Текст книги "Национализм"
Автор книги: Крэйг Калхун
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
И основной международной проблемой, конечно же, была неясность в вопросе о том, где должны были пролегать границы этих развивающихся государств. Национализм быстро заменил собой династические притязания на легитимность. Но, как не раз наблюдалось на всем протяжении XX века, национальная идентичность была не столько готовым ответом на вопросы политической легитимности, сколько риторикой, используемой при обсуждении соперничающих ответов. Притязания на немецкую идентичность, например, могли не выходить за пределы вновь расширившегося сегодня германского государства или быть настолько широкими, чтобы включать Австрию и часть Польши, не говоря уже о немцах, живущих в России и Соединенных Штатах.
В конечном итоге создание югославского государства было попыткой навязывания объединительной идеи южным славянам, которые и сами долгое время заигрывали с единством как способом обеспечения независимости от Австрии. Она была также привлекательной в смысле сохранения определенной независимости от влияния Советского Союза. Напомним, Югославия была наименее лояльной из стран Восточной Европы, входивших в сферу его влияния. Югославия имела также лучшие экономические показатели, чем большинство коммунистических стран, и была более либеральной в политическом отношении и более внимательной к правам рабочих. Но внутри нее важную роль играла не только экономика, но также этнические и религиозные различия. Словения и Хорватия были более развитыми в экономическом отношении и более интегрированными с капиталистическим Западом. Помимо туризма, они занимались продажей сельскохозяйственной и ремесленной продукции, а также мелкосерийных промышленных товаров в Италию, Австрию и Германию. Сербия, напротив, была наиболее советской по стилю республикой из всех, что составляли Югославию. Она придавала намного большее значение тяжелой промышленности и больше торговала с коммунистическим блоком. Соответственно, она намного больше пострадала от краха коммунизма, который лишил ее международных союзников и рынков, тогда как Словения и Хорватия получили больший доступ к глобальному капитализму. Проблема усугублялась еще и тем, что в течение долгого времени Словения и Хорватия платили больше налогов, тем самым субсидируя остальную Югославию (не только Сербию, но и более бедные республики вроде Черногории). Так, армия состояла главным образом из сербских солдат, но непропорционально оплачивалась словенскими и хорватскими налогами. Это способствовало созданию ситуации, когда словенские и хорватские лидеры захотели порвать с Югославией, как только с крахом коммунизма появилась такая возможность, а Германия при поддержке остальных стран Запада заявила о своей готовности поддержать их притязания на независимость.
После смерти Тито в 1980 году Югославией, по сути, правил комитет, представлявший различные национальные республики, а силы, способной навязать единство, попросту не существовало. Западные корпорации и дипломаты стремились отхватить наиболее «привлекательные» куски и проявляли полное безразличие ко всему остальному. Со своими все более по-западному звучавшими экономическими идеями лидеры в Словении и Хорватии встречали широкий отклик как у себя в стране, так и за рубежом, хотя они отстаивали также этнический национализм. Между тем, когда коммунизм начал давать сбои и утрачивать свою привлекательность – или даже признание – среди масс и когда Советский Союз стал покупать все меньше продукции, производимой Сербией, бывшие коммунистические политические лидеры, вроде Слободана Милошевича, чтобы сохранить свою легитимность и власть, обратились к сербскому национализму. В то же самое время проявления исламского фундаментализма за рубежом – и определенное возрождение исламской идентичности внутри страны – стали вызывать опасения насчет развития мусульманского национализма в Боснии.
После 1989 года словенцы и хорваты бросились в распростертые объятья Запада, Югославия распалась, и Милошевич и другие смогли мобилизовать охваченных паникой и становящихся все беднее сербов своей идеей о том, что нынешние неурядицы были результатом западного заговора, своими призывами к национальной обороне и своим представлением о «Великой Сербии», включающей часть Хорватии и значительную часть или всю Боснию. Они полагали, что в сербских националистах в Боснии, вроде Радована Караджича, они нашли себе простых марионеток или союзников, но на самом деле они нашли в них еще более опасных и радикальных этнических националистов, еще меньше заботившихся об экономических вопросах[44]44
В конечном итоге, по иронии судьбы, Милошевич подвергся нападкам со стороны более жестких и менее прагматичных националистов, которые утверждали, что он сдал боснийских сербов, приняв при посредничестве США Дейтонское соглашение. В выступлениях протеста, начавшихся в конце 1996 года, требования демократии сочетались с резким национализмом. Привлекательную сторону этого недовольства Западом символизировала независимая радиостанция Б92, сначала запрещенная как база инакомыслящих, а затем возрожденная еще более сильной, чем прежде, и приобретшая свой веб-сайт. В то же самое время, возможно, наиболее заметным лидером выступлений протеста был рок-певец Бора Джорджевич, который обвинил президента в «предательстве сербов в Хорватии и Боснии». «Быть сербом сейчас значит для меня все», – сказал Джорджевич одному западному репортеру, а затем принялся разъяснять решающее значение религии для сербского национализма: «Я стал крайне религиозным. Я был бы ничем без религии. Я должен верить во что-то еще, во что-то лучшее». Тем не менее Джорджевич лишь недавно обратился к национализму, а в прошлом он был антикоммунистическим бунтарем, певшим, что «только дураки умирают за идеалы». Саша Миркович, директор радио Б92, считал, что националистическая идеология помогла Джорджевичу сохранить популярность, подобно тому, как она помогла сохранить политическую власть Милошевичу. «Когда Югославия распалась, популярность рок-групп, вроде “Рыбного супа” [Джорджевича], стала падать, и чем больше она падала, тем большим сербским националистом становился Джорджевич» (Hedges 1997: 4).
[Закрыть]. Бедная Босния также провозгласила независимость, но – единственная из всех республик бывшей Югославии – она сохранила модель многоэтничной плюралистической демократии со свободой вероисповедания для каждого. Можно было подумать, что это должно было показаться знакомым американским лидерам и что они должны были поддержать новую страну, избравшую политическую систему, наиболее близкую к их собственной. Но на самом деле американцам и многим другим оказалось трудно представить самоопределение народа, который не определял себя в качестве моноэтнической нации. Западные державы не стремились признать Боснию и Герцеговину, как они признали Словению и Хорватию. К тому же у Запада не было серьезных экономических связей с Боснией или интересов в ней: у красивой страны, которая принимала Олимпийские игры и привлекала немало туристов, не было почти ничего для международной торговли. Когда в Боснии начались убийства представителей различных этнических групп, это было просто принято как свидетельство того, что она не была «реальной» нацией. Убийства – по крайней мере вначале – были проектом тех, кто притязал на большую часть Боснии, отстаивая разные националистические проекты. Но это не было свидетельством того, что у Боснии отсутствовали достаточные основания для того, чтобы притязать на суверенное – многоэтничное – государство. Это было свидетельством того, что национальная идентичность по своей сути спорна, точно так же как спорно по своей сути и точное определение нации. И ни националистическая «сущность», ни национальная история не служат прочным основанием для рассуждений о легитимности и суверенитете, даже если такова преобладающая риторика современной эпохи, используемая при обсуждении подобного рода притязаний.
4
Государство, нация и легитимность
Несовместимость «государственных» объяснений национализма и объяснений, которые подчеркивают важность более ранних этнических уз, зачастую преувеличена. Было бы ошибкой считать, что формирование государства или этничность могут служить «главной переменной», объясняющей возникновение и характер современного национализма в целом. Общие «этнические» культуры играют важную роль в наделении современных наций идентичностями и эмоциональной нагрузкой, но создание современных государств, а также войны и другая борьба между ними меняют значение этничности в жизни людей и помогают установить, каким из ранее существовавших культур удастся преуспеть в качестве наций, а каким не суждено будет создать политически значимые идентичности. Такие государства не только сформировали внутри себя национальные идентичности – они организовали мир межгосударственных отношений, в котором националистические устремления распространились среди безгосударственных народов.
Возникновение современного государства
«Современность» государств, которые возникли в Европе особенно в эпоху абсолютистских монархий, проявлялась прежде всего в их более широких административных возможностях, объединении территорий вокруг единых административных центров, замене старых форм «непрямого правления» (от откупа до простого делегирования власти феодальной знати) все более прямым контролем над вмешательством в несопоставимые территории и населения, опоре на народное политическое участие, способности мобилизовать граждан на войны и поддержании четких границ вместо размытых рубежей[45]45
Наиболее обоснованные недавние объяснения связи национализма с формированием государства см.: Mann (1986, 1993); Breuilly (1993). См. также более ранние известные работы: Deutsch (1966, 1969); Kohn (1968). О формировании государства вообще см.: Poggi (1973); Anderson (1974); Tilly (1975); Giddens (1984); Tilly (1990).
[Закрыть]. Основная задача проекта формирования государства заключалась в «умиротворении» жизни в границах государства, и осуществление государством своей монополии на насилие – или по крайней мере легитимное насилие – стало основным принципом политической теории. Тем самым был брошен вызов насилию квазиавтономных сил, вроде средневековых господ, а также бандитов, разбойников и других преступников. Но, хотя государства стремились устранить такие формы ранее существовавшего негосударственного насилия, они также создали новые формы и механизмы насилия. Они проводили все более эффективные мобилизации для внешних войн и при этом стремились не только к установлению внутреннего мира, но и к созданию однородного и покорного национального населения. Для этого они использовали – по крайней мере предположительно – легитимную силу полиции и других государственных органов. И государственные органы прибегали не только к физической силе, но и к символическому насилию. Они дисциплинировали население внутри страны при помощи образовательных программ и помощи беднякам, религиозных классификаций и тестов на интеллект, криминального учета и проводимой государством этнической стигматизации. Появление сплоченных политических и культурных сообществ, которые принято называть нациями, было во многом связано с возникновением таких государств.
Межгосударственный конфликт сыграл важную роль в изменении формы и роли государств. Военная мобилизация с целью внешней войны способствовала росту внутренней интеграции, смешивая людей из различных областей, провинций и социокультурных сред и прививая национализм при помощи идеологической обработки и самих процессов мобилизации, сражений, демобилизации и возвращения к гражданской жизни (Hintze 1975; Tilly 1990). Большое значение имели не только европейские войны, но и конфликты из-за колоний, особенно в XVIII–XIX веках. В то же время нам не следует ограничиваться одним только межгосударственным измерением, забывая о «внутренних» процессах формирования государства, связанных с развитием войн. Одной из ключевых черт современной войны был рост расходов. Новые технологии и увеличение масштаба конфликтов требовали, чтобы государства отнимали у своих обществ все большие – невиданные прежде – ресурсы (Brewer 1989; Mann 1993: Ch. 11). Дело было не только в силе, которая нужна была для того, чтобы заставить гражданское население расстаться с частью своего богатства, но и в поддержке гражданского общества, которое нельзя было контролировать полностью, так как оно служило источником нового богатства. Это также вело к росту административной интеграции и появлению новых возможностей. Сбор налогов, например, теперь осуществлялся не квазиавтономными феодальными элитами или откупщиками, а национальным правительством и его бюрократией. Не менее важным, чем материальная сила, было знание того, в чем именно было заключено богатство.
Поэтому речь следует вести не просто об отождествлении государства с нацией, но и о структурных изменениях, связанных с возникновением современного государства. Последние позволили представить нацию в виде единого целого. Более ранние политические формы не проводили четких границ и не заботились о внутренней интеграции и гомогенизации (Giddens 1984; Mann 1986). Города доминировали над прилегающими областями; иногда особенно сильные города доминировали над сетями других городов с прилегающими к ним областями. Различные военные (и иногда религиозные) элиты, которые мы называем феодальными, правили значительными территориями, но с минимальной централизацией власти и ограниченной способностью оказывать влияние на повседневную жизнь. Хотя империи могли требовать от покоренных народов уплаты дани и иногда способствовать росту взаимодействия между различными подданными, они не требовали культурной гомогенизации.
Современные государства, напротив, занимались охраной границ, введением паспортов и сбором таможенных пошлин. Внутри страны они были озабочены административной интеграцией областей и местностей, которые ранее обладали относительной независимостью. Они не только собирали налоги, но и строили дороги, создавали школы и системы массовых коммуникаций. В конечном итоге государственная власть могла осуществляться в самых отдаленных уголках страны точно так же, как и в столице. Стремление и способность государств управлять отдаленными территориями были обусловлены совершенствованием транспортной и коммуникационной инфраструктуры, с одной стороны, и бюрократии и соответствующего использования информации – с другой. Это было связано с общим ростом масштабных социальных отношений. Социальная жизнь все больше зависела от опосредованных форм – рынков, коммуникационных технологий, бюрократии, которые отдаляли социальные отношения от области прямого взаимодействия лицом-к-лицу (Deutsch 1966; Calhoun 1992).
Экономическое развитие шло рука об руку с формированием государства и расширением этой инфраструктурной интеграции рассеянного населения[46]46
Геллнеровские (Геллнер 1991) рассуждения о том, что индустриализация вызвала национализм, более ограниченны, но все же согласуются с изложенной логикой. В классическом описании у Поланьи (Поланьи 2002) подчеркивается роль рынков вообще, а не только промышленности. См. также: Балибар и Валлерстайн (2004).
[Закрыть]. Торговля на большие расстояния и региональная дифференциация производства были не менее важными факторами, чем работа правительства в области строительства дорог. Трудовая миграция, связанная с совершенствованием сельскохозяйственного производства, хотя и сравнительно локальная, вела не только к появлению рабочих, необходимых для развития промышленности, но и к размыванию сложившихся политических форм и институтов общества, обеспечивавших поддержание социального порядка. Это, в свою очередь, создавало возможности для более широкого государственного вмешательства в повседневную жизнь людей по всей стране. И, конечно, интеграция экономики на национальном уровне не только связывала вместе рассеянных индивидов и сообщества, но и способствовала установлению единицы идентичности. Но сама по себе экономика как предположительно саморегулирующаяся система обмена не образовывала внутреннего единства торговли внутри страны в противопоставление внешней торговле. И хотя такое различие внутреннего и внешнего во многом зависело от государств, одновременно с организацией рыночных товарных отношений и накопления капитала на национальном уровне происходило установление и международных экономических связей. Международные потоки товаров и капитала могли заметно увеличиться с глобализацией конца XX века, но в целом в них нет ничего нового. Поэтому неверно считать национальные экономики первичными; экономики не являются национальными сами по себе, а определяются в качестве таковых государственными границами и политикой, географией и физической инфраструктурой.
Новая форма политического сообщества
Изменение и растущая важность идеи нации не были простым следствием формирования государства, и, конечно, они не были чем-то, что создавалось правителями под себя. Напротив, возникновение национализма отчасти было обусловлено вызовом власти и легитимности этих правителей со стороны народа. Важное место в развитии национализма занимало представление (и в конечном итоге оно стало само собой разумеющимся и превратилось в глубокое убеждение) о том, что политическая власть может быть легитимной только тогда, когда она отражает волю или по крайней мере отвечает интересам народа, который подчиняется ей. Поэтому национализм возник в эпоху после XIV века, когда народные восстания и политическая теория стали все больше опираться на идею, согласно которой «народ» составляет единую силу, способную не только восставать en masse против нелегитимного государства, но и наделять легитимностью государство, которое подходит народу и служит его интересам. В этом случае границы государства должны были соответствовать границам нации (важный аспект перехода к компактным и сопредельным территориям), а само оно должно было блюсти интересы своих граждан, понимаемых не только как множество индивидов, но и как единая нация или конфедерация таких наций. Кроме того, народ и правители должны иметь одно этнонациональное происхождение (хотя англичане в 1688 году сделали королем голландца, а норвежские националисты в 1905 году возвели на престол датчанина). Вообще, как пишет Эрнест Геллнер, национализм заявляет, что нации и государства «предназначены друг для друга; что одно без другого неполно; что их несоответствие оборачивается трагедией» (Геллнер 1991: 34).
На протяжении большей части европейской истории споры о легитимном правлении касались вопросов божественного или естественного права, вопросов наследования, во многом связанного с происхождением, и споров об ограничениях, которые должны были быть наложены на монархов. Тогда вопрос о национальной идентичности либо вообще не вставал, либо имел второстепенное значение. Идентичность правителей была важна, и могли возникать вопросы о правлении данного монарха «народом» или различными «народами», например, после раскола королевской династии Габсбургов. Именование таких народов «нациями» первоначально не имело большого политического значения. Это слово просто отсылало к общему происхождению и использовалось, например, для выделения групп на средневековых церковных собраниях и в университетах: выделить студентов из различных частей Швеции в Упсальском университете было так же просто, как и студентов, говоривших на разных народных языках в Парижском университете[47]47
Слово «нация» не имело тогда никакого отношения к тому, что понимается сегодня под национальными идентичностями (Kedourie 1994: 5–7). В средневековом Парижском университете существовало четыре «нации»: Франция (включавшая всех говоривших на романских языках), Пикардия (преимущественно голландцы и фламандцы), Нормандия (главным образом скандинавы) и Германия (которая включала как англичан, так и немцев).
[Закрыть]. Средневековая католическая церковь признавала культурную самобытность своих различных «наций» независимо от политических разногласий между христианскими монархами[48]48
В знаменитом «Открытом письме к христианскому дворянству немецкой нации» Мартин Лютер использует слово «нация» в основном в его средневековом смысле, описывая элиты, которые могли посещать церковные соборы, но такие документы в лютеранской Реформации предвосхитили более современное употребление этого слова. Это объясняется тем, что они обращались ко всему лингвистически и культурно определяемому народу и получали широкое распространение вследствие роста народной грамотности, которому в значительной степени способствовали лютеранская библия, напечатанная Иоганном Гуттенбергом, и циркуляция документов вроде «Открытого письма…» Лютера. В своих ключевых националистических «Речах» 18071808 годов Фихте (Fichte 1968) вспоминает о Лютере, но употребляет слово «нация» явно в современном смысле.
[Закрыть]. Но положение изменилось, когда вопрос о суверенитете стал предполагать обращение к правам, признанию или воле «народа». Нации стали считаться историческими «существами», обладающими правами, волей и способностью принимать или отвергать конкретное правительство или даже форму правления.
Идея «восхождения» легитимности от народа имела более ранние истоки, связанные в том числе с Древней Грецией и Римом, а также с некоторыми «племенными» традициями предков современных европейцев, но она получила гораздо более широкое распространение в эпоху раннего Нового времени[49]49
«Нисходящие» теории предполагали легитимацию суверенитета по божественному праву. «Восходящие» теории, напротив, предвосхитили рождение более современной идеи нации или народа со своим представлением о том, что суверенитет даровался правителю народом. Утверждая, что это имело решающее значение для древней Германии, и обращаясь к Альтузию, Гирке (Gierke 1934) объяснял этим выступления против абсолютистского правления и господства государства над обществом. Вообще, возникновение идей нации и общества во многом связано с римскими республиканскими правовыми идеями и дискурсом естественного права (Ullman 1977).
[Закрыть]. Она также сформировалась под большим влиянием республиканской мысли[50]50
Описание роли республиканских идей на начальном этапе политической трансформации Нового времени см.: Pocock (1975). О французском конструировании республиканской patrie см.: Hunt (1984); Blum (1986). Даже монархические государства Нового времени испытали на себе влияние республиканских идей. Конечно, республиканство не было чем-то совершенно новым, о чем свидетельствует пример Рима; Рим также напоминает нам о возможности перехода от республики к империи. Так бывало и в современную эпоху, например, когда СССР без лишнего шума стал вести себя как империя во внутренних (по отношению к нерусским республикам) и внешних (по отношению к зависимым странам Варшавского договора) делах.
[Закрыть]. Республиканизм бросил вызов произвольным правам королей от имени общего блага. Res publica считались вещи, которые обязательно были публичными, общими по праву. В этой традиции Европа эпохи Нового времени считала себя наследницей древней римской республики, которая существовала до того, как императоры подчинили Рим своей деспотической воле. Республиканство обращалось прежде всего к идее публики и придавало решающее значение критическому публичному дискурсу среди членов политического сообщества. Тем не менее республиканцы не обязательно были демократами и зачастую ограничивали политическое сообщество аристократической или торговой элитой. Даже самозваные демократы зачастую сохраняли ограниченное представление о спектре людей, которые составляли соответствующее политическое сообщество – к примеру, мужчины-собственники. Но более узкая публика должна была представлять интересы более широкого народа. Это изначально узкое определение политического сообщества с течением времени и со стремлением различных фракций завоевать народную поддержку заметно расширилось. Националистическая риторика внесла свой вклад в этот процесс и стала его отражением.
Новое «восходящее» представление о политической легитимности сочеталось с ростом народного участия в политическом дискурсе и деятельности. Это нашло свое проявление и в повседневной жизни, когда все больше людей овладевало грамотой и узнавало об отдаленных событиях (а рост экономической интеграции делал отдаленные события более значимыми для них). Но наиболее драматическую форму оно приняло в революции. Гражданская война в Англии и Американская и Французская революции ознаменовали собой трансформацию современной политики. Способность «народа» или, скорее, большого числа людей, действующих от имени всего народа, свергать режимы была совершенно новой. Эти современные революции не только наделили народ властью – они изменили саму социальную организацию политической власти и характер социальной жизни в целом (Skocpol 1979).
Изменилось само понимание природы политического сообщества, а легитимность, в свою очередь, все больше стала зависеть от представлений о неполитической социальной организации. Независимо от того, какое выражение при этом использовалось – «нация» или «народ», обращение к некоему внешне ограниченному и внутренне сплоченному населению было важной составляющей современных представлений о народной воле и общественном мнений[51]51
Как показал Чаттержди (Chatterjee 1994), это стало важной проблемой в представлениях европейцев о народах, подчиненных колониальному правлению. Британцы в Индии, например, последовательно отстаивали идею о том, что Индия была не единым обществом, а смешением гетерогенных и враждующих сообществ. Эта идея легитимировала английское господство, но она также дала индийским элитам, заинтересованным в противодействии британской гегемонии, стимул для того, чтобы предложить националистическое обоснование единства Индии, что, в свою очередь, стало одним из факторов, приведших к обострению индуистско-мусульманских противоречий.
[Закрыть]. Иными словами, важно было, чтобы «народ» был или по крайней мере считался социально сплоченным, не рассыпанным на крупицы или разделенным на небольшие замкнутые сообщества и семьи. Политика стала по-новому зависеть от культуры и общества. Это поставило политическую теорию в зависимость от социальной теории; монарху нужно было знать само общество, которым он правил, а не только территорию или вассалов.
Раннее описание социальной интеграции, соответствующее идее нации, было предложено в рассуждениях о «гражданском обществе». Этот термин, частично опиравшийся на образ свободных средневековых городов, отсылал к способности политического сообщества организовывать себя независимо от определенной направленности государственной власти и к социально организованному преследованию частных целей[52]52
В наиболее заметном недавнем общем описании политической теории гражданского общества ощущается серьезное влияние Гегеля (Коэн и Арато 2003), не позволяющее осознать важность шотландского, английского и французского подходов и оценить, насколько велико в этом дискурсе было значение негосударственной социальной организации. И этот дискурс, конечно, сыграл важную роль в становлении социологии. См.: Calhoun (1993b).
[Закрыть]. Эта самоорганизация могла осуществляться через дискурс и принятие решений в публичной сфере или через системную организацию частных интересов в экономике. Шотландские моралисты – и прежде всего Адам Фергюсон и Адам Смит – придавали особое значение последнему в своих описаниях ранних капиталистических рынков как арены, на которой преследование частных целей индивидуальными участниками в конечном итоге вело к эффективной социальной организации, независимой от вмешательства государства. Рынок, таким образом, позволял проверить притязания на способность к самоорганизации, а также был областью, которая позволяла защитить особые интересы от грубых манипуляций. Согласно Фергюсону и Смиту рынки показывали, что деятельность простых людей могла регулироваться самостоятельно, без вмешательства со стороны правительства. Такие притязания были связаны с неприятием абсолютной власти монархов и утверждением прав народного суверенитета. Вслед за Локком, особое внимание уделялось социальной интеграции общества, которое теперь уже не рассматривалось как простое скопление подданных. С этой точки зрения, государство больше не считалось политическим сообществом, поскольку его собственная легитимность зависела от согласия или поддержки со стороны уже существующего политического сообщества.
Эти новые представления о политическом сообществе возникли в тесной связи с религией вообще и протестантской Реформацией в частности. Это также оказало определяющее влияние на развитие идеи и практики революции в Европе Нового времени, а также на развитие национализма. С одной стороны, идеи непосредственного откровения и важности чтения и осмысления Священного писания для себя способствовали возникновению сознания независимости от иерархии (которое в равной степени касалось светских и религиозных дел). Отколовшиеся церкви часто развивали традиции конгрегационного «самоуправления», отстаивая право избрания священников, подобно тому как позднее демократы стали отстаивать право избрания правительств. Протестантский разрыв с традицией церкви также поощрял скептическое отношение к такого рода притязаниям, например, на божественное право королей. Кроме того, войны, связанные с протестантской Реформацией, способствовали сближению политической власти и культурных различий, которые развились в национальные идентичности – например, католической Франции в противопоставление протестантской Англии[53]53
Следует пояснить, что ни Франция, ни Англия, не говоря уже о Британии, не были однородными в религиозном отношении. Религиозное единство нации отчасти было идеологическим мошенничеством, как и все заявления о единой, целостной национальной идентичности. Но оно имело большое значение. Французских протестантов убивали и вынуждали покидать страну во имя национального единства, что привело к появлению среди прочего гугенотских общин в Северной Америке. Анти-папские настроения играли важную роль в английской народной политике (особенно во времена войны с Францией) вплоть до XIX столетия. Антикатолицизм американского ку-клукс-клана был не только реакцией на иммигрантов из Южной Европы, но и отличительной особенностью англо-саксонской идентичности, передававшейся из поколения в поколение.
[Закрыть] Эти войны привели к мобилизации народных чувств и участия. Реформационная мысль опиралась на религиозный словарь избранного народа для сакрализации народа как единого целого. Зачастую «народ» понимался в принудительно-конформистском смысле и состоял из тех, кто разделял особое религиозное откровение или понимание (в конце концов сожжение нонконформистов на кострах не было такой уж редкостью). Это касалось католических стран, которые проводили контрреформацию, направленную против протестантов, выступавших за реформу. Например, Польша, зажатая между православной Россией, с одной стороны, и протестантской Северной Германией – с другой, глубоко определялась своей католической религиозной идентичностью, считая себя избранным народом и нацией-мученицей (Skurnowicz 1981). В этом направлении современного европейского национализма было меньше заимствований от Древнего Рима и больше от теократических общин во главе с ранними Отцами Церкви[54]54
И в этом смысле современные представления об отношениях народа и государства намного ближе к ранней истории иудаизма и ислама, чем к классической древности Греции или Рима, столь любимой политическими теоретиками раннего Нового времени.
[Закрыть]. Поэтому нет ничего случайного в том, что пуританское влияние на гражданскую войну в Англии служит одним из первых по-настоящему современных примеров обращения к народу как к источнику легитимности государства. Это направление развития достигло своей наивысшей точки в Великой французской революции.
Незадолго до начала гражданской войны в Англии Томас Гоббс предложил новое утонченное оправдание абсолютной монархии, заявив, что она отвечала интересам народа, а не санкционировалась наследованием или божественным помазанием (Гоббс 2001). «Левиафан» был книгой о государстве, под которым Гоббс понимал не только res publica римского права, но и зарождавшееся торговое общество Англии XVII столетия (см.: MacPherson 1976). Никакое общество не сможет пользоваться общественными благами, утверждал Гоббс, без примиряющего правления монарха. Это преобразовывало несхожих и обособленных индивидов, которые изначально были обречены вести непрестанную войну между соперничающими частными интересами, в социально организованное тело – народ. И если монархия отвечала интересам народа, то последний не мог называться обществом в отсутствие монарха и, следовательно, выдвигать групповые притязания против монарха.
Рассуждения Гоббса меняли изнутри традицию рассмотрения политического сообщества, полностью определяемого подчинением общему правителю. Отказываясь от иерархии промежуточных властей (так, например, жители определенной области могли войти в другое политическое сообщество в результате завоевания или изменения вассальной зависимости), Гоббс обращался к каждому индивиду напрямую как к члену государства. Политическим сообществом, таким образом, становился весь народ, даже если он и не обладал большой властью. Это был важный шаг на пути к национализму. Во время гражданской войны практическая политика вывела на политическую сцену народ: прецедентом здесь стал Долгий парламент со своей активной культурой листовок и иных сообщений о своей работе – новая идея отчета о высокой политике перед простыми людьми (Zaret 1996). Не менее важна была и кромвелевская армия нового образца – первая «гражданская армия», которая мобилизовала множество разных людей для участия в общем политическом и военном предприятии.
Идеи Гоббса были почти сразу же оспорены другими мыслителями, что, несмотря на их преобладающий либерализм, ретроспективно кажется предвестием этнического национализма XIX столетия[55]55
Парадоксальным образом гоббсовский подход предвосхитил традицию гражданского национализма, обычно ассоциируемую с Великой французской революцией. Хотя теория Гоббса поддерживала монархию, а не революцию, она утверждала, что всякий индивид, подчиняющийся институтам политического правления, может быть членом политического общества. Она была ассимиляционистской, а не этницистской.
[Закрыть]. Они пытались показать приоритет политического сообщества перед отдельными властными структурами. Например, теоретические средства осмысления общественного договора были дополнены идеей «двойного договора», в соответствии с которой первый договор объединял дополитических участников в политическое сообщество, а второй связывал такое сообщество (более условно) с правителем или сводом законов. Основная идея заключалась в превращении организованного в общество народа в источник политической инициативы и основу для вынесения оценок. В конечном итоге такие идеи часто сочетались с притязаниями на древнюю, даже примордиальную народность как составляющими множества националистических политических программ. Но тогда «народ» означал в основном политически активные элиты. Так, после гражданской войны Джон Локк (Локк 1988) опубликовал политическую теорию (написанную ранее), которая обращалась не только к интересам народа как собрания дискретных индивидов, играющих различную роль в политическом теле (образ Гоббса), но и к гражданам как телу, связанному между собой общением, – публике. Она оказала значительное влияние на формирование последующей демократической теории, но она также прекрасно вписалась в контекст той эпохи: монархическая реставрация (почему-то называемая англичанами революцией), которая сыграла решающую роль в возрождении открытой и расположенной к общению аристократии. Возможно, в среде этой аристократии и зародился английский национализм, опиравшийся на идею политического сообщества, независимого от монарха и способного бросить ему вызов[56]56
Работа Кона (Kohn 1968) по сей день остается одним из лучших описаний этого аспекта зарождения английского национализма. См. также: Greenfeld (1992), хотя следует отметить, что эта работа оставляет без внимания степень, в которой аристократические сторонники нации, противостоявшей королю, были также противниками левеллеров, диггеров и других движений, отстаивавших более широкие демократические права англичан.
[Закрыть].
С появлением притязаний на народный суверенитет и республиканское правление произошло еще более сильное переплетение понятий нации и народа. Прежде всего притязания на статус нации обеспечивали культурную основу для определения потенциально суверенных политических сообществ. Иными словами, использование идеи нации должно было объяснить, какое объединение людей считалось народом, например английским народом. Чтобы идея правления в интересах «народа» работала, необходим был некий критерий для определения, кто принадлежит, а кто не принадлежит к народу. Только будучи нацией, обладающей особой национальной идентичностью, народ мог требовать права на самоопределение и правление в своих интересах. И всякий раз, когда нация не была суверенной, например, когда она была подчинена иностранному правлению, это требовало обоснования, в котором раньше не было никакой нужды. Раньше король или император могли править множеством различных в культурном отношении «народов» и заявлять о легитимности, основанной на наследовании и надлежащей преемственности, возможно, подкрепляемой идеей божественного права королей и обычно обосновываемой завоеванием и военной силой. Но по мере распространения идеи о том, что суверенитет коренится в народе и что права правителей зависят от служения интересам народа, чужеземное правление становилось все более сомнительным. В XVIII и особенно в XIX веке, например, многие англичане были возмущены тем фактом, что правящей династией была семья немецких принцев, и во время Первой мировой войны правящая династия изменила свое название на более английских «Виндзоров».
Важность этого изменения в образе мысли не была очевидной для политических теоретиков, даже тех, кто так или иначе способствовал этому. Локк, например, считал существование дискретных «народов» более или менее данным. Это стало причиной натяжек и искажений при попытке объяснения того, почему иногда сохранение завоеванных народов подчиненными чужеземному правлению (и даже их эксплуатация) может быть легитимным. Это помешало ему сделать следующий шаг и рассмотреть, какие различия между народами могли быть изменены в результате их интеграции в общее государство – даже тогда, когда она первоначально осуществлялась насильственными средствами. Но на самом деле это не было редкостью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.