Автор книги: Лара Прескотт
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
У меня очень хорошо получалось все то, о чем меня просили, и мне выдали деньги на приобретение платьев, которые нам прислали из Америки вместе с туалетной бумагой, консервированной ветчиной и средством против комаров. При этом, должна признаться, я никогда не считала себя шпионом. Мне казалось, что настоящий шпион должен уметь больше, чем просто улыбаться, смеяться над глупыми шутками и делать вид, что ей очень интересен ее мужчина-собеседник. Тогда у того, чем я занималась, не было специального названия, но на той вечеринке я стала Ласточкой – женщиной, использующей данные ей Богом таланты для того, чтобы добывать информацию. Эти таланты я копила в себе с самого начала полового созревания, развивала в молодости, когда мне было двадцать, и шлифовала, когда мне уже стукнуло за тридцать.
Этим мужчинам казалось, что они меня используют, но все было наоборот – так думать заставляли их именно мои силы и способности.
– Потанцуем? – предложила Бев.
Я наморщила нос, а она подвигала бедрами из стороны в сторону.
– Под эту музыку? – прокричала я под играющего на полную мощность Перри Комо. Бев было все равно, под какую музыку танцевать. Она взяла меня за руки и начала раскачивать их взад-вперед до тех пор, пока я не сдалась. Но как только я разошлась и начала танцевать, иглу проигрывателя с громким треском сняли с пластинки. Кто-то в задних рядах начал стучать столовым прибором о бокал, а остальная часть толпы к нему присоединилась, от чего показалось, что от сильных порывов ветра звенит большая хрустальная люстра.
– О боже, – пробормотала Бев, – начинается.
Мужчины начали произносить тосты: «За Фрэнка!», «За Дикого Билла!», «За статистов клоунов!». Потом они распевали песни, с которыми мы уже были знакомы по Канди – I’ll Be Seeing You и Lili Marlene, ну, а потом настал черед студенческих песен Гарварда, Принстона и Йеля. Мы с Бев всегда с улыбкой воспринимали пьяное пение, которым заканчивались все наши вечеринки, но на этот раз мы тоже подпевали, взяв друг друга за руки.
Прозвучал свисток, и к яхте подплыл буксир, который должен был оттащить нас к пристани. В это время все пели один из студенческих гимнов Йеля «Под вязами». Капитана буксира пригласили выпить с нами на посошок.
Вид у капитана и его помощника, которых явно подняли из кровати для того, чтобы нас спасать, был не самым счастливым.
Уже стоя на твердой земле, мужчины принялись обсуждать, куда направятся дальше – в Social Club на Шестнадцатой улице или в круглосуточный дайнер на U-стрит. Мы попрощались с Бев рядом с черным седаном, который прислал за ней муж, и пообещали друг другу, что скоро снова встретимся.
– Ты уверена, что тебя не надо подвезти? – спросила она.
– Хочу прогуляться и подышать!
– Как хочешь, – машина тронулась, и она отправила мне воздушный поцелуй сквозь окно с опущенным стеклом.
Кто-то потрогал меня за плечо.
– Можно с тобой прогуляться? – спросил меня Фрэнк. – Я тоже хочу подышать.
Его дыхание пахло табаком и ментолом, и вид у него был совершенно не пьяный. Я подумала о том, что он, видимо, весь вечер пил Coca-Cola.
– Нам же с тобой в одну сторону, верно?
Фрэнк жил через улицу от меня, хотя в плане стоимости, площади и комфорта его дом был намного лучше моей квартиры над французской пекарней.
– Это точно, – ответила я. Фрэнк был настоящим джентльменом и за время нашего знакомства ни разу не пытался со мной переспать. Если Фрэнк говорил, что у него ко мне есть разговор, то всегда говорил о делах. Он махнул рукой водителю черного автомобиля с открытой задней дверцей.
– Сегодня вечером я прогуляюсь, – сказал Фрэнк, водитель приподнял шляпу и захлопнул открытую дверцу.
Мы пошли, удаляясь от Потомака через центр спящего города.
– Хорошо, что пришла, – сказал он. – Я очень надеялся, что Беверли уговорит тебя прийти.
– Она была частью тщательно продуманного плана?
– А когда-нибудь было иначе?
Я рассмеялась.
– Это верно.
Он замолчал, словно забыл, зачем он напросился прогуляться со мной.
– Мог бы раньше водителю сказать, что он тебе не нужен. А то он тебя полночи прождал.
– Я не знал, что захочу пройтись, – ответил он, – до тех пор, пока не принял решение.
– Принял решение?
– Ты скучаешь?
– Постоянно, – сказала я.
– Я тебе завидую. Честное слово.
– А ты сам хотел бы бросить? После окончания войны?
– Я никогда не ломаю голову над гипотетическими вопросами, – ответил он, – правда, сейчас… я не могу сказать, что у меня есть окончательная уверенность.
Все уже не такое черно-белое, как было раньше.
Мы подошли к зданию пекарни, в окнах которой уже горел свет. Пекарь ставил выложенные на противень куски теста в виде багетов. Я выбрала квартиру в этом доме не только потому, что могла себе позволить оплачивать ее аренду при моей небольшой зарплате, но и потому, что мне нравится запах свежего хлеба. Я не очень люблю хлеб, но запах мне нравится.
– Я слышал, что ты ищешь работу.
– От тебя, Фрэнк, сложно что-либо утаить.
Он рассмеялся.
– Я бы сказал, что почти невозможно.
– У тебя есть для меня проект?
Он улыбнулся одними губами.
– Да, есть проект, который мог бы тебя заинтересовать.
Я наклонилась к нему поближе.
– Проект связан с одной книгой.
Восток. 1950–1955
Глава 5. Муза Перевоспитанная и реабилитированная женщина
Уважаемый Анатолий Сергеевич Семенов,
Это не то письмо, которое вам хотелось бы прочитать. Это письмо не о книге. В письме вы не найдете признаний о преступлениях, в которых вы хотели меня обвинить. Но в этом письме я не прошу о снисхождении и не убеждаю в своей невиновности. Я невиновна в том, в чем вы хотели меня обвинить, но все же определенная доля вины лежит на моей совести. Я жила с женатым мужчиной. Я не была хорошей дочерью и хорошей матерью. Моей матери пришлось доделывать то, что не смогла довести до конца я сама. Все это уже позади, но тем не менее я ощущаю потребность в том, чтобы изложить все это на бумаге.
Вы можете поверить каждому слову, написанному огрызком карандаша, за который я отдала две порции сахара, или вы можете посчитать, что все, что я написала, является чистой выдумкой.
Это не имеет никакого значения. Несмотря на то, что ваши имя и фамилия стоят в обращении в начале этого письма, я пишу не для вас. Я никогда не отправлю это письмо. Я буду сжигать эти страницы по мере их написания. Ваши имя и фамилия – это ничего не значащая формальность.
Вы утверждали, что во время наших ночных бесед я поведала вам не все, оставив «дыры» в своей истории. По своей работе следователя вы наверняка знаете, что человеческая память может быть весьма ненадежной. Возможно, один человек не в состоянии правдиво изложить всю историю и во всей ее полноте. Тем не менее я попытаюсь это сделать.
У меня есть огрызок карандаша короче моего большого пальца. Мое запястье уже ноет и болит. Но я буду писать до тех пор, пока грифель не сотрется полностью.
С чего же мне начать свой рассказ? Может быть, с настоящего момента, с того, что происходит прямо сейчас? С того, как я провела день, свой восемьдесят шестой день из 1825, оставшихся до того, как закончится мой исправительный срок и я стану перевоспитанной и реабилитированной женщиной? Или все же начать с того, что я пережила до этого? Вы хотите узнать о том, как я попала сюда, в место, находящееся в 600 километрах от Москвы? Приходилось ли вам бывать в поездах, которые едут совершенно в никуда? Приходилось ли вам находиться в деревянных бараках без окон, в которых мы ждали, пока нас отправят дальше по этапу? Знаете ли вы, Анатолий, каково жить на задворках мира? Вдали от Москвы, от своей семьи, от тепла и доброты?
Вы знаете, что последнюю часть маршрута конвоиры заставили нас идти? Было так холодно, что когда шедшая рядом со мной женщина упала и конвоиры сняли с нее ботинок, то в нем остался отмороженный мизинец. Знаете ли вы, что в одном вагоне со мной ехала женщина с двумя тонкими косичками до пояса, которая утопила своих детей в ванне? Когда ее спросили, зачем она это сделала, эта женщина ответила, что ей приказал голос в ее голове, который и сейчас не замолкает.
Рассказать вам о том, как эта женщина просыпалась с громким криком?
Нет, Анатолий, я не буду вам все это описывать. Наверняка эти подробности покажутся вам чрезмерно скучными, а я не хочу испытывать ваше терпение. Мне бы хотелось, чтобы вы продолжали читать это письмо.
Так что я начну с начала.
Из Москвы нас отправили в пересыльную тюрьму, надзирателями в котором были женщины. Условия жизни в лагере были чуть лучше тех, в которых я находилась во время нашего с вами общения. Камеры с цементным полом были чистыми и пахли аммиаком. У каждой заключенной в камере № 142 был свой матрас, а ночью надзиратели выключали свет, чтобы мы могли спокойно спать.
Но все это продолжалось недолго.
На следующую ночь после прибытия нас выгнали из камеры и посадили в теплушку, сообщив, что отправляют в Потьму. Теплушка была темной, и в ней пахло гнилым деревом. Для того чтобы конвоиры могли нас видеть, внутри вдоль всей теплушки шел коридор, отгороженный от той части вагона, в которой мы находились, железной решеткой. В арестантской части вагона стояло два металлических ведра – один в качестве туалета, а другой со щелочью, чтобы присыпать экскременты.
Я заняла самые верхние нары, легла и вытянула ноги. Сквозь малюсенькую щель в стене вагона я видела кусочек неба. Если бы этой щели не было, то я бы даже не знала, день сейчас или ночь, и не могла бы посчитать, сколько дней мы были в пути.
Однажды ночью поезд остановился. Здание рядом с платформой было больше похоже на хлев, чем на железнодорожную станцию. У поезда стояли конвоиры с огромными собаками. Раздался приказ выйти на платформу, но мы переглянулись и не торопились выходить. Один из охранников дернул какую-то женщину с рыжими волосами за руку и приказал всем выйти и построиться на платформе. Мы вышли из теплушки, не произнеся ни слова.
Цепочкой нас повели вперед по бездорожью. Я засунула руки в рукава пальто, чтобы они не мерзли.
Сначала мы шли друг за другом по снегу вдоль железнодорожных путей, которые вскоре закончились. Никто не спросил у конвоя, как долго нам идти, хотя мы думали только об этом. Два дня или два часа? Или две недели? Я старалась ставить ногу в след идущей впереди меня женщины и концентрировалась только на этом. Я старалась не думать том, что пальцы на руках и ногах начало покалывать от холода, а также о том, что текущие из носа сопли застывали на впадине над верхней губой – на том самом месте, которое Борис так любил трогать пальцем.
Все происходящее очень напоминало сцену из романа «Доктор Живаго».
Да, Анатолий, из той самой книги, которой вы так интересовались. У меня было ощущение, что Боря описал этот самый поход. Свет полной луны освещал покрытые снегом равнины, и следы заключенных блестели, словно серебро. Было инфернально красиво, и мне хотелось убежать в стоящий вокруг нас лес и бежать до тех пор, пока не кончатся силы или пока меня кто-нибудь не остановит. Мне кажется, что я была бы не против того, чтобы умереть в том месте, которое, как мне казалось, родилось в грезах Бори.
Потом впереди над вершинами елей мы увидели сторожевые вышки, на каждой из которых была нарисована темно-красная звезда. Подойдя поближе, мы увидели колючую проволоку, пустой плац и ряды бараков, соединенных с серым небом дымом, идущим из трубы на крыше. Вдоль колючей проволоки разгуливал тощий петух с переломанным клювом и изуродованным гребнем.
Мы пришли.
Не могу отвечать за всех остальных, но каждую секунду, каждую минуту, каждый час и каждый день нашего марша, который длился четыре дня, я мечтала о тепле. Но когда нас запустили внутрь и мы стояли на плацу около бочек, в которых горел огонь, я поняла, что никогда не чувствовала себя такой промерзшей, как тогда.
Вдоль дальнего периметра плаца стояла шеренга женщин. В их руках были тарелки и кружки. Они ждали обеда. Когда нас вывели на плац, эти женщины повернулись и окинули нас взглядом. Они посмотрели на наши головы, которые еще были нестриженными, и руки, которые замерзли, но пока еще не были покрыты мозолями. Мы же в свою очередь смотрели на их истощенные лица, бритые или обвязанные платками головы, их широкие, но понурые плечи. Вскоре все мы станем похожими на них. И так же будем стоять и смотреть, как на перевоспитание приводят партию новеньких.
На плацу появился десяток женщин-надзирателей, а мужчины-конвоиры, которые привели нас в лагерь, развернулись и ушли. Нас привели в длинное здание с цементным полом и печкой, после чего надзирательницы приказали раздеться. Мы стояли голые и дрожали, пока всех нас тщательно не обыскали. Ощупали наши волосы, подмышки, посмотрели под грудью и залезали пальцами в рот. Вскоре мне стало жарко, но не от тепла печки, а от злости, причину которой я тогда еще не могла до конца понять. У вас бывают такие приступы ярости, Анатолий? Такой ярости, которая бушует внутри вас и может вспыхнуть, как бензин, к которому поднесли горящую спичку? Бывают ли у вас такие приступы ярости ночью, как это происходит у меня? Ярости от осознания того, в каком положении вы сейчас находитесь? Или власть, неважно, какой ценой достигнутая, является единственным лекарством от этой напасти?
После досмотра мы выстроились в другую очередь. Да, Анатолий, в ГУЛАГе всегда есть очереди. Нам выдали обмылки и включили воду в душах. Вода была холодной, но, поскольку все мы замерзли, она казалась горячей. Мы обсохли, после чего нас обсыпали каким-то порошком, чтобы убить паразитов, которые могли быть на наших телах.
За столом сидела полька с чудесными прядями волос цвета льна, обрамлявшими ее частично лысую голову. Она штопала и зашивала дырки в серых, как предгрозовое небо, тюремных робах. Она бросала взгляд на каждую из нас по очереди и показывала на ворох роб, лежащий слева или справа от нее. В одном ворохе лежали робы большого размера, во втором – еще большего.
Потом женщина с торчащими ушами и большим носом раздала каждой из нас по паре обуви и даже не удосужилась поинтересоваться, подходит ли она нам или нет. Я вставила ступни в черные кожаные ботинки и немного прошлась, после чего у меня отвалились оба каблука. Потом я целый месяц экономила выдаваемый мне сахар, чтобы обменять его у другой заключенной (не на другую пару обуви, для чего мне надо было копить свою пайку сахара целых три месяца) на несколько маленьких гвоздей, которыми прибила каблуки к подошве.
Нас построили в колонну по трое и повели в барак № 11, в котором мне, Анатолий, было суждено прожить следующие три года.
По пути мне пришлось шаркать ногами, чтобы не потерять ботинки.
В бараке № 11 было пусто, потому что все его обитательницы были на работах. Надзирательница показала на незанятые трёхъярусные нары в дальнем углу барака, расположенные максимально далеко от печурки. Мы прошли к койкам, пригнув голову под висящими на натянутых веревках выстиранным нижним бельем и носками. В воздухе пахло луком и потными телами. Это был успокаивающий нас запах жизни.
Я положила выданное мне шерстяное одеяло на верхние нары в предпоследнем ряду, ближе к дальней стене барака. Я выбрала их, потому что на нары под ними положила свое одеяло женщина невысокого роста, на которую я обратила внимание еще в вагоне. Навскидку ей было где-то, как и мне, между тридцатью и сорока годами. У нее были темные волосы и нежные руки. Я думала, что мы можем подружиться. Ее звали Анна.
Но я так и не подружилась с ней. В бараке № 11 я вообще ни с кем не подружилась. В конце рабочего дня мы так уставали, что должны были экономить свою энергию для того, чтобы подняться с нар на следующий день.
Первая ночь в Потьме была тихой. Все ночи в Потьме были одинаковыми. Лишь завывания ветра успокаивали нас, помогая уснуть. Иногда по всему лагерю раздавался, словно сирена воздушной тревоги, пронзительный плач женщины, не выдержавшей одиночества. Этот крик и плач быстро «гасили» – как, никто из нас не хотел себе представлять. И хотя эти крики и плач слышали все, никто о них никогда не упоминал, но все мы беззвучно рыдали в душе.
Мой первый день на работах был тяжелым. Земля, которую надо было копать, была крепкой и промерзшей, а мотыга, которую мне выдали, такой тяжелой, что я не могла поднять ее выше пояса. Уже через полчаса работы все ладони у меня были сбиты. Я замахивалась мотыгой со всей силой, но откалывала полоску земли шириной в палец. Рядом со мной работала женщина, которой повезло больше, чем мне. У нее была лопата, и она могла налечь на нее своим весом. Это давало возможность копать более продуктивно. У меня была только кирка и участок, на котором я работала.
Если я делала норму, то мне давали еду.
В первый день в лагере я ничего не ела.
На второй день реабилитации я тоже ничего не ела.
На третий день мои успехи в работе были такими же, как и в предыдущие дни, и мне опять не выдали мою пайку. Проходя мимо меня в очереди в туалет, одна из молодых монахинь отломила мне кусок от своей хлебной пайки. Я была ей очень благодарна и впервые с тех пор, как меня забрали из моей московской квартиры, я подумала о том, что мне, возможно, надо начать молиться.
Монахини, которые были среди заключенных, меня поражали, Анатолий. Это была небольшая группа полек, очень преданных своей вере и более упертых, чем самые закоренелые преступники. Они отказывались подчиняться приказам охранников. Они громко молились во время переклички, что дико раздражало охранников. Меня их молитвы утешали, хотя я вовсе не была религиозной. Их наказывали – вытаскивали за робу и перед строем заставляли перед всеми встать на колени. Одну монахиню заставили так стоять весь день, упираясь коленями в каменистую землю. Но она не сдалась и все время молилась с лицом Святой Дурочки. Пальцами она перебирала невидимые четки, хотя лицо ей пекло солнце, а по ногам стекала в пыль моча.
Пару раз охранники сажали всех монахинь в карцер. Это был самый первый построенный в лагере деревянный барак, в котором крыша уже наполовину провалилась. Там было холодно и водились крысы и насекомые.
Я не могла не завидовать монахиням, хотя у них были гораздо более длинные приговоры, чем у меня.
Они были в группе, они не ждали весточки с воли, о которой мечтала каждая из нас. Несмотря на то, что их могли разлучать, они никогда не впадали в отчаяние, которое охватило души всех остальных. Они не были одиноки и всегда находились в компании с Господом. Я же всю свою веру вложила в человека, в Борю, смертного и поэта. Я не получала от него никаких известий и даже понятия не имела, жив он или нет.
На четвертый день на моих ранее нежных ладонях образовалась мозоль, и я уже могла полноценно работать киркой. Я поднимала кирку над головой и вонзала ее в землю с чудовищной силой. К концу дня я сделала свою норму и получила свой дневной рацион. Правда, тогда я смогла съесть только часть. Мое тело привыкало к новой жизни быстрее, чем мой ум. Ведь именно так всегда и происходит, верно, Анатолий?
Прошли эти страшные первые дни, потом недели, потом месяцы, а потом и года. Это были не дни в календаре, а количество выкопанных в земле ям и количество пойманных на теле вшей. Эти годы прошли в мозолях, волдырях и убитых в бараке тараканах. Существовало всего два времени года: зима и лето, и непонятно, что было хуже.
Я поняла, что нужно человеческому телу для того, чтобы выжить. Телу для этого особо много не надо. Я могла выжить на 800 граммах хлеба, двух кубиках сахара и супе, таком жидком, что было не понятно, что это – еда или подсоленная вода.
Но чтобы выжить и остаться в здравом уме, нужно гораздо больше, поэтому Боря всегда был со мной рядом. Мне казалось, что я чувствую, когда он обо мне думает, – в те моменты я ощущала покалывание на задней стороне шеи и на руках, вниз от плеч к ладоням. Я периодически чувствовала это в течение нескольких месяцев, но потом прошел год без этого ощущения, потом еще один. Что бы это могло значить? То, что его нет в живых? Если меня отправили в ГУЛАГ, то его наверняка тоже не пожалели.
Анатолий, должна признаться, что полученные мною пять лет – это по местным меркам ничто. Только москвичи получали такие смешные сроки. Об этом мне напоминал бригадир нашего барака, украинка по кличке Буйная, которую осудили на десять лет за то, что она украла в колхозе мешок муки. Это была сильная и жестокая женщина, богато наделенная качествами, которых у меня не было. Постепенно я становилась сильнее, но все же на работе была одной из самых отстающих, поэтому Буйная неоднократно говорила мне о том, что обо мне думает.
Однажды, когда мы вернулись с работы, я слишком устала, чтобы пойти помыться, и сразу же отправилась на свою койку, даже не сняв грязную одежду. Как только я закрыла глаза, раздался громкий голос Буйной: «Номер 3478!» Ее голос был похож на карканье вороны, и обращалась она ко мне, как надзиратели, – по номеру.
Я не двигалась. Но Буйная еще раз выкрикнула мой номер, и лежавшая подо мной Анна потыкала в мой матрас. «Ответь ей, а то проблем не оберешься», – прошептала она.
Я приподнялась.
– Да?
– Я-то думала, что москвичи любят чистоту. А от тебя несет, как от параши.
Обитательницы барака № 11 рассмеялись, и я почувствовала, что краснею. От меня действительно воняло, но в бараке были женщины, от которых пахло еще хуже.
– Я родилась в землянке, – продолжала Буйная, – но даже меня научили тому, что раз в неделю надо подмываться.
Теперь понятно, почему с тобой хотят иметь дело только предатели и поэты. Ведь ты здесь из-за поэта сидишь?
Смех в бараке становился громче, и я слезла с нар. Ноги тряслись так сильно, что, как мне показалось, от этого начал вибрировать пол. Я чувствовала, что все смотрят на меня и ждут моего ответа. Я ничего не сказала, а только повернулась лицом к стене, после чего Буйная и все остальные засмеялись еще громче. Она собрала свои грязные вещи, подошла из центра барака, где стояла, к моим нарам, и бросила свое грязное белье на мой матрас.
– Пока сама моешься, постираешь мои грязные вещи, – приказала она.
Анатолий, мне хотелось бы написать, что в этот момент я отвернулась от стены и бросила в лицо Буйной ее грязные вещи. Что я набросилась на нее с кулаками, и хотя она все-таки меня побила, но я заслужила ее уважение.
Но ничего подобного не произошло. Я взяла ее грязное белье, подошла к раковине и постирала его, намыливая своим собственным обмылком, после чего развесила ее вещи на веревке поближе к горящей печурке. После этого я разделась и вымылась холодной водой. Потом заснула. На следующий день повторилось то же самое.
Если бы во время наших встреч на Лубянке я сделала то, что вы, Анатолий, от меня хотели, я бы получила меньший срок? А если бы я сейчас дала вам ту информацию, которую вы хотели получить, это помогло бы мне? Если я признаюсь во всем, в чем меня обвиняли, отпустят ли меня на волю? Или мне все же лучше закончить все это и зарезаться острым концом кирки?
Можно было бы предположить, что зимой в лагере очень трудно, но, как оказалось, летом еще трудней. Летом нас отправляли на сельхозработы. Наши робы были сшиты из так называемой «чертовой кожи», которая не пропускала воздух и в которой мы сильно потели. На коже появлялись раны и экзема от пота, а также от постоянных укусов мух. Чтобы защитить лицо от солнца, мы делали из марли и ржавой проволоки повязки на лицо, похожие на те, которые носят пчеловоды. Женщины-крестьянки, которые провели в лагере по десять лет и кожа которых почернела и задубела, смеялись над нашими московскими приспособлениями и нашей нежной и белой кожей. Этим женщинам было тридцать или сорок лет, но выглядели они на все шестьдесят или семьдесят. Они знали, что со временем мы перестанем заниматься этой ерундой и позволим солнцу испепелить последние следы красоты, сохранившиеся на наших лицах.
Анатолий, мы работали в поле по двенадцать часов в сутки. Во время работы я читала про себя Борины стихи, подстраивая ритм каждой строчки стиха под размеренные удары киркой или движения рук, в которых была лопата.
После возвращения с работ нас тщательно обыскивали, чтобы мы не принесли в лагерь чего-нибудь запрещенного. В эти минуты, чтобы не концентрироваться на том, что делают с моим телом, я вспоминала слова любви, которые в свое время говорил мне Боря.
Я сочиняла свои собственные стихи, строчки которых появлялись в моей голове, словно написанные на листе бумаги. Я часто повторяла их про себя, чтобы не забыть. Но сейчас, когда у меня есть бумага и карандаш, я не могу их вспомнить. Может быть, некоторые стихи предназначены исключительно для личного пользования.
Однажды после того, как я постирала вещи Буйной и собиралась прилечь на нары, я услышала, что новая женщина-надзиратель выкрикивает мой номер. Эта новая надзирательница еще не научилась рявкать и произнесла мой номер нараспев. Я оделась и подошла к ней.
Надзирательница вывела меня из барака и повела к отдельно стоящему домику, в котором проживал пахан лагеря.
Территорией вокруг домика, а также уборкой внутри занимались заключенные, приближенные к пахану. Когда впервые я увидела этот домик, меня поразило то, насколько он выделялся от всех остальных лагерных зданий, я даже какое-то мгновение думала, что у меня галлюцинация. Домик был похож на дачку средней руки с белыми наличниками на окнах и геранью в горшках на подоконниках.
В одном окне домика горел свет настольной лампы с красным абажуром. За столом сидел пахан. Его я видела всего один раз, когда в Потьму приезжала инспекция. У пахана были густые и седые брови, которые практически соприкасались с волосами, зачесанными набок для того, чтобы скрыть плешь на макушке. Пахан выглядел вполне благодушно, словно какой-нибудь безобидный дедушка. Из лагерных разговоров я знала, что его задача – это вербовка стукачей среди заключенных. У него было несколько жен из среды заключенных.
Он вызывал понравившихся ему женщин и предлагал выбор – или сожительство с ним, или перевод в лагерь более строгого режима, где сидели уголовники и убийцы.
«Жен» пахана было видно издалека. В бараке после мытья они надевали шелковые халаты, а летом во время работы носили широкополые шляпы для защиты от солнца. На работы в поле их не отправляли, они работали на кухне или в прачечной. Зачастую они вообще занимались цветами и огородом на участке вокруг «дачки» пахана. Все его «жены» были очень красивыми. Самой красивой из них была восемнадцатилетняя Лена. Я никогда ее не видела, но о черных, как смоль, волосах Лены в лагере знали все. Поговаривали, что пахан выписал ей из Франции специальный шампунь и подарил пару лайковых перчаток, чтобы она берегла свои тонкие пальцы. До ареста в Грузии эта Лена была пианисткой. Также поговаривали о том, что однажды она забеременела, и ей привели бабку, чтобы та сделала аборт.
– Все это слухи, всего лишь слухи, – сказала я себе и успокоилась от мысли, что пахана интересуют женщины гораздо моложе, чем я. Я слышала, что он берет в жены только тех, кому еще не исполнилось двадцать два года, и тех, кто еще не рожал.
Я вошла в дом, в котором было две комнаты. Пахан сидел за столом и писал. Он молча показал мне пером на стоящий возле его стола стул. Прошло десять минут до того, как он перестал писать и взглянул на меня. Не говоря ни слова, он достал из ящика стола пакет и передал мне его.
– Это тебе. Но ты должна прочитать эти бумаги здесь, из этого дома их выносить нельзя, – он пододвинул ко мне лист бумаги, – и распишешься здесь, когда прочитаешь.
– А что это?
– Ничего важного.
Внутри пакета лежало письмо на двенадцати страницах и небольшая зеленая записная книжка. Я увидела его размашистый почерк. Написанные им буквы всегда напоминали мне полет журавля. Я быстро пролистала записную книжку, потом просмотрела письмо. Боря был жив. Он был на свободе. И написал мне письмо.
Я не стану делиться с вами строками из этого стихотворения, Анатолий. Я прочитала его много раз для того, чтобы запомнить, потому что знала, что больше никогда не увижу текст этого стихотворения. Может быть, вы и сами уже читали его, но я сделаю вид, что этого не было и что эти слова принадлежат мне и только мне одной.
В письме он писал мне о том, что делает все возможное для моего освобождения, а также о том, что с радостью поменялся бы со мной местами, если бы это было возможно. Он писал о том, что его мучает чувство вины, которое сдавливает его грудь все сильнее и сильнее с каждым днем. Писал, что ему страшно от того, что под этой тяжестью сломаются его ребра и он умрет.
Читая это письмо, я почувствовала то, что, как мне кажется, чувствовали монахини в лагере – тепло и защиту веры.
Почему мне разрешили прочитать это письмо, Анатолий? Почему пахан так долго не показывал мне этого письма? Наверняка от меня хотели какой-нибудь платы за то, что я прочитала это послание. Я не знала, чего от меня хотели, но знала, что готова сделать все, о чем меня попросят. Я была готова стать стукачом и женой пахана ради того, чтобы иметь возможность получать Борины письма.
Но пахан не стал просить меня стать его женой или стукачом. Лишь позднее я узнала о том, что Боря хотел видеть доказательства того, что я жива, и спустя несколько месяцев ему передали бумагу, которую я подписала, прочитав его письмо.
В лагере поползли слухи о том, что Сталин болен и наш лагерный режим может быть смягчен. Вскоре мне разрешили получать почту от Бори и членов моей семьи. Боря писал, что у него был сердечный приступ, и он провел несколько месяцев в больнице, и боялся того, что больше меня никогда не увидит.
Потом он написал мне, что как только узнал, что я жива и мы можем переписываться, то снова взялся за роман.
Боря писал о том, что допишет роман, чего бы это ему ни стоило, и его не остановит ни плохое состояние здоровья, ни то, что органы читали нашу переписку.
Дорогой Анатолий, вы помните ночь перед смертью Сталина? В ту ночь мне снились птицы. Не белые голуби, которые, по мнению многих заключенных, свидетельствуют о том, что тебя скоро освободят. Мне приснились тысячи черных ворон, сидевшие рядами на плацу. Казалось, что вороны не дышат, и, когда я подошла к ним ближе и хлопнула в ладоши, они остались без движения. Я хлопала в ладоши до тех пор, пока мои ладони не заболели. Но когда я отвернулась, птицы тут же поднялись в воздух. Их было так много, что они закрыли собою луну. Я смотрела, как стая двигалась то влево, то вправо. А потом неожиданно все птицы разлетелись в разные стороны.
На следующее утро до рассвета в лагере в громкоговорителях заиграла музыка. Мы приподнялись на нарах, вглядываясь в темноту. Играли похоронные марши. Никто в бараке № 11 не произнес ни слова. Никто не задал вопрос о том, кто умер. Все и так это знали.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?