Текст книги "Национализм"
Автор книги: Крэйг Калхун
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
6
Империализм, колониализм и мировая система национальных государств
Имперское правление уж точно не было попыткой создания единства между нацией и государством[77]77
Несмотря на определенно имперский масштаб своих владений, «императоры» Китая – в той степени, в какой они были заинтересованы в создании единства между нацией и государством, – неверно описывались при помощи этого западного термина; у них было больше сходств с абсолютистскими монархами вроде Луи XIV, чем с императором Священной Римской империи или его римскими предшественниками.
[Закрыть]. В Австро-Венгерской империи конца XIX века, например, несмотря на поддержку этой идеи некоторыми их советниками, Габсбурги не пытались объединить свои владения в современное национальное государство. То есть они не стали относиться к своим подданным как к более или менее взаимозаменяемым членам государства, навязывать языковое единообразие, создавать инфраструктуру, облегчающую коммуникацию и торговлю по всей империи, заменять нарративы завоевания нарративами примордиальной этнической общности или обосновывать притязания на легитимность интересами или волей «народа». Имперское правление, как они его понимали, оставляло местные и этнические группы почти нетронутыми. Когда такие империи приходили в упадок, эти местные группы никуда не исчезали и иногда получали или восстанавливали значительную автономию. Но только в современную эпоху риторика национализма стала использоваться для превращения этих местных и этнических групп в нации.
На территориях клонящейся к упадку Австро-Венгерской империи националистический дискурс широко применялся в борьбе против старого имперского государства. В нем нашли свое отражение и ранние культурные различия, и – что, возможно, более важно – способ, которым сами Габсбурги делили свои владения на административно-территориальные единицы[78]78
Mann (1993); обобщая, Манн замечает: «…мы не можем предсказать, какие нации успешно появятся на основе простой “этничности”. Присутствие или отсутствие региональной администрации служит намного лучшим прогнозирующим параметром» (Mann 1995: 49–50).
[Закрыть]. Но национализм в смысле идентичности или движения не возникал самопроизвольно из каких-либо предпосылок: он формировался активным вмешательством культурных производителей и политических лидеров. В случае с Австро-Венгрией было бы ошибкой описывать такие складывающиеся националистические элиты в качестве «традиционных лидеров». Напротив, националисты зачастую были представителями подчиненных этнических или региональных групп, получившими образование в имперской столице, служившими в имперской бюрократии или как-то иначе связанными с имперской системой. Это позволило им более широко взглянуть на положение своей «родины» или «народов» и получить доступ к международному дискурсу национализма. Зачастую пренебрежительное отношение к ним или ограничение их карьеры в имперском аппарате давало стимул сосредоточить больше внимания на националистических проектах. Хотя такие лидеры, подобно многим из нас, обычно были движимы своекорыстными интересами, эти интересы были не только политическими. Большую работу по созданию национальной идентичности проделали также художники, музыканты, писатели и интеллектуалы. Они стремились не столько к политической власти, сколько к культурному признанию – и культурному полю, позволяющему наслаждаться этим признанием. Другие элиты, конечно, были больше заинтересованы в достижении власти в недавно ставших независимыми национальных государствах. Они считали националистическую риторику действенным инструментом для мобилизации и готовой структурой для выдвижения требований международного признания.
Андерсон считал одним из основных источников всего дискурса национализма фрустрацию и солидарность более раннего поколения колониальных элит (Андерсон 2001: Гл. 4). Испанская колонизация Латинской Америки создала особую карьерную модель, которая привела к ранним националистическим выступлениям против существовавших властей. Испанская Америка была разделена на множество административно-территориальных единиц. Высшие чиновники обычно присылались из Испании (и стремились вернуться, чтобы занять более высокий пост у себя в стране). Но ниже существовал целый корпус креольских чиновников. Они были испанцами по происхождению, языку и главным образом культуре. Но они родились здесь. Они не могли «вернуться» в Испанию. Их карьеры упирались в «потолок», выше которого они не могли подняться; это напоминало им об отличии, хотя и не слишком значительном в культурном отношении, от «настоящих» испанцев, стоявших над ними. И, что еще более важно, их карьерные возможности были ограничены в горизонтальном отношении. Хотя некоторые выходцы из Испании могли перемещаться из одной колонии в другую, креолы могли занимать посты только в той колонии, где они родились, скажем в Мексике или Чили. Это способствовало идентификации с этой административно-территориальной единицей как своеобразной родиной. Поэтому в отличие от землевладельцев – феодальных или иных, которые, как правило, оставались на одном месте, привязанные к своей местности и своей земле, эти креольские колониальные чиновники перемещались с места на место внутри колонии. Наиболее выдающиеся из них заканчивали свою карьеру в столице, независимо от места своего рождения, и обычно были знакомы со страной лучше представителей других элитарных групп. Будучи образованной элитой, эти чиновники также могли участвовать в печатном общении, которое в конечном итоге стало культурной основой для национального объединения.
Все это привело к тому, что первые националистические революции в мире были возглавлены представителями привилегированных элит, говорившими на одном языке и имевшими одну религию с теми, чьему правлению они бросали вызов. С точки зрения Андерсона, не в имперской метрополии, а в колониях люди впервые стали считать себя представителями особых национальностей, а не просто подданными монархов, носителями языков и т. д. Но, однажды начав свое развитие, идея нации, которая вошла в космополитический дискурс, в конечном итоге заполонила европейскую мысль и радикальную политику XVIII–XIX веков и антиколониальный национализм во всем мире.
В то же время испанский случай креольской элиты был несколько нетипичным, так как национализм обычно возникал среди элит, которые оставались привилегированными при колониальном правлении, но сталкивались с невозможностью осуществления своих замыслов. В большинстве стран мира новые элиты состояли из местных жителей, получивших образование в колониях или даже метрополиях (Markakis 1987; Brass 1991; Davidson 1992). Отношения у этих новых элит с уже сложившимися не всегда были ровными. Они были одними, когда, к примеру, в XIX веке харизматичный традиционалист Махди возглавил крупное восстание в Британском Судане. Но в XX веке его потомок Садык эль-Махди, будущий исламистский премьер-министр, получил образование в Оксфорде. Его семья и многие представители среднего класса имели колониальное образование и выказывали антиколониальные настроения. Колониализм пренебрежительно относился к традиционным наследственным элитам, даже если за ними сохранялось множество привилегий, и препятствовал вертикальной мобильности, возможной на основе образования, полученного в метрополии или близкого к нему, и других подобных меритократических механизмов отбора. И эти элиты среди колониального населения зачастую признавали обращение к идее нации наиболее подходящей для себя стратегией. Это означало отождествление себя со своими соотечественниками, принадлежавшими ко всем классам, несмотря на гордость своим традиционным статусом и новым образованием. В частном порядке они могли презирать своих простых соотечественников, но при этом они открыто объявляли крестьян и остальных представителями одной нации, угнетаемой имперской державой и достойной самоопределения. Залогом успеха этой стратегии было создание элитой тесных связей с крестьянами и другими представителями неэлиты и искреннего чувства солидарности с ними. Обращение Садыка ко все более «фундаменталистскому» исламу было продиктовано его стремлением к созданию таких связей.
Этим элитам не нужно было изобретать дискурс национализма с нуля. Как утверждал Андерсон, он носил «модульный» характер и мог переноситься из одной среды в другую. На самом деле, возможно, правильнее будет сказать, что дискурс национализма был доступен как международный дискурс, и новые группы людей могли принимать его, участвовать в нем и даже видоизменять его. Так, когда традиционные элиты, отодвинутые на второй план колониальными властями, использовали дискурс национализма, чтобы выразить свое неприятие колониального правления, они новаторским образом сочетали местные традиции и международную риторику, преобразуя и местные, и международные идеи. Например, под влиянием риторики национализма местные элиты в Индии, Китае, Гане и Индонезии усвоили идею о том, что легитимность должна основываться на воле тех, кем правят. Это обозначило сдвиг (в различной степени) в местных дисурсах легитимности. В то же самое время в каждой среде антиколониальные элиты строили национализм по-своему, опираясь на общий международный дискурс. Они вносили в него нечто новое, они использовали различные местные особенности, и они боролись друг с другом за понимание того, каким должно было быть сочетание местной традиции, международного дискурса и нововведений[79]79
Эритрея – сложный, но показательный случай. Эфиопская и исламская культуры веками боролись друг с другом на земле, занимаемой ныне Эритреей. Гористая местность страны ближе к христианским элитам Эфиопии, а низменности были преимущественно исламскими и включенными благодаря торговле в более широкий спектр международных влияний. С конца XIX века итальянское колониальное правление наделило страну территориальной определенностью и внутренней сплоченностью. Несмотря на некоторое сопротивление итальянцам, эритрейский национализм стал серьезным движением только после Второй мировой войны, когда Эфиопия провела успешную компанию по присвоению колонии поверженной Италии. Эфиопия претендовала на Эритрею, ссылаясь на исторические связи (преимущественно с горными областями), но на самом деле стремилась к власти в основном из-за эритрейских портов (находящихся в низине). Тогда эритрейские националисты состояли главным образом из мусульман и находились под влиянием международного дискурса арабского национализма. Позднее правители Эфиопии начали переход от более традиционной империи к национализму, который, однако, предполагал навязывание амхарского языка – языка правящей элитарной этнической группы остальной стране, включая Эритрею. Когда наряду с остальными был запрещен и язык тигринья – язык эритрейских христиан, проживавших в гористой местности, а сами они столкнулись с дискриминацией и деспотическим военным правлением, националистическое движение, которое раньше состояло в основном из мусульман, пополнилось новыми членами. Сближение этих двух групп на протяжении тридцатилетней войны за независимость способствовало созданию нового, более широкого чувства национальной идентичности. См.: Markakis (1987); Iyob (1995).
[Закрыть].
Метафора «модульности» может ввести в заблуждение. Она предполагает, что элементы международного дискурса могут переноситься без серьезного изменения из одной культурной среды в другую. Это не позволяет увидеть более сложное взаимодействие между каждой местной культурой и международным дискурсом, а также противоречия внутри каждой такой культурной области[80]80
Было бы ошибкой писать о «культуре» так, словно речь идет об отдельных и относительно замкнутых индивидуальных культурах, но я надеюсь, что читатель поймет, что я не имею в виду ничего подобного. О проблемах, связанных с понятием простого «переноса» в культурах или модульности дискурсивных формаций, см.: Calhoun (1995: Ch. 2).
[Закрыть]. В результате, оказывается забытым тот факт, что на развитие антиколониального национализма повлияли не только дискурс, идеология и традиция, но и властные отношения и социальная структура. Особые националистические идеологии развивались (и развиваются) в контексте борьбы и практической деятельности, и они вовсе не были абстрактными. Ошибочно считать, что каждое националистическое движение изобретало свой национализм заново, целиком из местных культурных и политических источников. Тем не менее при рассмотрении международного измерения националистического дискурса нам следует избегать представления о том, что поздние национализмы являются простыми производными более ранних и что они никак не укоренены в местных условиях и опыте (Chatterjee 1986). Международная доступность дискурсивной формы национализма не означает, что каждое последующее использование этой формы обязательно вторично – с пейоративными коннотациями этого слова – оно не более вторично, чем каждое последующее использование литературной формы романа.
Колониализм привел к появлению национализма, несмотря на свое противодействие этому. В большинстве случаев наличие и влияние колониального режима способствовало утверждению или развитию национальной идентичности в качестве противовеса или основы для сопротивления. Во многих случаях колониальная идеология также способствовала развитию национализма своими заявлениями о том, что колонизированные изначально враждебно относились друг к другу (если бы не мир, поддерживаемый колонизаторами) и были неспособны к самоорганизации. Национализм был зримым опровержением этого и в ряде случаев способствовал возникновению способности к самоорганизации в более крупном масштабе[81]81
Идея о том, что незападные народы третьего мира неспособны к самоуправлению посредством национальных государств, получила широкое распространение наряду с представлением о том, что эти «неразвитые» страны нуждались во внешней опеке в течение какого-то времени (Blaut 1987). Эта идея присутствовала не только в отрытых колониальных идеологиях, но и в теории модернизации и даже в какой-то степени в отношении русских к азиатским народам Советского Союза. Чаттерджи (Chatterjee 1986, 1994) рассматривает этот аспект колониальной идеологии и националистического ответа в контексте индийской истории. Тезис о разобщенности кажется более обоснованным в случае Индии и различных африканских колоний, чем, например, в случае Китая. Тем не менее, хотя западные империалисты в Китае даже столкнулись с местным имперским режимом, способным организовать управление в отдаленных провинциях, тема местной разобщенности и неспособности к самоорганизации все равно присутствовала. Этому способствовали разные крестьянские восстания XIX века, в том числе тайпинов, и внутренние конфликты между элитами в последние годы существования династии Цинь (в том числе между ханьскими китайцами и их маньчжурскими правителями). При республиканском и военном правлении после 1911 года реальность внутреннего раскола и ослабления оказала огромное влияние на китайский национализм и взгляды империалистов. Кроме того, такое сочетание империалистической идеологии и внутренних проблем могло соединяться с давним страхом перед хаосом и верой в единство, усиливавшей националистическое стремление к созданию унитарного, а не федеративного Китая. См. об этом: Duara (1988, 1992).
[Закрыть].
По мере организации мира в систему государств колониальное правление становилось все более несостоятельным. Независимо от трудностей, связанных с приобретением международного влияния или с внутренней самоорганизацией, обе возможности существенно ограничивали тех, кто мог выдвинуть успешные притязания на суверенитет. Независимо от того, к какой форме правления они на самом деле стремились, независимо от степени элитарности антиколониалистов и их программы антиколониального правления, их притязания на суверенитет по определению исходили «снизу» – от «народа», а не сверху – от правителей. Национализм был и по сей день остается наиболее доступной дискурсивной формой для выдвижения таких притязаний. Несмотря на заимствования из международного дискурса, сама колониальная ситуация ведет к его местному переизобретению и усилению.
Основная тема антиколониального национализма – создание гражданства. Это помогает понять, почему деятельность ранних националистов во многом была сосредоточена не на соперничающей государственной власти, а на усилиях по преобразованию культуры, уничтожению традиционных форм семейной и общинной преданности и созданию «нового человека», сочетающего в себе западный индивидуализм с явно местным культурным содержанием. Пытаясь объяснить силу имперских держав и доказывая важность местной национальной культуры, многие антиколониальные национализмы создавали и воссоздавали раскол между духовной и материальной жизнью. В материальной области военная и техническая мощь иностранных держав была очевидна. В духовной области можно было превозносить моральную и культурную силу подчиненной нации. Так, известная китайская формула тиян гласила: китайское ученье – для духа; западное ученье – для практического использования (Chow 1960; Spence 1990). В Индии националистическая идеология провозгласила «область духовного своей суверенной территорией» и стремилась не допустить колониального вмешательства в нее (Чаттерджи 2002: 287).
На самом деле, как утверждали индийские националисты в конце XIX века, суть заключалась не просто в нежелании подражать Западу в чем-либо, кроме материальных аспектов жизни, – этого ненужно было делать потому, что в духовной области Восток превосходил Запад. Нужно было культивировать материальные практики современной западной цивилизации, сохраняя и укрепляя особую духовную сущность национальной культуры.
(Chatterjee 1994: 133)
Такое обоснование избирательной вестернизации присутствует в программе националистической модернизации Индии и Китая даже сегодня, несмотря на серьезные изменения, произошедшие в каждой из этих стран. Оно повлияло, например, на проведение некоторых капиталистических реформ Дэн Сяопина, когда одновременно осуждалась духовная грязь, которую несла с собой вестернизация.
Индийские интеллектуалы в XIX веке были не менее космополитичными, чем европейцы. Но космополитизм был проблематичным в контексте колониального правления, так как он не касался европейских просветителей. Многим индийским националистам, включая Неру, писать и говорить по-английски было проще, чем на любом из «индийских» языков; по сути, они способствовали превращению английского языка в индийский. Но в результате возникало противоречие между английским языком как языком колонизаторов и как предполагаемым lingua franca, который должен быть помочь созданию единой нации, ослабляя языковые разногласия на субконтиненте. К тому же, пока одни националисты делали английский язык индийским, другие занимались возрождением современных индийских языков вроде бенгали и маратхи; национализм означал создание новой, современной литературы на народных языках. Это повлияло на стремление создать единство между языком литературы и интеллектуалов и языком простых людей, так как группы, прежде разделенные языковой иерархией, теперь должны были быть объединены национальным языком. Китайские интеллектуалы преследовали схожую цель в начале XX века, и это также повлияло на последующие действия коммунистической партии.
Хотя многое из этого явно было ответной реакцией на колониализм, западная история также связана с борьбой за культурную идентичность и создание граждан[82]82
Чаттерджи иногда пишет так, словно развитие идеи «нации» в западной мысли оставалось более тесно связанным с областью специфически политического дискурса, чем это было на самом деле. Так, он утверждает, что «вытеснение в современной европейской социальной теории независимого нарратива сообщества… делает возможным как проведение различия между государством и гражданским обществом, так и стирание этого различия» (Chatterjee 1994: 283). Однако это слишком большое обобщение, поскольку нарратив сообщества получил широкое распространение и стал необходимой составляющей европейской социальной теории. Но до недавнего появления «коммунитаризма» в этом как раз и состояло основное отличие социальной теории от теории политической, особенно в англоязычной литературе. Политическая теория часто оставляла без внимания сообщества, отличные от нации (общего сообщества), описывая вместо этого отношения между индивидами и государствами. В политической теории не было сколько-нибудь серьезного описания социальной интеграции, не связанной с государством; это сделало возможным недавнее «повторное открытие» гражданского общества как темы либеральной политической теории (см., например: Коэн и Арато 2003).
[Закрыть]. Даже у Гоббса обоснование абсолютного суверенитета королей, как мы видели, требовало прежде всего объединения граждан – нации, способного предоставить право править посредством явного или неявного общественного договора. Эти граждане, по необходимости, не только были взаимозаменяемыми представителями нации, то есть индивидами, но и участвовали в общих проектах, опосредованных сетями коммуникации.
В этом состоит решающее различие между империей и национальным государством или, как заметил Уэйнтрауб, между космополитическим городом и полисом. Создание политического сообщества требовало нового типа взаимосвязи и чего-то большего, нежели соблюдение простого правила «живи и дай жить другим». В космополисе или империи, поскольку «разнородные массы не были гражданами, они могли вести аполитичное существование и каждый мог делать все, что ему заблагорассудится, не обсуждая этого со своими соседями» (Weintraub 1997). И в полисе, и в современном национальном государстве принадлежность к общему государству требует не только терпимости и общего подчинения внешнему суверену: она требует взаимного общения.
Современные государства возникли как основные арены для народного политического участия (и в некоторых случаях – для создания демократических институтов). На самом деле именно потому, что современные государства опирались на граждан, а не на подданных культурная политика в них была сопряжена с таким насилием. Исторические империи без большого труда обеспечивали представителям различных этнических групп возможность жить рядом в мире. Внутри и вокруг столицы Османской империи– Стамбула жили и торговали друг с другом евреи, христиане и мусульмане. Но жить в мире было не слишком сложно, потому что различные группы не участвовали в общем обсуждении политических и общественных вопросов; султан совещался с представителями различных этнических групп, но не с простыми людьми. Хотя члены различных групп могли призываться в его армии, эти армии не были гражданскими, и ни о какой массовой мобилизации речи не шло. Точно так же, хотя Османская империя, как и другие империи, поддерживала мир, жизненно важный для торговли на большие расстояния, она по большому счету не заботилась о реальной экономической интеграции своих территорий. Она не меняла, к примеру, разделение труда и не осуществляла серьезных технических новаций. Поэтому большинство различных общин и народов под властью Османов продолжало заниматься своей традиционной и преимущественно локальной экономической деятельностью. Купцы в метрополии вели торговлю на большие расстояния в основном предметами роскоши. В противном случае различные страны оставались более или менее обособленным локальными экономиками. Даже в такой стране, как Британия, такое положение сохранялось до наступления промышленной революции (включая резкий рост сельскохозяйственного и ремесленного производства, непосредственно предшествовавший фабричному производству). Существовало некоторое региональное разделение труда, обусловленное различиями в богатстве полезными ископаемыми, плодородности земли и специализации местных ремесленников. Но рынками были физические места, куда местные жители приходили торговать с другими местными жителями; только относительно специализированные товары производились для национального потребления.
Развитие институтов и арен для осуществления общей политики по иронии судьбы зачастую вело к появлению идеологий, требовавших повышения однородности среди граждан. Различия, которые не имели такого значения, когда простые люди не вправе были принимать политические решения, по мере роста демократизации стали вызывать все большее беспокойство. Распространение национальных средств коммуникации – важное для демократии – также может облегчить стирание различий между гражданами. Один из ключевых вопросов современной эпохи заключается в том, насколько возможно достижение осмысленного, политически действенного публичного дискурса без такого стирания (Eley 1992; Fraser 1992). К различиям, которые обычно стремится подчинить себе националистический дискурс, относятся гендер, класс, а также область, происхождение и другие возможные основания для контрнационалистической сецессии.
Хотя националистические самоописания, как правило, придают особое значение массовому участию и межклассовому единству, национализм зачастую остается элитарным проектом, структурированным таким образом, который поддерживает или создает модели господства. И это как нельзя более применимо к тем постколониальным государствам, которые это громче всех отрицают. Как отмечает Маркакис, «антиколониальный национализм не был, как его часто представляют, массовым народным походом, движимым желанием уничтожить все, что было создано империализмом. На самом деле его сторонники были социально ограниченны, а цели – конкретны» (Markakis 1987: 70). Национализм обычно был проектом групп, связанных с колониальным государством и деловыми кругами в колониальной экономике. На самом деле национализм зачастую раньше всего возникал среди тех, кто получил образование (или имел хотя бы какой-то опыт пребывания) в имперских метрополиях. Тем не менее, поскольку антиколониальные националисты бросили вызов легитимности колониального правления на том основании, что оно не представляло местный народ (как общую категорию, а только его элиту), они смогли заложить риторические основы для более широких притязаний на политическое участие и реструктуризацию. В то же самое время социальные отношения, создаваемые элитой с представителями других слоев общества, и «модернизационные» проекты образовательных и социальных реформ, которые они проводили в «массах», зачастую вели как раз к «демассификации» простого народа. Там, где колониалисты отстаивали необходимость своей власти для поддержания мира и обеспечения экономического прогресса, местные элиты стремились создать или показать существование местной нации, соответствующей требованиям современной эпохи (Davidson 1992). При этом они предоставляли простому народу более серьезные средства мобилизации для осуществления своих собственных проектов в соперничестве с проектами изначальных националистических элит. Например, при благоприятных условиях классовые требования могли быть поддержаны националистами, когда они были направлены против колониальных или международных империалистов. После обретения независимости они становились более проблематичными.
Требования со стороны женщин зачастую были особенно проблематичными для антиколониальных националистических групп по двум причинам. Во-первых, западные колониальные державы часто кивали на «традиционное» отношение к женщинам как на свидетельство неизбежно репрессивного характера всей культурной традиции колонизированных, указывая тем самым на достоинства колониального правления как модернизации. Поднятие женского вопроса легко могло показаться антинационализмом. Во-вторых, попытки защиты «духовной сущности» нации, часто связанные с подчеркиванием национальной идентичности, находили в социальной жизни нечто внеположное по отношению к области экономики и государственного управления. Дом, семья и гендерные отношения считались особенно национальными, и попытки введения новых форм занятости для женщин и других предполагаемых «свобод» казались агрессией. Ношение хиджаба в Алжире стало сложным средоточием колониальных противоречий с Францией. Как выразился Фанон (Fanon 1965: 65), «хиджаб носили потому, что традиция требовала четкого разделения полов, но также и потому, что оккупант стремился сорвать хиджаб с Алжира». Колонизаторы представляли себя в качестве сторонников модернизации и освобождения женщин, бросая вызов хиджабу; многие алжирцы понимали это не только как нападение на привилегированное положение мужчины, но и как нападение на традиционную культуру, женскую скромность и достоинство и на сам ислам:
Господствующая администрация, описывала огромные возможности женщины, к несчастью, превращенной алжирским мужчиной в инертный, обесцененный, по сути, дегуманизированный объект. Поведение алжирцев жестко осуждалось и описывалось как средневековое и варварское. Вокруг семейной жизни алжирца оккупант нагромоздил целую кучу суждений, оценок, доводов, бородатых анекдотов и поучительных примеров, пытаясь тем самым сделать алжирца виноватым со всех сторон.
(Fanon 1965: 38)
Анализ этого противоречия у Фанона, возможно, недостаточно критичен по отношению к патриархальному измерению хиджаба, включая утверждение о том, что алжирские женщины нуждались в «защите и поддержке», но он проливает свет на новую диалектику «тела и мира» (Fanon 1965: 59), проявившуюся тогда, когда свобода или «защита» и «дисциплина» женских тел стали предметом спора между алжирскими националистами и франкоязычными модернизаторами, которые были к тому же колониалистами[83]83
О схожих проблемах в контексте того же международного движения «негритюда», хотя и со значительно менее критичным взглядом на гендер и патриархальность см.: Cesaire (1955).
[Закрыть]. Как отмечает Фанон, женщины, участвовавшие в освободительной борьбе, сбросили с себя хиджаб так же быстро, как и надели его во время французского господства над социальной жизнью. Но существовала «динамика хиджаба», которая не осознавалась теми, кто считал ее простым олицетворением патриархальной традиции, не замечая того, как она могла использоваться в политических целях. Это проливает свет на недавнюю борьбу во Франции по поводу ношения хиджабов школьницами-мусульманками. Независимо от качества доводов за и против секуляризма или религиозных идентичностей необходимо отметить, что государство вовсе не было нейтральным, а представляло собой действующую силу французского национализма и решало проблемы, связанные с историей колониализма и антиколониальной борьбы. Вообще, это выходит за рамки простых рассуждений о патриархальности и склонности националистических движений подтверждать маскулинные практики, укорененные в традиционных культурах (см. также: Chatterjee 1994).
Даже вне этих специфических контекстов национализмы были в большинстве своем мужскими идеологиями, не просто в том смысле, что мужчины были большими националистами, чем женщины, а скорее в том, что национальная сила также часто определялась как международное могущество и военная мощь; мужчины считались потенциальными мучениками, а женщины – их матерями. Именно в своем содержании – милитаризм и патриархальная традиционная культура – национализмы были особенно сексистскими. Формально обращение националистов к равнозначности индивидуальных членов нации позволяла женщинам притязать на более широкие права, что и происходило во многих странах мира, причем не только на Западе. Но националистическая риторика также придавала особое значение производству потомства, рассуждениям о будущем нации в воспроизводстве или росте ее населения. Это одна из причин того, почему изнасилование было настолько распространенным преступлением среди сербских националистов, обесчещивавших тех, кого они желали изгнать с территории, на которую они притязали в Боснии. Этот гетеросексизм также связывает национализм с подавлением гомосексуальности и со сведением секса к средству зачатия детей – во имя нации.
«Модернизационный» потенциал национализма заключается также в том, что он содействует развитию индивидуализма (который может, хотя и не обязательно должен быть связан с представлением о том, что индивиды являются носителями прав), даже если он может подавлять сильные индивидуальные различия. Так, индийский национализм, к примеру, пытался создать исторический нарратив индийского единства, но считал самих индивидов непосредственно индийцами, а не представителями различных языковых или региональных групп, каст и т. д.[84]84
Как показывает Чаттерджи (Chatterjee 1994), термин джати мог быть мобилизован для подчеркивания индийского или индуистского как основного «вида», в который входила личность, а не только специфические и иерархически организованные категории, связываемые с термином «каста». Каста сама по себе во многом кажется категориальной идентичностью, частью классификационной схемы, которая рассматривает индивидов дискретно. Индия, таким образом, не была такой «чуждой» западным вариантам категориальных идентичностей и индивидов, как иногда говорят. В то же время многие западные наблюдатели искажают действительные практики, когда они подходят к касте так, словно она является единственной схемой классификации, холистически интегрированной на общеиндийском уровне (они, сами того не замечая, привносят националистическое сознание). Каста должна также отсылать ко множеству местных практик и объединений, гораздо более относительных (родство) и менее четко интегрированных в надлокальную, национальную схему классификации, чем принято обычно считать. (Я признателен Ли Шлезингер за обсуждение этой идеи и возможность прочесть неопубликованные работы.)
[Закрыть]
В Китае коммунистическая идеология также была по своей сути националистической (еще сильнее, чем у Гоминьдана) и требовала прямой и неопосредованной верности каждого индивида, оспаривая независимые притязания родителей на детей (вспомним печально известные события, связанные с «культурной революцией»). Как было отмечено выше, современный исламский национализм, хотя и является «фундаменталистским» и «традиционным» по своему содержанию, во многом разделяет одну дискурсивную форму. Он действует как категориальная идентичность, которая устанавливает прямую связь между отдельным мусульманином и особой исламской нацией и уммой ислама. Отчасти это делает фундаменталистский ислам такой серьезной угрозой различным, формально более традиционным правительствам, вроде монархий стран Персидского залива. Эти арабские государства точно не являются националистическими и организованными вокруг современных идей гражданства. Кувейтом правит эмир, глава монаршего рода в кровнородственной группе, включающей меньшинство жителей подвластных ему земель и еще меньше тех, кто занят в материальном производстве или сфере услуг. И иракский баасистский национализм, и более широкий исламский национализм, провозглашенный Ираном, отталкиваются от идеи всеобщего гражданства, по крайней мере для мужчин. И тот, и другой позволяют индивидам участвовать в выборах, чего решительно не делает Кувейт. Фундаменталистский ислам и родственные национализмы предлагают идеологию, намного более близкую в этом отношении к идеологии Великой французской революции, чем обычно считают носители общих стереотипов, противопоставляющие западное Просвещение фундаменталистской религии вообще и исламскому Востоку в частности. Во всех этих случаях националистический дискурс обычно связан с требованием покорности, а не только с предложением членства. Он потенциально репрессивен по отношению ко всем, кто занимает подчиненное положение в идеально-типическом представлении о нации. Но он также способствует созданию отдельных граждан.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.