Текст книги "Будешь ли ты грустить, если Бетельгейзе взорвётся?"
Автор книги: Лена Аляскина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
В то лихорадившее знакомствами и встречами время, богооставленный, Миша чувствовал себя целлофановым призраком или космонавтом без скафандра, по ошибке заблудившимся на незнакомой планете, и тихонько высыхал амбициями под ароматы свежести-готовки соседних с центром искусств кварталов – как от миража дома, оставленного за орбитой солнечного материка и траектории космических кораблей. На порог танцевальной студии он ещё больным, гадким утёнком ступил по той же причине, по которой его предки переплывали океаны и по которой человечество готовилось в скором времени полететь на Марс, получил одноконечный билет без каких-либо гарантий и обещаний до станции возможного исполнения мечты, словно прогуливался по залу с манекенами. Отстроенные с линейки мертвецки пустые комплексы контрастировали со смертельной жарою Иллинойса. Он помнил обстановку в кафе мороженого, куда их с Уэйн, не отстававшей от неё ни на шаг Алисой и парочкой безымянных новичков в дебрях блестящего гладкого атласа потащила Лили после объявления результатов, но не мог вспомнить ни названия ресторана, ни вкуса дорогого сорбета. Не мог различить того, что, заливаясь смехом, бормотала Алиса, впиваясь зубами в стакан с крем-содой. Он сильнее, чем, оглядываясь назад, следовало бы, пытался ухватиться за натянутый от горы к горе канат неизвестной надежды, из страха стиснутый в ладонях до розоватых отметин, приросший к коже вместе с мейкапом, чувствуя себя путешественником во времени и пространстве, который побоялся прийти на вечеринку Стивена Хокинга, и Уэйн – со своими глазами цвета молочного шоколада, как сахарно-морской взрыв, хлябь, водная бездна в его черепе, – была единственной, заметившей это. Спаянные желудочки предсердий бились в нём, как басы в динамиках и колонках. Дамбу затопило. В миллионах световых лет после Миша множество раз воспроизводил момент перед вспышкой в памяти: что-то, не вынутое из него вовремя, колотилось в висках, в потоковой музыке.
Следующим вечером она застала Мишу в раздевалке репетиционной, сжавшегося в углу в одиночестве с учебником на коленях. Долго смотрела ему прямо в глаза, как если бы не знала, какие слова подобрать, как если бы перебирала в мыслях возможные варианты того, как спросить о том, что Миша уже успел выучить и для чего, а что ещё нет, и зачем он это делал, зачем нужно было всё это, чего он хотел на самом деле, и эта догадка показалась до зуда в кончиках пальцев трогательной, как и влажные звёзды-погосты в радужках напротив, когда Уэйн наклонилась, чтобы протянуть руку во вспоротые мириады воздуха, – но тогда Миша ещё не знал, что это блестели не звёзды, а отражения россыпи лампочек на потолке.
От той девочки Уэйн пластмассово-шарнирно веяло знакомой искренностью, неумело распиханной по немым улыбкам и в рассеянности движений, она оглушающе смеялась над второсортными шутками одноклассников и выделывала знак мира пальцами на бесконечных селфи, и выглядела как человек, который держит в доме нескончаемый гардероб из белых рубашек, ненавистного для него цвета, чистоты-пустоты, цвета заснеженных дворов чужого города, цвета съезжающей на глаза матери чёлки. Миша был поклонником Мэрилин Монро и Джейн Мэнсфилд, и в его однополярной картине мира это означало, что они слишком разные; он не любил чай, не гладил людей по голове, не украшал сообщения в мессенджерах этажами каомодзи. Но тот Миша был ещё мальчишкой, готовым подраться с любым из друзей Лили из-за неправильной дроби в уравнении и всерьёз обидеться на старших танцоров за то, что те называли его красивым, намекая, что за этой красотой ничего не стояло как таковое.
Годы спустя сотрутся порождения их острых уголков, позволив сложиться друг с другом цельным пазлом. Годы спустя и Тео, и Люси, и многие другие не перестанут твердить о том, как он прекрасен, и иногда это будет первой фразой, которую они произнесут при встрече, очарованные его внешностью лица будут синонимичны, но никто никогда не сделает ему комплимента, проснувшись рядом с растрёпанным и обнажённым Мишей в одной постели, потому что все они будут как золотом очарованы его оболочкой, телом, выкроенным с дизайнерской осмотрительностью, возведённым в культ восхищения, его вылепленной навыками и часами красотою, которую Миша игрушечной петлёй сам затянет навылет вокруг собственной шеи. Его любили только за «красоту» и ненавидели тоже за неё. Так было всегда.
Тёплый просолнеченный сентябрь шумел в форточках за контуром уэйновых заломанных волос, аккурат веточкой цветущей касаясь виска. Она улыбалась жемчугом. И казалась ярче всех обложек альбомов Леди Гаги вместе взятых.
– Хочешь, помогу тебе с матанализом? В классе этого ещё не проходили, но я много чего знаю, – Миша запомнил в точности каждый слог в бинтово-белых застенках чётче, чем первые слова не сцене. Он так и не нашёл в себе храбрости ухватиться за подставленную ладонь. – Давай свою книгу. Она из библиотеки? Нет?
Не дожидаясь ответов, Уэйн уселась рядом с ним в восхитительный сполох сварочной подрагивающей тени и, отобрав учебник, разглядывала страницы, и чистый запах нежного мыла с ромашкой донёсся с изгибов его шеи, обрамлённых накрахмаленным воротником белоснежной рубашки: годы спустя она станет гораздо рассудительнее, спокойнее, осторожнее, ближе, но тогда Мише было достаточно и этого ошмётка юношеского тепла, чтобы зацепиться за него, как за последнюю ниточку, связывающую со вселенной вне перемен, на которые он добровольно шагнул, словно на эшафот.
Этот учебник сквозь звёздный свет математических формул медленно потащил его к точке невозрата, хотя отследить исходный пункт казалось бессмысленным настолько же, насколько невозможным.
«Ты хочешь узнать, о чём она думает, не так ли?» – спросила у него Лили, причёсывая новую стрижку пластиковым удостоверением личности; в те месяцы у неё была гиперфиксация на творчестве Дженис Джоплин, поэтому по обвязавшим плечи мимо ушей накладным наушникам можно было выявить, что там играет какая-нибудь из её песен. Во дворе облучаемого всеми ветрами спортцентра молчаливый туман делил обгоревшие по кайме янтарём вздохикомки между землёю и небом. С первой тренировки их заставили плыть вперёд в вечном страхе делать паузы, научив, что даже если во время выступления на публике порвётся костюм и они останутся в нижнем белье, всё равно необходимо продолжать и выступать дальше, но в повседневной обыденности стремление вести шоу для несуществующих зрителей было атавизмом, могли они скрывать его тремястами слоями bb-кремов или уже нет.
«Иногда».
«Цыплёнок, ты хочешь узнать, о чём она думает», – Лили не спрашивала. «Ты легко можешь это узнать, если только заберёшься к ней в голову. Хотя вряд ли тебе это что-нибудь даст. Многие люди в своих-то мозгах разобраться не могут, что уж говорить о чужих».
«Я не хочу залезать к ней в голову», – голос потонул в шуме Денальских обёрточных антенн, настроенных на двадцать первую частоту, но физическая боль, которая переставала для него существовать при любой мысли об Уэйн, словно проблема самоубийства китов, о которой говорили и замолкали переобувающиеся за день СМИ, смущала; он уже перенял от Уэйн половину личности, симпатию к шопперам как к альтернативе рюкзаков и к деревяшкамзначкам, и чувствовал, что рискует, замотавшись этой связью со всех сторон, никогда не увидеть себя прежним, а в некоторые моменты под дулом зрачковвидеокамер предощущал, что вот сейчас его «вскроют» – и обнаружат вместо глиттера и поглощённых палеток лишь мелкие опилки, как из Тряпичной куклы Энни, как это было у Нормы Джин. Необходимость в валидации была мизерная. Ему хотелось запаха прилившего моря, взрощенного ветром в выжженных солнцем маквисах, знакомого одеколона на старом свитере, вкуса тепла, безобидности отстутсвия движения, созерцания одиноких руин святынь, непреднамеренных прикосновений, истомы и чего-то большего.
«Конечно. Окунуться в чужой разум страшнее, чем потерять девственность. Может, лучше просто обыщешь её страничку в Инстаграме? Думаю, именно для этого Тимоти Бернерс-Ли изобрёл интернет», – Лили выглядела крайне поверхностно, когда говорила это, крохотный шрам её у правого века был скрыт под коричневым карандашом из Sephora. И из-под плюшевого свитера с Ван Гогом проглядывал радужный ремень. Она никогда ничего не спрашивала, он тоже, так было всегда.
Он многое из того неопытного времени помнил фрагментами – с навыками танца и проработкой образа приходила эфирная осознанность, плохо изученный открыточный город обретал штрихи и контуры, когда Уэйн с девочками из группы или в одиночку водила его по окрестностям. Пейзажами её матери, мольбертами из благотворительных магазинов, акварельными алгоритмамимагмами были заставлены углы их дома, в которых постоянно спотыкалась её сестра, – миссис Фрост, почему-то, не хотела их вешать. К началу декабря у них появился любимый холм для банкетов из чипсов и колы, травянистыми контурами пляшущий в языках зажигалки; у Миши в доме Фростов появилась своя футболка для ночёвки. Они курили гадкий искажённый ментол в гостиной и смотрели сбитые помехи Turner Classic. Их ладони идеально подходили друг другу в рукопожатии, или Мише просто было приятно думать об этом, – из восприимчивого сознания постепенно вытекали пастораль и осень с волчком солнечного света на вытянутой руке. И первая взбудораженная откликом мякоть в лёгких куда-то улетучивалась тоже. Миша, которого все называли Майклом, становился билетами в один конец, пустыми вагонами-кадильницами, где всё белое, городами, полными людей-невидимок. В желудке потом от мельничных жернов близости оседала горечь, щекотала эритроциты, была глубже, чем обычное волнение.
Годы спустя Уэйн стала рассудительнее, спокойнее, осторожнее и ближе, устаканила взгляд, пересталс ссориться с младшеклассницами из-за неправильно взятых нот или связок в хореографии, вместе с Алисой перед её отъездом рассуждала о капитализме под градусом крем-соды с Piper-Heidsieck, – а Миша так и остался ребёнком, хотя каким-то образом стал взрослым, заброшенным в сеть чужого и неизвестного пространства открытого космоса, красивого и жуткого, как тождество Эйлера, судорожно схватившимся за канатик робкой, дофаминящей теплынной связи-инъекции, не уверенный до конца, что она существовала взаправду.
В чёрносиних, сжиженных в этано-метиловом океане переулках они замедлелились, будто в пробке. Никого в задворках этого квартала уже не было, и рычание бездомных кошек секлось метрономом, готовое вот-вот взорваться, обволакивая ядом и переваривая в жерле ядовитого цветка-ночи. Они шли не к дому Уэйн, а куда-то в своё прошлое, к которому боязно было не просто прикоснуться – в него было гораздо страшнее хотя бы заглянуть.
Миша вздрогнул и вдруг замер так резко, что рассеивающаяся фонарная подсветка с верхов тротуара ледяным потоком ополоскала складки на их одеждах. В томности и полусумраке плохо было видно чужие глаза, когда он повернулся, но мокрые пятна ярко-розовых ранок расплывались на губах под ними явственно и ландшафтно, мимо впадинок, как малиновый свет неона, и они остановились посреди холодной розовеющей от вывесок улицы, и он обречённо
осознал, что не знает, что делать дальше, и эта вибрация тревоги в десинхронизации уже поползла к Уэйн по асфальту.
– Скажи, Уэйн, – испуганно позвал он, глядя в оттенённое лицо напротив, не слыша самого себя. – Мы что, поменялись местами?
– Что ты имеешь в виду? – Уэйн вскинула брови – на фоне кофейной древесины и под изумрудным навесом с небес, кремовых, как сливочное масло, сверху она казалась совсем неузнаваемой – но купольно-стеклянные глаза, на которых взгляд не мог сфокусироваться в темноте, сщурились в деланом непонимании: как она могла сейчас не понимать… всего, что происходило? У Миши на долю секунды сердце пропустило пачку ударов, это был ход в очередной глупой игре, которую они вели каждый сам с собою, убеждённые, что побеждают.
Ведь он знал, что Уэйн знала, что Миша знал, что Уэйн знала ответ, но Уэйн всё равно выжидала его, не отворачиваясь. Миша смотрел, как в неверном металлическом контрасте стёкол вдоль лифтовых путей, железных стрел спутниковых проводов под многоярусным напряжением, алых сигнальных огней на крышах, в их плодящихся отблесках-симулякрах, проникающих сюда сквозь вишнёвый леденец ровно выведенных, густых ветвей с застройки даунтауна, она обрастает кровоподтёками на губах и дрожью, словно змея чешуёй.
– Побег – это моя стратегия, – наконец, выдавил он, не выдержав и сместив взгляд к венцом серо-голубых лучей тронутой яме в бетоне под их ногами, упрямо пропуская шаг расстояния минного поля между их коленями за сантиметр, только постфактум интуитивно ощутив, что Уэйн сделала то же самое. – Прогуливать занятия, игнорировать звонки, прятаться ото всех. Всем известно, что это по моей части. Это я так веду игры.
Подол чужой куртки теребило ветром, и декоративные колечки шнурков барахтались и поднимались в разряжённом воздухе, в повисшей тишине разбиваясь молекулами на атомы – тишина была неуютной, сквозь её железное соцветие слышался не только треск лампочек на морозе, но и как будто шорохи кудряшек в чужих волосах, – но заводила в Мише и его легковозбуждаемой психике победный трепет: словно паразит, весь этот потухше-загнанный адреналин шахматной партии забирался в его организм и игрался там с биохимией между косточек, бился в унисон часовым механизмом, с ноябрьскими листьями, отговаривая его держаться за страховочный трос, за все страховочные тросы. Он слабо или совсем не понимал, взаправду ли так обжигающе пропитывается собственными стратегиями, своими словами и действиями, упиваясь иллюзией какого-то контроля, или это был всего лишь азарт ребёнка, смутно представляющего, что он собирается сделать нечто страшное, шагнув за границу – и всё равно решается перешагнуть её.
– Ну… Может быть, я заразилась от тебя, как сказала Ева? – произнесла Уэйн после долгой паузы, вызывающе сбросив словесный удар, так сильно и так остро, как не делала никогда до этого, Мише на темечко. – Через слюну, например. Как думаешь? Ты заразный?
Одна озлобленная часть Миши собиралась огрызнуться на озвученное, но ему удалось остановить себя прежде, чем съязвить что-нибудь слишком невозвратное в ответ. «Ты сама попросила меня об этом в ту ночь. Ты никогда не была против». Ссориться в открытую и по-детски срывать с петель двери в замке уйэновой отстранённости хотелось в последнюю очередь, отчасти и потому, что всё, что могло из этого получиться в итоге, никак не соответствовало тому, чего он желал на самом деле: то, с каким усопшим доверием Уэйн не стала его даже подталкивать к замершему в моменте яду и ждала, ждала, пока они стояли в окружности падающего света, жидкого и угольного по краям, пропитанного влагою земли и, почему-то, яблоками, то, с каким рассыпным нитиевидным безразличием балансировала на краю турбулентности звёздного болота и чёрных дыр, было почти преступно.
– Так что? Ты заразный?
– Уэйн, – снова беспомощно позвал Миша. – Что с тобой происходит, эй? Почему ты так говоришь со мной? Почему ты хочешь избавиться от себя, о чём ты думаешь? О чём ты думаешь? – заранее предчувствуя не ответ, но беззвучный страх ответа, потому что не нужно было знать азбуку Морзе или жестовый язык, чтобы со своей поломанной крушением-кольцеванием метеоритных дождей астрономической станции услышать похороненный в солнцечном сплетении, прячущихся за верхушками лесных массивов, до заледенелого дна вен, беспрерывный сигнал SOS, уходящий в оптический вакуум. – Что у тебя… вообще… на душе… на душе сейчас, Уэйн?
Спрашивать такие откровенные вещи и такими сбивчивыми, упрощёнными словами было похоже на передышку перед заглатыванием гильотины правды – это липкое безвыходное онемение в ловушке чувств болело, разжигая сосуды, мотая от воспоминания к реальности, от реальности к воспоминанию. Его месяцами вынашиваемое желание одержать верх путалось и мешалось с желанием пробраться в чужую голову, следуя давнему совету Лилит, хронически надсадно горело, плавилось, с автоматизмом сердца билось пульсом целой большой планеты, как будто на последнем издыхании.
По истлевшему, истончившемуся лицу Уэйн с белыми ломкими косточками скул сквозь пергаментную кожу невозможно было прочитать ни слова, ни единой непрозрачной эмоции, в кольях глазниц как в витринах круглосуточных отдавался бликами и огнями уличных, белых, словно снегом занесённых, фонарей перед автострадою перевёрнутый мир – мир, увиденный Мишей в её глазах той ночью, которую, вынырнув из океана лживой нежности, он до сих пор не смог себе простить. Уэйн выглядела так, будто по пояс окунулась в бензин и теперь перебирала в дрожащих тремором руках спичку за спичкой из коробка.
– Ну… а у тебя? Что у тебя на душе?
Сглотнув, она посмотрела на Мишу прямо, почти что без выражения, прозрачная, как призрак, через два дурацких узких десятка сантиметров, одни только вороны остались кружить ореолом в том месте, где над её головою кончалось любое фонарное освещение, выделывая восьмёрки-бесконечности, яростно взвизгивая, но и визги их душились медленно наступающим помутнением. Два дурацких узких десятка сантиметров между ними равнялись миллионам световых лет, тясычам парсек от наблюдателя, пятисот пятьдесяти пяти нанометрам и целой лунной пропасти без ощутимого вербального дна, – но он не стал говорить, что ему не хватило бы пальцев всех рук и ног, чтобы пересчитать тех, кому этот вопрос, способный застать ребёнка внутри него врасплох, задать в ответ даже не пришло бы в голову.
Он никак не мог насмотреться на плавунцы теней, бегущие в паническом замешательстве по чужому лицу в виньетке, так, чтобы видеть Уэйн настоящей, а не тем миражом тепла и раздвоенной близости юности, каким она была в средней школе, в послеполуночных репетиционных, на долгих цветочных дорогах домой. Каким осталась в травмирующей, покалывающей бритве влечения у Миши в перифериях нервных окончаний. Сейчас её глаза казались чернее обычного, а кроме них ничего не было. У него просто ничего больше не было. У него никого больше не было.
Так было всегда.
Сами собою, медленно, щёкотно от чудовищной неизвестности, его ноги шагнули вперёд. Не думая, Миша сорвался с места и с ощущением падения в невесомость на перерезанном тросе, обрывая любой из дальнейших ходов игры, заключил Уэйн в объятие, и массы загруженного воздуха разошлись перед крушением к чужой груди, а после сомкнулись лиловеющим слепым сводом, как челюстями. Костлявые, даже под наслойкою одежды, плечи под его ладонями вздрогнули, будто касание мишиных пальцев оказалось в теории нетерпимее пылающих кометных искр, прежде чем опуститься. Тяжесть тела под ним стекла в лопатки. Миша стиснул их неровности сквозь ткань куртки, впиваясь ногтями, как будто в несуществующем, но разрушающем стремлении овладеть.
Он наполовину ожидал, что нелепо-шквалистое объятие будет отдавать той связью, которую они разделяли в уэйновой комнате – головокружение, вибрирующая нежностью неловкость, тьма и бурлящее под животом предчувствие опасности, нападающее из ниоткуда – но чувствовал только глухое соприкосновение открытых участков на их телах, наэлектризованных от взволнованности. Проваливаясь глубже и глубже в бездумность, слышал шорох синтетики в автопилоте тепла и чуткого, беспомощного инстинкта сделать друг другу как можно больнее: может, ему мерещилось, но под распалёнными выдохами артерии там, куда заглянуть было невозможно, пульсировали, переполненные серебром хлипкой зимней луны. Он был выше Уэйн на несколько сантиметров и всё равно невозможно маленьким, он ни о чём не думал, ему хотелось выйти из игры. За пределами электрического мерцания над ними было темно и очень тихо.
Фонарь мигнул несколько раз незнакомыми астеризмами, затрещало его лампочное сердце, как реквием по умирающей осени – и, укачивая, абсолютная мгла ласково обволокла проволоку пустой улицы.
– Забери меня к себе, Уэйн, – негромко, давясь горячими и рваными вдохами-выдохами, прошептал он. Удушливая рубашка едко прилипла к ключицам от перенапряжения. – Пойдём к тебе домой, Уэйн? Возьмёшь меня с собой? Пожалуйста. Пожалуйста.
Уэйн качнулась в непроницаемой темноте тягуче и рыхло, куда-то в сторону. Она была бликами под поверхностью век-спиц, была паутиной неона в волосах, была кварками спичечно-деревянного пламени, витающего в сжатом кислороде, как эндорфинами вкачивающимся в кровь. Проникнутые взаимной дрожью их руки встретились, непонятно, по чьей инициативе, собранной из тяги, грызущей недосказанности и толщи сырой, ледовитой воды. Это чувство, запретное пересечение-слияние внутренностей, было растёрто годами забытья, но детально изучено, поэтому не обожгло. Он вцепился в Уэйн руками и ногтями, ртом, зажмурившись до цветных звёздочек, до которых человечеству никогда не добраться. Словно позволил себе успокоиться, слушая, как толкаются деревяшками ставни где-то в пространстве космоса.
Траектория, по которой он плыл в чужую голову, постепенно сбиваясь с курса, раскладывала как карты все последующие короткие жесты-рывки: то, как Уэйн неощутимо хватала его сквозь локоны за затылок, то ли поглаживая, то ли беспомощно притягивая к себе, и от этого надавливания казалось, что по загривку поползли колонии муравьёв, как она бережно и уязвимо одаривала его лоб, а потом подбородок свистом своих выдохов-пуль, как замешанные тандемом волосинки, ломаясь, бледно плясали в её ресницах, какая сила нажима у её рта, не сразу отпускающая на свободу, как она не глядя тыкала кончиком мокрого языка в уголки смазанной помады, каких столкновений за собственным нёбом никогда не могла или не хотела предотвратить. Губы её, может, из-за маленьких царапинок в микромыгцах, в этот раз не были ни на что похожи, казалось, будто они принадлежали кому-то другому. Ему до последнего дыхания нужно было стать ещё ближе, пока между ними не останется ни барьера, ни нагой тончайшей преграды, которую нужно было бы преодолевать.
Но что-то в том, с каким неуверенным усердием Уэйн вдруг отстранилась первой, заставило его желудок сжаться, резкость и отчуждение, в которые было завёрнуто это движение, оказались белым пятном на перекрёстке, хотя Уэйн и не попыталась убрать его руки или отойти насовсем, вроде, даже не пыталась сбежать, а просто отвернула во мглу лицо. Миша обнаружил следы покраснений и воспалённую кожу там, где схватился слишком сильно, в тот самый момент, когда тепло ускользало из его пальцев, и, пересекая бесконечность мгновения, не задумываясь, всё равно тянулся к её рту, целуя в сомкнутые губы снова и снова, снова, быстро, сухо, пытаясь усилить потерявший смысл захват и оттянуть миг разлучения, после которого все вены в его плоти зашипят до сгибов фаланг, больно вспыхивая там, где Уэйн осмелилась коснуться, но ничего не получалось. Когда она отвернулась насильно, он по инерции потёрся губами о её щёку, поцеловал и туда, не глядя отыскал внешний уголок глаза. Его лёгкие были набиты тихим, гигиеническим запахом чужой кожи. Вновь и вновь заворожённо глотая волны бабочек-ножей иссякшего контакта, он будто приходил в немой ужас висельника, под ногами которого разверзлась пропасть, не понимая, бежал ли за болью самостоятельно или это боль бежала за ним – везде, куда бы он ни пошёл.
Всё двигалось своим ходом – вокруг него или вместе. Всё было муторно и гладко, всё было обычно. Было очень темно.
все дороги ведут на сириус
пока мы не потеряем способность чувствовать, мы будем мучить друг друга нашими страданиями.
ким кидук
спрячь звёзды в море
Иногда казалось, что его склеенная по кусочкам плёнки жизнь была нескончаемой, занесённой неоттаявшими снегами и листвою дорогой, километры которой соединяли город с городом по жёлтой разметке, переплетали, как пальцы, одну громаду глазастого дома с другою; её бесконечное течение вдоль асфальта всадило в него страх привязанностей, страх легитимизации своей жажды любви, такой же чудовищно-необъятный, как зависимость, будто бы на добровольной основе оставленное под южно-голубым небом далеко-далеко за спиною. Мерцающая остывшим лунным светом и плюшевой отделкой, гостиная дома Фростов пульсировала вместе с апельсинами-бликами, втекавшими с окон, ластящимися к его ногам вдоль контуров гардероба, заполнялась уносящимися в никуда парами холодного воздуха и тьмы. Трудно было сказать, что въевшийся в стены загустевший над мебелью уют притуплял его боль, или что забрызганные не виденным им детством фотографии помогали забыть вкус принадлежности к потерянной и когда-то большой семье, или что витающее в лимфоузлах шершаво-дряблое слово «привычка» оставляло за его телом, как округлые полосы пеной над водью, пугающий осадок, но он вступал сюда сквозь воздушную атаку тишины, запахов и размытого блеска вокруг и чувствовал себя чем-то большим, чем брошенной в туннель вероятностей кожано-пластиковой материей, из которой вынули человека.
– Я не прибиралась, – зачем-то оповестила Уэйн, прорезав глухое отчаяние в голосе поверх дрожавших зубов и стука эмали.
Механические ноты усталости, обвившей её по-ноябрьски тусклую, но неожиданно чёткую фигуру-предупреждение, до предела натянутыми острыми струнками прорезали затхлую муть комнат, будто лопнули плёнку внутри скорлупы, как только она включила свет: с нахлынувшим со всех сторон домом, в схлопывании сверкнувших и разлитых теней в зрении было видно, как напряглись её руки, стекавшие от выключателя по заострённым обоям, и Миша яснее и внимательнее, чем хотелось бы, зачем-то оглядел просыпанный по углам беспорядок. Пыль с шерстью на полу, вещи, разбросанные в случайных локациях. Как же это не важно.
Они неловко и бесконечно медленно прошли сначала из прихожей в проходной коридор под бельэтажем, потом из коридора в невозможно тихую гостиную, потом, делаясь в сотни раз незначительнее и мельче на фоне вывихнутых ступеней, пересекли плоскость белого пустого паркета, сверху на атлас которого лилась голубовато-лиловая, словно обморочная, гиблой пшеничной иллюзия света, и наконец остановились. Миша – в громком стоне молчания тонул лай собак с нижних кварталов – растянуто и заторможенно скинул на диван шоппер, а Уэйн – у неё на свитере взблёскивало что-то про солнце и зонты – так же заторможено за ним наблюдала. Лязга посуды, танцевальных осечённых басов, дразнящихся возгласов не было слышно, плазма не показывала ругающегося Кобейна, никто не захлопывал форточки, не пытался подспудно перевязать рану. Ручка кухонной двери неожиданно поддалась нажатию, когда он облокотился на неё, но внутри тоже было абсолютно пусто.
Беззвучность походила на зачин конвейерной хэллоуинской страшилки, но его ноги замёрзли в стенах дома сильнее, чем снаружи, чтобы прямо сейчас развернуться и уйти, оставив Уэйн засыпать в очаге мороза и одиночества в рваных оборотах всех этих опустошённых помещений.
Не нужно было задавать уточняющих вопросов, чтобы решить, какие вещи понадобятся Мише, а какие нет; загнавшийся в состояние аскетичного «кочевого демона» ещё с первой их встречи он многое таскал с собою. Потому что, несмотря на то, что он никогда не любил альпийские незабудки, ирреально они на всех фотоснимках напоминали ему о доме бабушки с дедушкой, о виде из их окна, они половинили неровные озёра его любви-ненависти тихими, шуршащими окружностями, – но он понимал, что цветы нельзя было вырвать из клумбы и взять с собою при переезде. Географию американского побережья он бы не засунул в карман. Он бы не увёз по бездорожью в отцовской машине вид из окна. Втянувшись в собственносозданную игру на выживание, с того прощального августа он ни разу не остановился ни на одной станции существования, минуя незабудки, мёртвенные в бледности ромашки, очертания описанных астрологами Междуречья звёзд и пытаясь обогнать нечто, и так уже давно брошенное прошедшими годами в невесомой заснеженной мгле, и его вены стали выпирающими сине-зелёными водорослями, в груди поселился шквал солёного раствора и сизых бурлящих волн… Можно было бы вытянуть руку и пальцами коснуться песчаной трухи вместо сердца под костями.
Уэйн оставалось догадываться, о чём он думал, неспешно, опрокидывая фотоны зажигалки, затягиваясь на её кухне вытащенными из тайной кладовки с вином сигаретами, вероятно, чтобы до рубежей выветрить из себя ароматы пресных стеклянных лестниц, одинаковых комант, одинаковых номеров одинаковых мотелей – одного за другим, как на станке, – прогрызших череп и впившихся в продрогший мозжечок голубоватыми от волн клещами-нитями, все мысли его растворялись за дворик от берега, и стёкла разума звенели там настолько тонкие, хрупкие, что равнину Мичигана было видно как на рентгене; казалось, что всё, о чём он думал, разгонялось и разгонялось, словно частицы в Большом адронном коллайдере.
Сомнамбула.
Сквозь выгоревшие жалюзи на его лопатки текли полурозрачные сейсмические тени – на утренней заре это была прецессия Льва,
перекочевавшая теперь в Деву, – удлинялись по размаху плеч, из-под серебра ресниц брызгали в лицо зачёрпнутым переменчивым контуром до ямочки, появлявшейся на щеке от того, как его кривило крепостью непривычнофруктового «Парламента». У сложенных рук на столешнице пентаграммами разбивались скрижали серого пепла. Уэйн, некоторое время с безразличием следившая за его перемещениями, зависла в дверном проёме.
– Можешь сегодня спать в спальне сис. Она уехала на пару недель, так что её кровать свободна, – зачем-то сказала она так, что подхваченные прохладными массами сухие и выцветшие слоги проплыли сквозь испарения света и китовоптичьей петлёю завершили путь прямо у мишиных ушей, и зачемто добавила контрастно-резким, как выкидной нож, тоном: – Хотя, по правде, в этом месте множество свободных кроватей.
Миша растерялся, не зная, как возразить в ответ на это предложение, в нём не было слышно огорчения или обиды, больше детскую попытку задеть: краткое мгновение, за которое он должен был успеть сгруппировать, а затем оборвать зрительный контакт, а после сказать что-нибудь, что всё равно прозвучало бы ложью, потому что в этом доме было действительно множество свободных кроватей, обмоталось окрест его мизинцев, и, нервничая, он начал бы тараторить, бормотать и через слово заикаться, расщедрился бы на звуки, был бы обилен в ненамеренных жестах, его пальцы сдавливали желтящуюся в кроящемся кухонном свете сигарету, его губы, чуть иззябшие, в хаотичной тряске светлели до белёсости пустотного неба, быть может, из-за дыма, уходящего крупными комьями в синеющую высь потолка из ротовой полости, – потому что Уэйн, по-видимому, всё ещё видела в нём того подростка с вышивкой летающей тарелки на кардигане, очарованного женщинами, чья жизнь была искажённо-яркой, болезненной и короткой, который говорил ей о звёздах и кометах большую часть времени и находился в поисках внеземной цивилизации, растянувшихся на несколько (миллионов) лет, как в родительских попытках обосноваться, и который больше всего на свете боялся заснуть с кем-либо в одной кровати. Миша не знал, какими словосочетаниями донести до неё, что он уже давно другой человек.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?