Текст книги "Другие барабаны"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
• • •
Кто сможет усомниться
В виновности уснувших слуг, чьи руки
Мы кровью вымажем и чьи кинжалы
Мы пустим в ход.
Додо ответила не сразу, голос у нее был непривычно тонким и пронзительным, как будто она говорила за Петрушку и держала пищик во рту.
– Я еду домой, – сказал я, не дожидаясь ее объяснений. – Еду домой и вызываю копов. Разве ты не хочешь, чтобы твой распутный муж провел в тюрьме остаток своей жизни?
– Это не муж Я тебя обманула. Это другой человек. Мой муж там сегодня не был. Сказать по правде, у меня нет никакого мужа.
– Другой человек?
Наш разговор прерывался скрипучими гудками пароходика в устье Тежу – дождь ослабел, и в поселок стали доноситься звуки с реки. Додо долго молчала, а когда заговорила снова, в ее голосе появилось какое-то незнакомое ласковое напряжение:
– Не вызывай полицию, сначала послушай. Я не хотела говорить тебе правду, Константен. Ты слишком нервный. Но теперь скажу: туда должны были прийти один политик и девочка по вызову, она работает на Ласло, это он придумал использовать твой дом.
– Ласло? Он венгр, что ли?
– Он мой партнер. Мы хотели записать их встречу и попросить за молчание тысяч двести.
– Двести тысяч?
– Скромно, но приятно, и ему не слишком большой убыток. Для верности нам нужен был третий человек. Я же говорила, что помогу тебе рассчитаться с банком, верно?
– Верно.
– Ну вот, – она слегка приободрилась. – Я пока не знаю, что там произошло, в твоем доме. Похоже, датчанка была замешана в какой-то другой истории, со шлюхами это случается. Теперь у нас с Ласло будут расходы, а у тебя неприятности, он сам так сказал.
– Выходит, ты спала со мной, чтобы я стал третьим человеком?
– Сейчас не время обсуждать любовные темы, верно?
– Кто тут, мать твою, говорит о любви?
– Не кричи на меня. Я уже сообщила о нашем затруднении своему партнеру. Он вызвал самого Ферро, это очень дорого, но деваться теперь некуда, – она говорила так тихо, что я слышал гулкое кафельное эхо и шум бегущей воды.
– Кого он вызвал?
– Чистильщика. Ну, помнишь, как в фильме с Харви Кейтелем? Это надежный парень, он обдерет нас как липку, но дело сделает. Ласло сказал, что главное – дышать ровно и не поддаваться безотчетному ужасу. Он все уладит к завтрашнему утру.
– Врешь ты все, – сказал я, переждав протяжный пароходный гудок за окном. – Твой уголовный Ласло и слов-то таких не знает. Я звоню в полицию и еду домой.
– Много тебе твои слова помогли. Тут нужен профессионал, иначе мы все пропадем, а если это сделал сам politico, то пропадем очень быстро и бесшумно. Это богатый человек, и если уж он решил не платить, а убивать, то нам всем не поздоровится. А полиция только напортачит.
– Ладно, зато я не буду замешан в вашем предприятии. Сдамся и расскажу все, как есть.
– И что ты расскажешь? У тебя на руках ничего нет, кроме туфты – ни адресов, ни настоящих имен. Довольно слов, Константен: человек поехал к тебе домой, он уже в дороге, и нам все равно придется ему заплатить. Ложись спать и не забудь закрыть в коттедже окна, к вечеру пойдет дождь, – добавила она и положила трубку.
Дождь пошел сразу же, стоило мне закончить разговор, ветер заносил брызги в комнату, но я оставил окно открытым. Хозяйка дома этого заслуживает: отсыревших обоев, вздыбленного пола и тысячи лет в аду. Не знаю, чего я ждал, слоняясь по двум захламленным комнатам. Помню, что долго искал розетку, подходящую к компьютерной вилке, и нашел только в ванной, пришлось заряжать компьютер в корзине с грязными майками Гомеша. В кухне нашелся кусок черствого сыра, и я долго его грыз, потом пытался читать взятую с собой книжку про парня, который задыхался понарошку, и, наконец, почувствовал, что сам задохнусь, если что-нибудь жесткое и определенное не произойдет как можно скорее. Совсем как та бельгийская девица, которая всех подряд спрашивала, когда немцы заняли город: ну, скоро ли они начнут зверствовать?
Признаюсь, я сам себе удивлялся: в моем доме убили человека, теперь там хозяйничает какой-то парень с железным именем, а я счищаю с сыра плесень и листаю попсовый роман. Действительность как будто подернулась сизой дымкой, так бывает, когда во сне догадываешься, что спишь, и больше ничего не боишься. Несколько раз я брал в руки телефон, чтобы позвонить в полицию, но не позвонил. Как объяснить им камеры, шесть любознательных камер на потолке, замаскированных гипсовыми акантами и пальметтами?
– Значит, ты просто подглядывал за убитой, – скажут они, – ладно, допустим. Ты невинный pervertido, за это тебе полагается всего-навсего штраф или месяц под стражей. Но как вышло, что ты отлучился в тот самый момент, когда убийца вошел в дом? Захотелось погулять по пляжу? Вернулся, увидел труп и понял, что врача звать бесполезно? Но как ты мог знать, что у девицы нет ни единого шанса? И почему ты не позвонил нам, когда просмотрел запись?
Да, черт побери, почему я не позвонил? Еще ведь не поздно позвонить. Еще не поздно найти Душана, одолжить у него машину и за ночь добраться до немецкого парома в Киле, а там и до Клайпеды рукой подать. Нет, не выйдет, найдут в два счета и еще добавят за попытку удрать. Европа стала просторной свалкой, плоской, будто земля на голове кобры, на ее северной окраине спрятаться так же трудно, как на юго-западной. К тому же, никто с таким удовольствием не выдает своих и не наблюдает пожар у соседей, как литовский крестьянин. Я сам на четверть литовец, я точно знаю.
Можно еще поехать домой и избавиться от трупа. Я столько раз видел это в кино: футляр для контрабаса, багажник, пропитанный кровью, резиновые перчатки, тьфу, мерзость. Поехать, стиснуть зубы, вытащить убитую девку из дома и оставить на пороге госпиталя. И нечего трястись. Ее убили не духи какие-нибудь, не рыбный пастух с озера Луодис, которым меня пугала бабушка, не вепрь, выходящий из моря, про которого я читал в ретрианских хрониках, ее убил коренастый мужичок в маске – просто взял и пристрелил, безо всякой мифологии.
Как ни крути, мне не удастся вынырнуть из этого дела сухим, думал я. Даже если сумею перенести тело подальше от своего дома, полиция все равно станет искать знакомых убитой и доберется до мадьяра, а значит, и до моей подружки. Хрупкий леденец Додо вмиг раскрошится на ладони следователя. Я знаю, они это умеют. Я сам приемный внук следователя и родной внук тайшетского заключенного.
Ко всему этому, я еще и болван, Хани. Исписал семь десятков страниц, даже не подумав о том, что, пока я бываю на допросе или на прогулке, они могут спокойно читать мои письма, для этого достаточно запустить программу-переводчик. Сегодня я спохватился и ввел пароль для этого файла: фалалей, разумеется. Теперь можем говорить спокойно.
Фаллос, лал, лей, алый, ей – занятное имя, в нем есть уд, алкогольный императив, красная шпинель (по преданию, таящая в себе склонность к разврату), цвет крови и местоимение «она» в дательном падеже. Однажды я заглянул в словарь Даля, но ничего убедительного там не нашел, кроме упоминания о цветущей маслине и поговорки «Фалалей, Фалалей, не нашел в избе дверей». Цветение маслины пришлось мне по душе, хотел бы я быть многолетним растением, цвести и ронять листья, не думая, что это – в последний раз, что больше – никогда. А что – никогда?
Никогда не быть ростом с собаку и стоять с ней нос к носу. Мне было шесть, и я не смог пошевельнуться и удрать, когда соседский сенбернар подошел ко мне, принюхиваясь к ломтю хлеба с ветчиной. Никогда не пролезть в форточку. А раньше то и дело приходилось, класса до третьего, мать вечно забывала оставить ключи под ковриком. Никогда не увидеть, как Зоя танцует тарантеллу в лиссабонских сумерках. Она пыталась научить меня – кружилась на террасе, позволяя юбке плескаться и показывая ноги цвета ореховой скорлупы. Я был четырнадцатилетним шкетом и не хотел учиться, а теперь пытаюсь вспомнить шаги и повороты, шлепая, как слабоумный, по бетонному полу. Шлепаю босиком – ботинки стали вонять нестерпимо, пришлось их постирать и поставить сушиться, теперь они выглядывают из окна на улицу, как две любопытные арестантские головы.
Если спилить маслину у самой земли, она отрастит ствол заново, недаром под ней сидел Платон, сообразивший, что смерть является пробуждением и воспоминанием. У моей няни был такой ствол, у моей тетки был такой ствол, а у меня только груда мусорных веток, ядовитых, как белый олеандр – запах недурен, но поживешь в таком кусте подольше и околеешь. Однажды мне приснился целый сон про стволы: я бродил в роще, где хмурые люди простукивали деревья в надежде услышать глухой звук, это значило, что в дереве спрятана рукопись, свернутая в трубку мне сказали, что дерево умирает, если из него вытащить эту трубку, зато те, в которых трубки не было, живут долго и славно плодоносят Помню, что проснулся с ощущением безопасности пустого и обреченности полного.
Смерть – простая и нужная вещь, в ней нет ничего бесчеловечного, говорил любовник моей матери, доктор Гокас, когда еще пытался со мной разговаривать. Было время, он мне даже подарки дарил, вот часы, например – помнишь мою «Победу»? Модель «К-26», боковая секундная стрелка, Первый часовой завод. Я боялся, что здесь их отберут, но обошлось.
Пока я не увидел смерть своими глазами, я представлял себе что-то варварское, зверское, шумное и непостижимое, может быть, потому, что еще в школе прочитал у Бунина про павлинов и окаянные дни. Мужики в семнадцатом году поймали павлинов в помещичьей усадьбе, ощипали им перья и пустили бегать голых окровавленных птиц по двору – для забавы. Павлины кричали от ужаса и метались от дома к воротам, не в силах смириться с непоправимым, еще живые, но уже потерявшие облик и стыд. Потом они умерли.
Я тогда не понял, что Бунин писал не про смерть, а про ненависть.
Настоящая смерть оказалась безликой, безгласной и безмятежной. Она отнимала возраст, имя и пол, как шекспировский купец отнимал бы фунт мяса у должника – в мановение ока, before you say knife. Бабушка Йоле уже перестала быть бабушкой, когда мы перевернули ее лицом вверх, она также перестала быть раздражительной стриженой дамой шестидесяти девяти лет, доводившей меня до безумия своими рацеями. В ее лице стояла темная вода, а волосы и брови казались сизым сфагнумом, а руки были холодны, как мерцание болотных светлячков.
Дождь внезапно прекратился. Я пошарил на кухне коттеджа в поисках спиртного, но нашел только соль, перец и дешевый чай – прямо как в охотничьем домике. Поглядев на изрядную лужу под окном, я захлопнул фрамугу и вытер пол банным полотенцем. Лодки, прятавшиеся под мостом, выплыли и замелькали оранжевыми огнями, в темноте они казались стаей огарей, опустившихся на воду по дороге в Монголию.
Я сунул компьютер в сумку, надел плащ, замотал горло шарфом и вышел из дома. До почты добираться минут двадцать, если свернуть в дюны и пойти напрямик, от почты рукой подать до шоссе – если повезет, остановлю машину или ночной автобус до Лиссабона.
А там видно будет.
• • •
…Имеет ли значение, как тебе живется,
если ты полагаешь, что плохо?
Представь, Ханна, у меня появились книги: Камоэнс и записки о Фалесе. Я и не надеялся обнаружить здесь библиотеку, это ведь предварительная тюрьма или что-то вроде того. Но охранник проболтался о подвале с книгами, я принялся писать просьбы, писал их всю неделю, и сегодня мне принесли два томика на португальском. И стопку пожухлых комиксов.
Стихи я отложил пока, поэзия забивает мне уши сырым хлопком, когда ее читают вслух, а про себя читать вообще не имеет смысла. Соленые смыслы тонут в дрожжевой опаре, ведь если они не обретают нужного звука, поэт швыряет их обратно в чан и полной горстью захватывает другие. Привкус не важен, главное не упустить кантилену. Единственная строфа, которую я помню наизусть, принадлежит человеку, который пил не меньше меня и знал в этом толк:
I wish I could drink like a lady
I can take one or two at the most
Three and I'm under the table
Four and I'm under the host
Короче говоря, отложив сонеты, я стал читать о Фалесе. Я прочел о том, что старуха-служанка выводила его во двор созерцать звезды, а он все норовил упасть в яму, так что старуха попрекала его слепотой и неуклюжестью. И вот о чем я думаю – почему чертовы греки не засыпали эту яму чтобы дать Фалесу возможность не смотреть под ноги?
Почему никто не пришел и не засыпал?
– Что ты чувствуешь, когда пишешь? – спросил меня Ли, когда я принес ему один из своих старых рассказов, читать он отказался, скользнул глазами и похмыкал. Его равнодушие меня огорчило, я просидел над переводом несколько вечеров и теперь ждал, что он похвалит мой сладостный, только что обретенный португальский.
– А ты? – спросил я, намереваясь тут же задать еще один вопрос: где же твои картины и почему я их не видел? Но он опередил меня, заявив, что картин больше не пишет, и на это у него есть причины, о которых упоминать нежелательно.
– Теперь я только рисую, – сказал он, поморщившись. – При этом я ничего не чувствую и даже не узнаю своих рисунков, как будто их рисовал кто-то другой.
– Я тоже не узнаю свои тексты, когда перечитываю.
– Ну, ты сравнил, – он протянул руку за моей самокруткой. – У вас, писателей, в руках всего лишь один инструмент, и он только кажется мощным и беспредельным. На деле же он ограничивает ваши движения, заставляя отстраняться от того, что вы делаете, чтобы не захлебнуться собственной жизнью, плоть которой вы тратите там, где я трачу только охру или свинцовые белила. Я не слишком сложно выразился?
Мне понравилось это у вас, писателей, и я дал ему знак продолжать.
– Смерть и удовольствие – вот тема твоего ремесла, закон твоей безмолвной корриды, происходящей лишь в тишине, а тишину удерживать непросто, приходится болтать, не закрывая рта, да еще кружиться, будто дождевая вода на уличной решетке.
– Ты хочешь сказать, что литература требует полного погружения, а живопись позволяет только окунуться и даже остаться сухим?
– Да нет же, – он сердито махнул рукой. – Дело здесь не в количестве воды, которую ты впитываешь, а в силе и глубине отстраненности. Ты расплачиваешься не за то, что однажды достигаешь дна или противоположного берега, а за разницу температур – или, если хочешь, давления! Чтобы правильно отстраниться, нужно погрузиться достаточно глубоко, а потом так же высоко подпрыгнуть над водой. Господи, почему мы говорим о воде? С таким же успехом это может быть яма с лягушками, пшенка или могильная земля.
– Однажды я напишу книгу, – сказал я, чтобы заставить его замолчать. – Мне непременно нужно написать о своей жизни, но только так, чтобы не пришлось объединять разрозненные листочки в повествование, за которым стоит идея или хотя бы малейшая цель.
– И что будет на этих листочках? – вид у Лилиенталя стал сонным, и я заторопился.
– Я хочу написать о Вильнюсе. Хочу вложить туда все запахи и обиды, всю детскую чувственность. Запах копченостей на рынке, пыльный, мучной запах папье-маше, и простудный запах мякоти алоэ, прикосновение шарфа в обледенелых катышках, когда дышишь в него на январской улице, хруст каштановой скорлупы под ногами, и еще мучительный запах тока, когда лижешь кисловатую батарейку, и еще – как пахнет в пригородном поезде, ржавчиной и теплым паром. Одним словом, всю изнанку памяти, мездру, испод!
– Я понимаю, что ты соскучился по снегу и хочешь домой, – Лилиенталь стряхнул пепел в кофейную чашку и, поймав мой взгляд, усмехнулся. – То, что я сделал, называется маленький домашний Schweinerei. А то, что хочешь сделать ты, пако, это откровенный Schweinerei, до тебя это делали сто тысяч раз: полупрозрачная фигура автора на фоне его рефлексий и отражений, автопортрет в интерьере, сохлые бабочки, мадленки и прочая тарабарщина.
– А я это сделаю лучше, чем они!
– Ну, как тебе угодно. Кстати, о маленьком Schweinerei: я все собирался спросить тебя, что за приключение у вас было с твоей теткой? Только не говори, что она оставила тебе дом потому, что рассердилась на свою дочь, я это уже слышал. Полагаю, что причиной было любовное увлечение, ты ведь такой удачный экземпляр Пьеро, кудрявый разгильдяй, обсыпанный сахарной пудрой.
– Откуда ты знаешь про кудри? – я провел ладонью по волосам. – Они давно выпрямились.
– У тебя повадки кудрявого юноши, – сонно сказал Ли, откинувшись на подушки, – все кудрявые юноши думают, что умеют заговаривать зубы. Так что у тебя было с покойной сеньорой?
– Ничего не было. В детстве я читал сборник мифов и легенд Южной Амазонии – или еще чего-то в этом роде, не помню. Там была история про то, как человек совокупился с женой брата, та превратилась в змею и обвилась вокруг его пениса. Кто знает, что случилось бы с человеком, проделавшим то же самое с сестрой своей матери?
– Не думаю, что именно это тебя остановило, – голос Лилиенталя стал хриплым, глаза покраснели, и я отобрал у него самокрутку.
– Она была красивой женщиной, но будто бы стеклянной, понимаешь? Я читал в одном немецком романе про стеклянную женщину, которую везли на пароходе на выставку куда-то в Латинскую Америку. Внутри у нее была подсветка, чтобы посетители выставки могли разглядеть все, что там находится. Представь себе: если бы пароход затонул, то коробка с женщиной, лежащей в стружках, еще долго плавала бы по южным водам. Может, сто лет или больше. Так и вижу прозрачное лицо, обращенное к ночному небу, подмигивающие лампочками сердце и легкие, серых и серебристых рыб, трогающих носами стеклянную спину.
– Я читал в романе, я читал в сборнике мифов, – он махнул рукой. – Есть что-нибудь в этой жизни, о чем ты не читал? Слова, слова, никудышный инструмент, мужчине нужна шершавая фактура, терпентин, льняное, липнущее к пальцам масло, а больше мужчине ничего не нужно. А ты, пако, не пако, а какая-то упаковка. И я подозреваю, что ты не знаешь и знать не хочешь, что именно в тебя упаковано. Так что уж не принимай близко к сердцу, если тебя однажды выбросят, как кусок пергаментной бумаги и бечевку.
Сказав это, он вытянулся на своем ложе и закрыл глаза. А я вынес чашки, сунул свою рукопись под одну из подушек и пошел в тайскую лавку на углу, кажется, она называется «Острое и сладкое приключение в Шиаде». Попади я туда теперь, сожрал бы целый котел кокосового супа, обжигающего глотку, будто поток бесцветной лавы.
Обед сегодня не принесли, ну да ладно – у меня есть вода, вчерашний хлеб и пачка сигарет, купленная вчера у охранника за два червонца. Поставлю железный стул возле стены, залезу на него и покурю в окно, чтобы дым не проползал под дверь. Когда я жил у Габии, мне тоже приходилось курить в маленькое окно, выходя на лестничную площадку. Хозяйка, пани Эльжбета, привыкла ко мне и выходила стрельнуть сигаретку, за ее спиной я видел часы с маятником и несколько войлочных кукол, сидевших в коридоре на сундуке. Кукол ей отдавали квартирантки, когда нечем было платить за жилье.
Габия валяла и шила с утра до вечера, но деньги в доме не задерживались, хозяйством ведала Сольвега, младшая сестра, способная спустить все запасы на швейцарский шоколад или пару чулок и к вечеру остаться без гроша. Соля была совсем подростком на вид, зато волосы у нее были дай бог всякому, целая груда волос цвета недожженного угля. По ее милости мы с Габией спали в чулане – сестра еще с августа обещала найти себе жилье, но все никак не съезжала. Она возвращалась поздно, звенела посудой, вздыхала за стеной, куклы таращили глаза в темноте, я задыхался от пыли и не мог заснуть. Самую смешную куклу звали Арман Марсель, хотя у нее были кудельные рыжие косы и выразительные перси под сарафаном. Эту Габия продавать не хотела, говорила, что она слишком похожа на саму Габию.
Год был на редкость неудачный. Из «Янтарного берега» меня выставили еще осенью, квартиру на улице Руднинку пришлось покинуть, я остался должен хозяину пару сотен. Город, где ты теряешь крышу над головой, сразу меняется, становится тебе великоват и наполняется сквозняками, особенно, если дело к зиме. Я шлялся по улицам, читал газеты в кафе, просматривал объявления о работе, выпивал за день фляжку дешевого молдавского коньяку и приходил к девчонкам ночевать. По утрам Габия уходила в академию, а ее сестра будила меня, варила кофе в закопченной турке, и мы пили его вдвоем, смахнув с рабочего стола лоскуты. Соля ходила по дому в чем-то вроде короткой рубашки без рукавов, и я дразнил ее tunicato popello – народишко в туниках.
Однажды утром я открыл глаза оттого, что Соля стянула с меня одеяло. Я увидел ее лицо над своим лицом и понял, что она немного старше, чем я думал. Потом я заметил полоску плохо выбритых волосков на ее голени, наверное, она торопилась, к тому же в ванной у девочек никогда не бывало свежих лезвий. Теперь у меня было две любовницы, одна утренняя, другая ночная, но это оказалось вовсе не так забавно, как мне представлялось. Не прошло и двух недель, как я начал томиться, путаться в именах, мне до смерти надоел пропахший мускусом чулан, и я здорово обрадовался, когда, позвонив домой, услышал, что мать, наконец, переезжает.
В начале мая, когда на улицу Св. Йонаса приехала машина за вещами, я целый день грузил мебель, таскал книги в связках, выслушивал указания, обещал послать объявления во все газеты, и только ближе к вечеру, когда мать села в кабину фургона и наклонилась, чтобы ткнуться носом мне в щеку, я вдруг понял, что остаюсь один, и немного насторожился. Это было слишком хорошо, чтобы оказаться правдой, тут должен был быть какой-то подвох.
Я вернулся в дом, обошел пустые комнаты, распахнул оголившиеся окна, сел в кресло, закрыл глаза и понял, что никому не стану звонить. Я впервые жил в этом доме один: я мог вставать, когда захочется, читать в тишине, отключать телефон, никого не спрашивая, я мог грызть орехи и бросать шелуху на ковер, я мог позвать знакомых – как жаль было, что Лютас в Германии! – и пить с ними водку в бабушкиной спальне, где столом служило теперь перевернутое трюмо.
Мать звонила мне из Друскеников каждую неделю, но ее жалобы и упреки скользили в прохладном воздухе пустой квартиры, будто облачка, выдуваемые персонажами комиксов. Я ничего не хотел знать и не хотел давать объявлений, напротив – я собирался жить в обретенном раю до того сентябрьского дня, когда хаос постучится в обитую коричневой кожей дверь. В роли хаоса выступал мамин знакомый маклер, он должен был вернуться в город в начале осени, и я был намерен тянуть до последнего.
Когда маклер, наконец, отыскался, я почувствовал себя правителем Лаваном из «Йоги-Васиштхи», которому некий волшебник посмотрел прямо в глаза. От этого взгляда Лаван перенесся в другой мир, прожил там семьдесят лет в нищете и, вконец отчаявшись, решился накормить детей своим телом. Сказав жене не забудь посолить мясо! он проснулся в своем дворце и понял, что прошло всего несколько минут, а волшебник стоит перед ним и усмехается.
– Ну что же, мальчик, – сказал маклер, появляясь на моем пороге вместе с каким-то раскосым типом в дубленке, – квартира продана, вот ее новый хозяин. Давай сюда ключи и выметайся.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?