Электронная библиотека » Крэйг Калхун » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Национализм"


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 03:03


Автор книги: Крэйг Калхун


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Локальное в глобальном

Дискурс национализма возник отчасти вследствие стремления осмыслить идентичности в масштабе и форме, которые отвечали развитию современных капиталистических рынков и современных государств с их значительными административными возможностями и способностями к мобилизации граждан для участия в войне. Организационные способности прямых социальных отношений индивидов – например семьи, общины – не соответствовали крупным и далеким структурам непрямых отношений (Calhoun 1991, 1992). Но идея нации и действия, основанные на этой идее, отвечали этому драматическому расширению масштаба организации социальной жизни. Свидетельством этого, как было показано ранее, служило создание современных карт.

Местные отношения по-прежнему важны для людей; общины зачастую играют жизненно важную роль. Но эти местные отношения неспособны организовать масштабную деятельность, связанную с формированием современных государств и капитализма. Новые идентичности и движения возникают не только в ответ на изменения масштаба социальной организации и передачи культуры, но и на основе этих изменений. Так, современные исламские движения – это продукт экономической, политической и культурной глобализации, а не просто местной реакции[72]72
  Ср. заблуждения Барбера (Barber 1995), считающего ислам ограниченным и сравнительного гомогенным, а исламский фундаментализм простой реакцией на глобализацию, направленную главным образом на Запад, а не частью борьбы за характер и будущее самого ислама.


[Закрыть]
. Они не только связывают между собой различные ведущие исламские страны, но и частично подпитываются опытом жизни в исламских анклавах на Западе. Так, обращения аятоллы Хомейни были направлены и к эмигрантам во Франции, и к священному городу Куму; записанные на ленту, его послания распространились по миру шире, чем «Коммунистический манифест» при жизни Маркса или «модернистские» идеи «младоевропейцев» или «младотурок». Они, например, встречали отклик в южноазиатских мусульманских анклавах в Британии и в исламских странах от Судана до Пакистана. Возможно, послания были реакционными по отношению к современному Западу и формам, которые приняла вестернизация в Иране и остальном исламском мире. Но они также носили универсальный и в некотором смысле космополитический характер внутри исламского мира. Они обращались к мусульманам как к индивидам, где бы они ни находились, и как к членам великого сообщества исламской веры, а не как к членам промежуточных этнических или местных политических общностей. Идеология исламского фундаментализма нелиберальна, но во многих отношениях она универсальна. Она представляет собой международный, даже глобальный способ осмысления локального.

Хотя нации могут объединяться плотными сетями социальных отношений и институциональной взаимозависимости, сам их масштаб предполагает, что они являются прежде всего категориальными идентичностями. Независимо от того, насколько они интегрированы с точки зрения культуры или социальных институтов, они не могут быть тесными личными сетями. Хотя националистические идеологии могут опираться на риторику «общины» и «семьи», нации глубоко отличаются от таких неизбежно более локальных объединений, связанных непосредственными межличностными отношениями.

Идея нации также по своей сути интернациональна и частично действует через противопоставление друг другу различных наций. Националистическая риторика предлагает способ концептуализации идентичности любой страны, который предполагает существование других более или менее сравнимых единиц. До появления национализма многие социальные группы и государства сосуществовали друг с другом, не испытывая необходимости обсуждать или отстаивать равнозначность городов государств, княжеств, племен, королевств и т. д. В мире в принципе возможно было существование нескольких империй; они могли вступать в отношения друг с другом или с менее крупными административно-территориальными единицами. Внутри них различные политические единицы могли отчитываться перед имперскими центрами; короли и герцоги, вожди племен и местные военачальники могли платить дань, но без какой-либо стандартизации. Китай служил прекрасным примером империи, сочетавшей в себе множество внутренних составляющих и внешних данников. Но во многом под давлением европейской экспансии китайцы стали переосмыслять свою страну в качестве нации, одного из многих схожих эквивалентов.

Представление о Китае или любом другом предполагаемом национальном государстве как о единице в мировой системе таких государств отражало не только глобализацию, но и изменение значения «локального». С одной стороны, национальное государство само по себе было носителем локальной идентичности в международных контекстах. С другой стороны, в состав самого национального государства входили области непосредственно межличностных отношений и меньших сообществ, этнических и региональных объединений. В этом случае речь шла о его внутренних делах: например, Китай отстаивал право на свободу от внешнего вмешательства в вопросе Тибета, который, с его точки зрения, был просто одним из его районов, а не самостоятельной нацией. Риторика национализма представляла нации в виде посредников между глобальным (мировая система национальных государств и транснациональных корпораций) и локальным (внутренние дела и внутренние линии культурных или иных различий). Нация могла включать локальные (субнациональные) различия, но она должна была отстаивать общность или единство между ними, представляя себя в виде единичного носителя локальной идентичности. Только это позволяло выдвигать риторические притязания на единичную самость с целью самоопределения и создания единичного государства. В результате этнические и иные группы, пересекающие национальные границы, наподобие курдов, разделенных между Турцией, Ираком и Ираном, становились аномалиями. В националистическом мире единственно верным проявлением локальности было пребывание внутри нации.

Использование международной риторики национализма в притязаниях на локальное самоопределение не только отражало приверженность отстаиванию локального своеобразия в международно-признанных терминах. Это также означало превращение локальной нации в нечто, обладающее глобальной значимостью, конструирование ее в качестве эквивалента другим нациям. Мы можем увидеть иронию этой смены перспективы на примере реконструкции древнего Китая как современной нации. Эта реконструкция была не просто приложением международной риторики – она была продуктом китайского дискурса, который соединял старые местные корни с преобладающей западной риторикой национальной идентичности, наделяя последнюю своей самобытностью.

В конце XIX – начале XX века идея нации была для китайца совершенно новым способом понимания того, что значит быть китайцем. Раньше – тысячелетиями – Китай считался «поднебесной» или «срединным царством», включавшим центр и огромную часть этого мира. Китай не был одной из многих равнозначных единиц в большом мире. Китай не был одним из государств или одной из цивилизаций– он был олицетворением цивилизации как таковой.

Это «культуралистское» понимание масштабной коллективной идентичности резко противоречило националистической мысли. Раньше китайская культура был единым целым, которому индивиды и отдельные поколение могли более или менее точно соответствовать. Это отчасти отразилось в следующем описании «всесторонней» подготовки образованных чиновников конфуцианского Китая: «его подготовка была важна не только для службы [то есть выполнения профессиональных задач], но и представляла собой целый корпус обучения – художественного и морального, обладающего самостоятельной ценностью» (Levenson 1958: 42). И если старый образ мысли требовал, чтобы все нововведения обосновывались демонстрацией того, что они отвечают традиции, то новый подход требовал, чтобы и нововведения, и традиционное наследие одинаково обосновывались демонстрацией того, что они отвечают интересам нации.

Одним из ключевых шагов на пути к этому было конституирование Китая как одной из множества подобных единиц, обладавших «параллельными историями[73]73
  Как утверждает Андерсон (Андерсон 2001), восприимчивость к параллельным историям отражала не только растущее осознание существования более широкого мира, но и более глубокое знакомство с письменными повествованиями, в том числе с историческими сочинениями и романами. Последние сыграли важную роль в распространении представления об одновременных событиях, происходящих в различных субповествованиях, то есть организованных вокруг различных сюжетных линий или вокруг различных героев.


[Закрыть]
. Вместо описания Китая как мира или как цивилизации интеллектуалы конца XIX и особенно начала XX века стали употреблять слово го, которое раньше использовалось для обозначения государства. В имперском Китае могло существовать множество таких государств; конфуцианский Китай мог даже признавать существование варварских государств, наподобие платившей ему дань Кореи. Но на рубеже веков Китай и сам стал все чаще описываться как го. Поначалу он все еще связывался с династией; го означало в буквальном смысле «отдельный правящий режим», как в цзинго, который сводил имперский режим к статусу просто правящей силы (Levenson 1958: 98-114; Dittmer and Kim 1993). Первоначально го отождествлялось со знатью, входившей в ту или иную крупную единицу, а не с простым народом, который не обладал политической идентичностью. Но постепенно значение стало смещаться в сторону идеи народа; Китай стал чжунго или, в целом, чжун-гожень – китайской нацией[74]74
  Жень означало народ или людей; чжунгожень – это нечто вроде «китайской нации (или государства), народа». Имеется множество других слов и словосочетаний, которые отражают китайское стремление выработать соответствующий словарь национальной идентичности. Например, слово миньцзу, происходящее от традиционного обозначения сородичей, было расширено и стало обозначать нацию в целом. Это могла быть «нация» говоривших на китайском языке чжунхуа миньцзу и политическая нация.


[Закрыть]
.

И если раньше го было политической единицей, определяемой только своей властью, оно стало теперь хранилищем главных ценностей. Но в отличие от идей китайской или конфуцианской цивилизации, которые сами по себе были благом, го было способно извлекать пользу из множества благ. Оно было ценным, но оно также позволяло ценить различные блага – от богатства до военной силы. При таком подходе Китай мог сохранить свое культурное содержание и перенять формальное устройство одной из многих суверенных наций мира. Но необходимо было дать ответ на вопрос о том, каким образом Китай мог учиться у Запада, не утрачивая при этом своей сущности. Ответом стала одна из разновидностей старого наставления тиян: использование китайского знания в духовных вопросах и западного знания в практических целях. Но теперь практические цели могли возобладать; для оправдания китайского знания могли использоваться инструментальные критерии, и можно было извлечь множество уроков из сопоставления Китая как нации с другими нациями мира. Эти возможные уроки горячо обсуждались в новой периодической печати, которая расцвела в Китае в начале XX века (Chow 1960; Schwarcz 1986; Huang 1996). В Китае, как и в других странах, рост грамотности и печатной культуры способствовал развитию международных культурных ресурсов и созданию относительно крупной внутренней публичной сферы, которая сама по себе была важна для появления националистической мысли.

Тем не менее слишком большое усвоение иностранных идей могло вызывать нервозность даже у сторонников модернизации. В 1934 году Гоминьдан (или Китайская националистическая партия) писала в своей брошюре:

Нация всегда должна оставаться верной своей истории и своей культуре, чтобы сохранить свою независимость. Для сохранения веры в себя и решительного движения вперед нельзя отказываться от своей старой цивилизации, дабы не превратиться в реку без истока или дерево без корней. В своем желании усвоить новое знание западной цивилизации нам необходимо опираться на конфуцианские принципы. Весь народ должен обратиться к учению и действовать сообразно мыслям Конфуция.

(Levenson 1958:106)

Но разговоры о китайской самобытности касались специфически локального содержания универсального термина – нации. И в стремлении к развитию национального государства – прогрессу – вся литература ссылалась на «исторические предостережения стран, канувших в вечность» (об исторических сочинениях китайских националистов см.: Hunt 1993). Марксизм также был одновременно заимствованным у Запада продуктом, который имел свое представление о «нациях» и этапах истории, и идеологией, которая могла быть освоена и поставлена на службу целям китайского национализма (Hoston 1994).

Этот дискурс повлиял на конструирование национальных идентичностей не только в Китае, но и во всем мире, где притязания на особые локальные идентичности – китайскую, турецкую или испанскую – обычно излагались в терминах космополитического дискурса национализма. Разумеется, национализм всегда был дискурсом о многообразии и самобытности наций, но он также был дискурсом об устройстве наций как действующих сил истории, в соответствии с интересами которых мог оцениваться прогресс. Это было особенно заметно при создании наций из империй и разрозненных княжеств в конце XIX века.

Не все государства находились в равных условиях для осуществления центральной власти и не все могли притязать на объединение «своей нации» в своих границах. Китай всегда поражал и продолжает поражать степенью культурного единства среди подавляющего большинства населения[75]75
  Также верно, что китайская идеология обычно преувеличивает степень этого единства. Речь идет не только о необычайном языковом многообразии среди ханьских китайцев, но и об этнических меньшинствах, численность которых довольно велика. Меньшинства составляют менее 10 % китайского населения, но на них по-прежнему приходится свыше 80 миллионов человек. Численность некоторых крупных меньшинств превышает численность большинства европейских наций. Китайские коммунисты поначалу соблазняли национальные меньшинства разговорами о самоопределении, а затем – после прихода к власти – полностью изменили свое отношение, как показывает следующий текст, опубликованный в октябре 1949 года:
  «Сегодня следует прекратить разговоры о “самоопределении” меньшинств. В прошлом, в период гражданской войны, чтобы поддержать противостояние меньшинств реакционному правлению Гоминьдана, мы выдвинули этот лозунг. Тогда он был уместен. Но сегодня ситуация коренным образом изменилась… Ради завершения великой цели объединения нашего государства, ради противодействия заговору империалистов и их прихвостней, направленному на раскол национального единства Китая, нам не следует выдвигать этот лозунг во внутреннем национальном вопросе и не следует давать возможность использовать его империалистам и реакционным элементам среди различных национальностей. Хань составляет большинство населения страны; более того, хань сегодня является главной силой в китайской революции. Победа демократической революции китайского народа во многом зависит от усилий ханьского народа во главе с Коммунистической партией Китая».
(Цит. по: Gladney 1990: 70)

[Закрыть]
.

Но китайская национальная идентичность также приписывалась и избиралась миллионами китайцев, проживавшими за пределами Китая, людьми, в различной степени ассимилированными другими коллективными идентичностями – на Филиппинах, Гавайях, в Индонезии, Малайзии и других странах. Многие из тех, кто поддержал республиканскую революцию 1911 года, принадлежали как раз к этим неоднозначным полукитайцам; многие другие были студентами, вернувшимися домой после учебы за границей. Но эти группы, конечно, имели все основания называться китайцами; одновременно они отличались от образцовых и предположительно наиболее подлинных китайцев, сконструированных в литературе и националистическом дискурсе.

Существование членов культурно определяемой китайской нации, проживавших за пределами политически определяемого китайского государства, вызывало беспокойство китайских правителей и других китайских националистов на всем протяжении современной эпохи. И особую нервозность вызывала ситуация, когда на некоторые территории Китая (вместе с китайским населением) начинали претендовать европейские державы или Япония и когда между этническими китайцами и различными политическими режимами возникали серьезные противоречия. «Ирредентизм» или попытка восстановить единое правление над большей якобы национальной территорией, таким образом, имеет глубокие корни в китайской политической мысли.

В 1997 году «воссоединение» Гонконга с Китайской Народной Республикой (КНР) и возвращение Макао Португалией ознаменовало собой конец чисто колониальной разновидности этой проблемы. Отметим, однако, что жители Гонконга объявлялись просто частью китайской нации, которую должна была вернуть имперская Британия, а не «самостью, заслуживающей самоопределения». Отметим также, что КНР считалась представительницей китайской нации, а передача Гонконга государственным властям КНР описывалась как «возвращение», даже если КНР возникла более века спустя после того, как Гонконг стал британской колонией. Идея о нации, определяемой с точки зрения дополитического культурного единства, возобладала над идеей демократического самоопределения.

Произойдет ли то же самое и с Республикой Китай (Тайвань) – время покажет. Конечно, Тайвань представляет собой намного более независимое государство, чем Гонконг. Но его правящие элиты Гоминьдана (иммигранты с материка) опирались на ту же идеологию национального единства, что и их коммунистические коллеги в КНР. Они заявляли о существовании единой китайская нация, которая в принципе должна иметь одно государство, но которая оказалась временно разделенной вследствие превратностей истории. Попытки переосмысления этого встречают резкий отпор и на Тайване, и в КНР.

Этническое и иное многообразие внутри нации не было слишком важной проблемой для Китая, хотя она и начинает вызывать все большее беспокойство. Китайское правительство сохраняет жесткую позицию по отношению к сопротивлению этнических меньшинств, наподобие уйгуров в провинции Синьцзян и народов вроде тибетцев, которые обладают своей национальной идентичностью и собственными устремлениями и вряд ли могут быть названы простым этническим меньшинством. И хотя этот вопрос все более остро встает на повестку дня в сегодняшнем Китае, он меркнет при сравнении с другими бывшими империями, наподобие Австро-Венгрии, распад которой – не без участия националистов – способствовал началу Первой мировой войны, и Советского Союза, крах которого привел к многим сегодняшним националистическим конфликтам.

На самом ли деле одни нации «реальнее» других?

Как мы видели во введении, ни одно определение нации так и не стало общепринятым (Smith 1973, 1983; Seton-Watson 1977; Alter 1989; Connor 1994). Это объясняется тем, что дискурс национализма тесно связан с практическими проблемами современной политики. Идеи нации, национальности и т. д. «спорны по своей сути», потому что каждое конкретное определение предоставляет привилегии одним общностям, интересам и идентичностям и дискредитирует требования других (о «спорных по своей сути понятиях» см.: Gallie 1967; Connolly 1974). Рассмотрим, например, идею о том, что нация по определению должна быть достаточно крупной, чтобы быть независимой и самодостаточной. Кто скажет, какой именно должна быть величина? Разве Лихтенштейн не нация? А Республика Палау? Сталин использовал этот довод против притязаний различных «национальностей» в Советском Союзе. Некоторые из них теперь играют ведущую роль в государствах, которые признаны Организацией Объединенных Наций. И какое национальное государство в современной глобальной экономике (и международных оборонных связях) полностью независимо и самодостаточно? Считается ли Норвегия нацией, даже если она мала, только потому, что нефть из Северного моря делает ее богатой? Станет ли Эритрея, близкая по численности населения к Норвегии, считаться ею, если она тоже найдет нефть? Нет никаких объективных критериев, позволяющих называть нации «реальными» на основе потенциала для политической или экономической независимости.

Статус нации, таким образом, невозможно определить объективно, до политических процессов, на культурных или социально-структурных основаниях. Это так, потому что нации отчасти создаются национализмом. Они существуют только тогда, когда их члены представляют себя посредством дискурсивной структуры национальной идентичностью, и они обычно создаются в борьбе, которую ведут отдельные члены создаваемой нации за то, чтобы заставить других признать свою подлинную национальность и предоставить им автономию или другие права. Здесь важно понимать, что нации существуют только в контексте национализма. «Нация» – это особый образ осмысления того, что значит быть народом и как народ может входить в более широкую мировую систему. Националистический образ мысли и речи помогает создавать нации. Нет никакого объективного критерия для определения того, что же такое нация. Не существует никаких признаков, достаточно независимых от заявлений, которые делаются от имени предполагаемых наций, и нет политических процессов, которые способны подтвердить или опровергнуть их существование. Конечно, это не мешает многим политическим участникам и некоторым социологам заниматься выдумыванием признаков «полноценных», «реальных» или «исторических» наций.

Много копий было сломано по вопросу о различии между «нацией» и «национальностью». Сталин среди прочих подходил к нему так, словно речь шла об объективных вещах. Он отстаивал идею о том, что национальные права нужно предоставлять только в том случае, если народ имел общий характер, язык, территорию, экономическую жизнь и психический склад (Сталин 1936). Полноценные нации обладали всеми этими чертами, и нация, таким образом, составляла целостность. Простые национальности разделяли только некоторые из этих черт. Другой марксист, австриец Отто Бауэр, придавал особое значение понятию «общности судьбы». «Нация это вся совокупность людей, связанных в общность характера на почве общности судьбы… Вся совокупность – это отличает нацию от более тесных групповых общностей внутри нации, никогда не образующих самостоятельных естественных и культурных общностей, а находящихся, напротив, в тесном общении со всей нацией и разделяющих поэтому ее судьбы» (Бауэр 2002: 88–89). Но акцент на совокупности ясно дает понять, что отличие нации от менее целостных групп является неизбежно политическим. На кону стоит право на самоопределение или вхождение в состав некой другой нации.

Вопрос об этом различии возникал в контексте различных империй. И, несмотря на признание имперского правления, некоторые народы – нации – считались цельными сообществами. Так, в Австро-Венгерской империи и австрийцы, и венгры считались нациями, хотя ни Австрия, ни Венгрия не были самостоятельными государствами в собственном смысле слова. При этом они имели право обращаться напрямую, как целостности, к императору. Но цыгане и евреи были только национальностями, группами, обладавшими этнической идентичностью, но не имевшими права притязать даже на зависимое государство. Согласно националистической идеологии, разделявшейся элитами, они не имели права выдвигать сопоставимых коллективных требований. Словенцы, поляки, словаки, чехи и т. п. занимали промежуточное положение.

Точно так же в бывшем Советском Союзе множество «наций» лежало в основе различных автономных республик, например, украинцы или армяне. Другие группы, вроде чеченцев, татар и евреев, признавались просто «национальностями». Это означало, что они могли учитываться в переписях и обладать особым политическим статусом или правом на особое отношение, но они были лишены даже номинально автономного политического пространства. Они считались меньшинствами, проживавшими на землях реальных наций, или промежуточными группами, зависимыми от окружающих.

Различие между нацией и национальностью не слишком удобно для социальной науки, но оно было весьма привлекательным для идеологов, которые занимались нациестроительством и рассмотрением притязаний на самоопределение, выдвигавшихся различными народами в бывших империях. Так, например, бывшая эфиопская империя была крайне разнородной в культурном и этническом отношении. Доминирующая этническая группа амхара (мало чем отличавшаяся от русских в царской империи и пришедшем ей на смену Советском Союзе) проводила политику навязывания особенностей своей культуры другим народам в рамках своей империи. Защита и распространение эфиопской национальной идентичности при помощи амхаризации была старой политикой, насильственно проводимой с конца XIX века. Положение изменилось при правлении императора Хайле Селассие, хотя, называя себя императором, он думал не только о привлекательности старых традиционных титулов, но и об этническом многообразии в своей стране и квазифеодальной системе полунезависимых областей и иерархий знати. При коммунистическом правлении, которое пришло на смену императору, идея о том, что Эфиопия на самом деле была единой нацией, хотя и этнически многообразной, высказывалась с еще большим рвением, а к несогласным применялись еще более жесткие санкции. Правительство боролось с теми, кто требовал автономии для наций, которые оно считало простыми национальностями внутри страны. Эритрейцы требовали независимости на том основании, что они являются подлинной нацией, и долгое время вели гражданскую войну, доказывая обоснованность своих требований. Оромо, напротив, по-прежнему подчинялись властям Аддис-Абебы, хотя конституция Эфиопии 1993 года предоставляла значительную автономию «Оромии» с новыми границами. Некоторые идеологи теоретически объясняли это тем, что оромо были просто «национальностью», тогда как Эфиопия и Эритрея – реальными нациями.

На самом деле нет ничего парадоксального в утверждении, что эритрейская нация была создана во многом в ходе самой борьбы за ее независимости[76]76
  Фанон (Fanon 1965) утверждал, что именно через такую кровавую борьбу и должны были быть созданы постколониальные нации, потому что только общее кровопролитие способно было создать необходимое единство.


[Закрыть]
. Но проблема была не только в военном успехе. За время своей тридцатилетней борьбы Эритрея стала более социально сплоченной (например, когда представители разных религий и этнических групп сражались бок о бок и выстраивали межличностные отношения), развила более сильную коллективную идентичность, которая глубоко проникла в индивидуальное сознание эритрейцев, и гораздо шире распространила четкую концепцию эритрейскости, основанную на риторике национализма. Вполне возможно, что народ оромо все же докажет существование своей нации и создаст ее в своей собственной борьбе. Как отмечал Карл Дойч Deutsch 1966: 105), «нации становятся нациями, когда они обретают силу для того, чтобы подкрепить свои устремления».

Антиколониальные и антиимперские национализмы зависят от внутренних организационных способностей возможных независимых наций. Их нельзя считать просто попытками защитить или восстановить традиционное устройство, даже если они открыто заявляют об этом как о своей идеологической цели, поскольку они стремятся к новой, национальной форме мобилизации как более или менее необходимой и сопутствующей антиимперской борьбе. Такие антиколониальные движения также часто восставали против своих элит, вступавших в сговор с имперскими державами, как это имело место в движении 30 марта в Корее и движении 4 мая в Китае – в обоих случаях в 1919 году.

И в Корее, и в Китае националистический дискурс оставался во многом сосредоточенным на государстве, хотя движения выступали против традиционных элит и имперских держав. И в обоих случаях предпринимались крайне нерешительные шаги по национальной интеграции вне государственной сферы. В Индии эти усилия были намного более значительными. Индийские националисты в идеологии и на практике отстаивали определение нации в социально-относительных и культурных терминах в противопоставление политическим, которые были монополизированы колониальным государством (Chatterjee 1994). Во всех трех случаях степень материальной (социальные отношения, экономика, инфраструктура) и культурной национальной интеграции оказалась недостаточной для того, чтобы сохранить целостность нации после ухода имперских держав и / или краха продажных внутренних режимов. Разделение Индии и Пакистана (а также более позднее обретение независимости Бангладеш и коммуналисткий сепаратизм в Индии), разделение двух Корей и эпоха военных диктаторов в Китае свидетельствовали об ограниченности национальной интеграции, которая могла быть достигнута при противостоянии подавляющей государственной власти. В каждом случае одним из ключевых вызовов государствам после обретения независимости было возобновление борьбы за национальную интеграцию, все больше приравнивавшей нацию к государству.

Если основным источником национализма служит повышение степени национальной интеграции, то также верно, что сепаратистские национализмы часто возникают вследствие провала проектов более широкой национальной интеграции. Показательными примерами служат некоторые восточноевропейские страны и бывший Советский Союз (Chirot 1991). Постколониальные государства особенно уязвимы к вызовам со стороны зависимых национальных групп, так как они могут использовать ту же самую риторику, которую использовали антиколониалисты в борьбе за независимость. Именно поэтому дискурс национализма включает и раскольнические или сецессионистские движения, и объединительные или паннационалистические движения (Snyder 1982, 1984; Alter 1989; Smith 1991). Хорватский или украинский национализм и панславистский национализм проистекают из одной и той же дискурсивной формации. Ни сецессионистские национализмы от Индии до Эфиопии, ни попытки воссоединения разделенных наций от Германии до Йемена или Кореи не могут притязать на явное первенство. Попытки создания более сплоченного национального государства часто вызывают противоположные усилия со стороны зависимых групп или соседей. Формирование более широкого единства сопровождается переустройством национальных идентичностей, которые создают новые линии напряженности при преодолении сложившихся. Программы объединения Европы предполагают новые истории, которые подчеркивают общность европейского опыта и идентичности, отличие Европы от остального мира, нежели отличие Франции от Англии и Нидерландов. В то же самое время в Европейском Сообществе нет недостатка в периферийных националистических движениях и требованиях региональной автономии (Tiryakian and Rogowski 1985; Delanty 1995; Kupchan 1995; Brubaker 1996; Guibernau 1996).

Дискурс национализма может в равной степени использоваться для объединения или разделения. Основное внимание уделяется в нем вопросу соответствия государства предположительно ранее существовавшей нации; масштаб национальной единицы не определяется формой националистического дискурса. Его содержание определяется в значительной степени отношениями национальной интеграции, культурной традицией и противопоставлением другим государствам в мировой системе. Было бы ошибкой отдавать предпочтение какой-то одной составляющей, исключая другие.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации