Текст книги "Другие барабаны"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
• • •
Художница Зоя из Питера
слонялась по лавке кондитера,
три тонны сластей
купив для гостей,
все съела и пальчики вытерла.
После похорон в доме хозяйничали серолицые старушки, зареванная Агне лежала в своей комнате, окутанная запахом укропной эссенции, и я был уверен, что в доме поубавится фамильных вещей – вид у старушек был виноватый, и глаз они не поднимали. Одну из плакальщиц я застиг у буфета в столовой с синими эмалевыми ложками, зажатыми в кулаке, будто букет маргариток. Вторая родственница – похожая в черной треугольной шляпке на литовскую «s» с диакритическим знаком – попалась мне в коридоре с тюком из кружевных накидок, связанных грубым узлом, будто белье для прачечной. Не знаю, где она их раскопала, может быть, в сундуке с приданым Лидии Брага, но вид у нее был вдохновенный, и я молча посторонился, давая дорогу. Мне не за что было их судить, я и сам был хорош, однако, встречая старушек в коридорах, я выразительно хмурился и по-хозяйски звенел ключами: должно же хоть что-нибудь уцелеть в этом похоронном хаосе.
Банки с вареньем были первым почтовым ящиком, который я обнаружил, но записки продолжали попадаться в самых неожиданных местах, например, в банке с сухими грибами – там нашелся самый последний лимерик, помеченный двенадцатым января 2003 года, за день до Зоиной смерти. Я читал их, как читают предсказания, найденные в китайском печенье – с любопытством, но без магического трепета. Меня гораздо больше занимала груда нераспечатанных писем и целый холм извещений и счетов, обнаруженный в кабинете – небрежность в делах и равнодушие к новостям были тетке не свойственны, но я и этому нашел объяснение. Степень отчаяния, вот что это было.
Однажды, классе в шестом, я увидел, как мать принесла в дом лотерейный билет, и страшно удивился. Она всегда говорила, что лотереи – это занятие для просто-дырых крестьянок, до старости надеющихся выиграть корову или горшок в розанах. Билет лежал на серванте две недели, и я ходил на него смотреть, сознавая, что это и есть последняя степень нашего отчаяния. Разглядывая бумаги на теткином столе, я видел, как постепенно выдыхалась необходимость календарей, автобусных расписаний и квитанций из заклада. В какой-то момент она просто махнула на все рукой, осознав, что ее уже никому не догнать, что нет смысла платить за свет и воду или отмечать дни рождения друзей, и это тоже была новая, неизведанная степень отчаяния.
Билет выиграл нам швейную машинку, мне исполнилось четырнадцать, железный занавес засиял рваными дырами, а мать взяла выигрыш деньгами и купила нам билеты в Лиссабон.
Хоромы кривые, сени лубяные, слуги босые, собаки борзые, писала тетка о своем жилище, и мне представлялись длинные бараки, уставленные занозистыми столами, я видел такие в школьном лагере, на них ставили эмалированные миски и кружки с черными залысинами. Увидев теткины хоромы, я утешился и полюбил их на всю жизнь, а когда Агне повезла меня на корриду в Монтемор, полюбил и корриду, хотя мне было немного жалко храпящих лиловых быков.
Тетка сразу же прозвала меня Косточкой, и я понимал почему: первый лиссабонский день мы с сестрой провели на балконе, выбирая косточки из вишен, и я так наловчился, что к вечеру делал это быстрее Агне, моя миска уже наполнялась с верхом, а у нее только дно было прикрыто. А может, все было наоборот, не помню. Зато я отчетливо помню, как в первый день Зоя разглядывала меня с удивлением: я показался ей слишком рослым для того скучного близорукого хорошиста, которого описывала ей мать. Тетка сказала, что в своей рыжей кожанке я похож на американского летчика с плаката времен Второй мировой, такой плакат висел в кондитерской на руа Луис, пока кто-то не пририсовал летчику усы фломастером.
– Тебе не стоит стесняться очков, – сказала она, – они делают твой румянец не таким деревенским, а улыбку не такой нахальной. Просто поменяй оправу, она должна быть тонкой, едва заметной, вот – возьми деньги, пойди и купи ее прямо сейчас.
Дом семьи Брага казался мне огромным, беспредельным, особенно странно было то, что в цокольном этаже никто не жил, даже ванные и кухню устроили наверху. Поначалу я развлекался тем, что представлял себе, как в старые времена в одной из нижних комнат произошло убийство, и теперь там бродят духи преступника и жертвы, но вскоре узнал, что дело в другом – теткин муж, Фабиу, собирался устроить там канцелярский магазин, да только ничего у него не вышло.
Единственным, что омрачало мое первое путешествие, было как раз присутствие в доме этого Фабиу, смуглого, молчаливого человека с жилистыми руками. Этими руками он брал мою тетку за грудь, прямо при мне, как будто я был бессловесным младенцем. Еще он то и дело спускался в подвал за вином и просил меня идти с ним в кухню и придерживать тяжелую крышку с перекрестьем двух жестяных лент. Этот неудобный лаз был запасным входом, которым пользовался только Фабиу, все остальные заходили в винный погреб из подсобного помещения, где навесили высокую дверь и не нужно было обдирать локти о сырые шершавые стенки.
Вот бы сейчас захлопнуть крышку, думал я, сидя на корточках возле люка, и быстро вбить парочку длинных гвоздей, но он как будто слышал мои мысли и быстро поднимался по лесенке, держа бутылки за горлышки, словно подстреленных уток.
Однако довольно о нем, я обещал рассказать тебе про «Веселый Реполов». Сказать по правде, возвращаться к той февральской ночи не доставляет мне никакого удовольствия. Чем дальше в лес, тем больше колючих веток и бурелома, обгорелых пней, болотной гущи и ядовитых испарений. Впрочем, остановиться тоже не получается. Если я остановлюсь, все исчезнет, это я тебе как историк говорю.
Итак, что мне было делать – звонить в полицию? Я прокрутил запись еще раз, захлопнул компьютер и походил по комнате, представляя свой разговор с местным детективом. Надо вызвать полицейских сюда, чтобы они увидели, что я здесь, а не там. И что я им скажу? Меня попросили записать кино про то, как муж сеньоры Гомеш занимается любовью с девочкой по вызову, то есть с мальчиком. За это мне обещали денег на оплату старых долгов банку «Сантандер».
Зачем же вы были нужны, спросит меня детектив, если камеры снимают автоматически? Я должен был подстраховать съемку, скажу я, потому что на датчики движения надеяться не стоит – они часто барахлят. А почему я должен думать, что это не вы убили девочку, то есть мальчика, скажет детектив, да какой там детектив, приедет обыкновенный патрульный коп или двое: толстые, с красными лицами любителей марискос, пива и копченой рыбы. И что я буду делать – покажу им запись на своем компьютере? На запись они и смотреть не станут, наденут мне наручники и отвезут в участок. Сомнительный иностранец из Восточной Европы, нигде не работает, владеет собственностью на птичьих правах, по уши в долгах и давно не платит по счетам. Нет, надо ехать домой и разбираться на месте самому. А не то пойду по этапу как маньяк-вуайерист, а камеры копы приберут как улику и под шумок продадут на блошином рынке возле Святой Клары.
Придется Лютасу новые девайсы себе покупать. На иудины деньги. Тридцать раз по четыре греческие драхмы – на это можно целый ящик купить, вместе с сервером.
Столько платили хорошему воину за сто двадцать дней войны.
На каторжных работах у меня не будет программы Word, полагаю, что не будет даже бумаги и карандашей. Я пишу с полудня и до отбоя, изредка прерываясь на короткий бесполезный разговор с Пруэнсой. Мне кажется, что-то мешает ему уловить смысл моих объяснений, он расспрашивает о незначительных деталях, быстро утомляется и отправляет меня обратно в камеру. При этом он выглядит так, как будто знает что-то, чего не знаю я. Он смотрит в разбухающее досье, мусолит шнурки, пьет чай и при этом отчаянно скучает. Когда я учился в шестом классе, нас повели в детский театр на спектакль по пьесе Метерлинка, так вот – я чувствовал себя похоже, потому что не верил ни одному слову, доносящемуся со сцены. Душа хлеба? Душа сахара? Душа не у всех людей есть, чего уж говорить о домашних вещах и птицах. Я весь извертелся на своей галерке, чуть не помер с тоски, но выйти не решился, пришлось бы пол-класса поднимать, учительница и так нервничала и шикала, оглядывая нас каждые пять минут.
Я всегда хотел быть писателем, один раз даже взялся писать роман, но все кончилось первой главой. В моей жизни все, так или иначе, кончалось первой главой: университет, книга, женщины, даже попытка перестать быть нищим чужеземцем. Единственное, что кончилось, даже не начавшись, это моя жизнь на склоне вулкана Чико, но ведь это было так – морок, alucinacion. Зато теперь у меня жесткая, необыкновенная жизнь, пробудившая все рудиментарные умения, вплоть до умения стирать трусы в холодной воде. Да что там, я сделал себе иголку, отломав зубец от карманной расчески!
Пруэнса смотрит в мое досье, а я смотрю на него, так и сидим. Потом я иду к себе и тоже сижу, пишу тебе письмо, читаю или смотрю в окно. Я хорошо изучил тюремный двор, а также соседний переулок, несмотря на то что приходится висеть на руках, обдирая пальцы о шершавые алые кирпичи. Я мог бы нарисовать ребристый желудь пожарного гидранта, торчащий из земли, и зеленые железные двери парадного, возле них я однажды увидел жильца с авоськой, из которой торчали клешни лобсте-ров, и так страстно ему позавидовал, что кажется, кинь он мне одного, поймал бы на лету, будто дворовый кот, и слопал бы сырым. Первую неделю я думал, что гуляю один, но потом заметил охранника, стоящего с другой стороны двери с «Gazeta Esportiva» в руках, он был похож на няньку в скверике, терпеливо ждущую, пока наиграется дитя. Что вверху, то и внизу, было написано на его скучном лице, весь мир – тюрьма, но я-то в ней охранник.
На стене нет ни зубцов, ни битого стекла, ни колючей проволоки, похоже, она устроена на манер стены греческого монастыря: последний метр кладки не связан раствором, камни просто положены один на другой. Полезешь наверх, возьмешься рукой за край, и весь ряд рассыплется с треском, будто косточки домино, а ты полетишь обратно в тюремный двор и уж точно не поднимешься. Будь у меня побольше куража, я бы рискнул попробовать, вопрос в другом – ну, перелез я через стену и успешно сделал ноги, а куда потом?
Дом на Терейро до Паго опечатан, а в вильнюсском доме живет его новый хозяин. Подайся я в Шиаду тоже неизвестно что будет: Ли может обрадоваться и выдать мне тяжелую связку ключей, а может позвонить в полицию и в утешение набить мне карманы веселящим табаком.
Видишь ли, пако, скажет он, с тобой в последнее время слишком много хлопот.
• • •
Грянули гонги,
пришли гонцы.
Я их не ждал,
я забыл даже их голоса.
Хани, сейчас утро, компьютер все еще при мне, а значит, и diario в нем, вчера я забыл притворить окно, и за ночь на одеяло намело рыхлый холмик снега. Стены даже с виду ледяные, хотя на соседней крыше уже стонут коты, а в полдень по камере бродят солнечные зайчики, как будто кто-то сигналит мне зеркалом из камеры напротив. С этой камерой напротив тоже не все понятно, тюрьма (да полно, тюрьма ли это, больше похоже на заброшенный лагерь времен Салазара) устроена буквой Т, и я, судя по всему, нахожусь в перекладине. Поэтому я вижу только несколько окон слева от моего, на них совсем нет решеток, а на моем есть, вот что странно.
Пишу тебе в пуховых перчатках из Байшиной передачи, смешно в них печатать, зато тепло, наверное, она извлекла их из бездонного гардероба на втором этаже, там целые залежи поеденной молью шерсти и свалявшегося войлока. Байша приходила сюда однажды, но ее ко мне не пустили, взяли только пакет с гостинцами, а после служанка пропала, хотя я передал ей записку, где просил принести сигарет и хорошего мыла. Здешнее мыло похоже на срез окаменелого дерева, а умывальник в душевой похож на клепсидру, точно такой же был на хуторе у двоюродного деда, вода вытекала из него по капле ровно за сутки, это точно, я сам проверял.
Когда охранник Редька сказал, что ко мне посетитель, я так разволновался, что несколько минут ходил по камере, стараясь унять кашель. Поверишь ли, на какую-то секунду я даже подумал, что это ты, Ханна. Похоже, я здесь слегка повредился в уме. Меня провели в комнату для свиданий по коридору, заставленному ведрами с краской и жестяными бочонками. Я просидел там около получаса, радуясь тому, что обошлось без бумажного мешка, потом охранник вернулся, сочувственно поцыкал языком и бросил мне на колени маленький сверток:
– Оказалось, свидания вам не разрешены. Только после окончания следствия.
Развернув бумагу, я увидел круглый подсохший пирог с инжиром, новый ингалятор и толстые белые перчатки, как будто выпавшие из книги о путешествии к Земле Франца-Иосифа.
– Байша, тебе нужно искать другое место, – сказал я служанке в то утро, когда меня арестовали. – Не везет тебе с хозяевами, а мне не везет с женщинами и домами.
Мы успели перекинуться словом, пока инспектор натягивал свое пальто в коридоре.
– Ничего, – сказала она, повязывая мне верблюжий шарф на шею, – мой бывший хозяин, похоже, позовет меня обратно.
– Лилиенталь?
– Он самый, – она вдруг осеклась и посмотрела на меня виновато. – Вам сейчас главное не злиться и всех простить, сеньор Кайрис. Вы выглядите очень бледным и озлобленным.
Вообще-то она сказала Jurioso, сердитый. Но я услышал озлобленный, потому что недавно прочел, что это слово означает «страдающий от чужого зла», а вовсе не «злобный», как я раньше думал.
Две вещи случились со мной, Хани, за то время, что я провел в камере с бананом на северной стене и лилейной кляксой плесени на западной. Я вспомнил, что можно писать, если не с кем поговорить, и эта возможность – одна из списка тех самых других возможностей, что составляют основу грубой холщовой бесконечности, где время это всего лишь уток, дрожащая горизонтальность, слабая переменная. Я прочел это в одной книге – про целые поля других возможностей, затопленные постоянством воды, la tierra feraz, господние поля под паром – и с тех пор думаю о них время от времени, особенно, если спокойно покурю. Еще я понял, что, пока я не писал, я жил как глухонемой и теперь уже не смогу остановиться, хотя знаю, что писателя из меня не выйдет, как не вышло ни вора, ни героя-любовника.
В ту ночь в Капарике я много думал о смерти, и это не удивительно. Я, наверное, целый час о ней думал, пока у меня не кончился коньяк, найденный в бельевой корзине. Еще я думал о Йоле.
Лицо моей бабушки было покрыто белым пушком, зеленовато просвечивавшим на солнце, точь-в-точь как шуба плесени на забытом в подвале апельсине. Я боялся к нему прикасаться, я также не любил ее цепких пятнистых рук и с трудом верил снимкам пятидесятых годов, где смеющаяся Йоле лежала на траве, подложив под голову кулачок. Когда я увидел мертвую бабушку на столе в гостиной, то поразился полноте ее щек и дородности шеи – мне всегда казалось, что смерть высушивает людей, делает их маленькими, щуплыми и безмятежными.
Разбирая залежи в ее комоде в поисках свидетельства о рождении, я наткнулся на кожаную коробку на длинном ремешке, похожую на шахтерский фонарик. В коробке что-то шуршало, будто в бобовом стручке, я попробовал сдвинуть крышку ногтем, но она не поддалась.
– Тфилин, – сказала мать, когда я принес ей свою находку. – Это вещь твоего прадеда Кайриса, я ее в детстве видела. Вот не думала, что Йоле это сохранила, она терпеть не могла мужнину родню, даже на праздники в дом не приглашала.
Я сидел в бабкиной комнате с завешанным синей простыней зеркалом, намотав тфилин на руку и думая о прадеде, которого я даже по имени не знал. Почему моя мать не любила свою мать, а я не люблю ее саму? Почему мой еврейский дед, пропавший в тайшетских лесах, начисто стерся из памяти своей жены, в которую был по уши влюблен, а русского деда, сумасшедшего и злого, она поминала каждый день?
Почему, когда ты протягиваешь ладонь для милостыни, люди проходят мимо, отводя глаза, но те же люди улыбаются и кладут монеты в матерчатый абажур от лампы, который стоит у твоих ног на трамвайной остановке? Абажур, кстати, был единственной вещью, которую я забрал из конторы Душана, когда меня уволили, – когда-то я сам его приволок с блошиного рынка. Бахрома у него облысела, а гнутые прутья местами вылезали из туго натянутого шелка, будто китовый ус из корсета. Я просто сидел и курил, поставив абажур на высокий цоколь, даже не сразу заметил, что прохожие кидают в него монеты, принимая меня за побирушку. В тот день я пропустил несколько трамваев, идущих в Альфаму, мне было интересно, наберу ли я мелочи на бутылку зеленого вина. Набрал за полчаса, представь себе. На другой день я рассказал про абажур Лилиенталю, но его это не развеселило.
– Говорил я тебе, пако, ты одеваешься слишком тщательно для лиссабонца. Такой худой и лохматый парень, как ты, должен носить шорты, шлепанцы и футболки с Че Геварой. А ты выглядишь аккуратно и жалко, будто проходимец, одетый с чужого плеча, так и хочется купить у тебя «Бхагавадгиту» или лотерейный билет.
Почему это я должен? Почему Зоя была должна? Почему моя мать смотрела на меня как на инопланетянина, вспрыгнувшего на стол и качающего зелеными усами?
Я сидел на окне, спустив ноги в заросший папоротником сад, и стряхивал пепел прямо под дождь, придерживая левой рукой бутылку коньяка, уже показавшую дно. Лампу в комнатах я не включал, два садовых фонаря стояли прямо под окном и светили довольно ярко.
Почему Ли должен быть зазубренным, как хлебный нож, а моя сестра Агне – рыхлой, будто непропеченный хлеб, почему Зоя должна была умереть, почему Йоле должна была умереть, почему Фабиу должен был умереть, почему мой дед Кайрис должен был умереть, не повидав меня, почему я живу так, как будто я умер?
Теперь, когда я пишу об этом вечере, мне не дает покоя другой вопрос: почему я сидел там и пил, вместо того, чтобы звонить в полицию и придумывать убедительную версию происходящего? И ответа у меня нет, Ханна, зато есть самоанская пословица: ошибка была совершена в кустарнике, но теперь о ней говорят на большой дороге.
Я слез с подоконника и прокрутил запись еще раз, морщась от головной боли. На экране появилась датчанка в мокром плаще, она же в тельняшке, зеркало Лидии, убийца в вязаной шапке, и – банг! банг! – пять пустых окошек-неводов и шестое с уловом. Подумав об улове, я понял, наконец, что мне напоминает имя Гомеш – кроме, конечно, отставного футболиста из «Порту». Когда я увидел это имя на почтовом ящике, что-то кольнуло память, как бывает, когда просыпаешься и пробуешь удержать утренний сон за скользкий плавник.
Гомеш? Гомеш? Ну, конечно: так звали щуку в ресторанном аквариуме!
Лет шесть назад мы с Душаном зашли в ресторанчик возле замка, чтобы отметить сделку, время было неурочное, зато к столику подошли сразу двое: метрдотель в кителе и девица в матросской майке, открывающей ноги до самых бедер. Ресторан был морской и гордился своим аквариумом, где плавали мурены, скаты и всякая мелочь, – Душан быстро приглядел себе омара, только достать его не смог. Он так долго изгибал руку и шарил сачком по дну, что я вспомнил автомат с призами в кинотеатре «Пяргале», где часами просаживал монетки, полученные на кино и мороженое. Когтистая лапа в этом автомате была устроена таким манером, что, зацепив добычу, она доносила ее до половины пути, покачивалась, внезапно слабела и медленно разжималась. Выждав положенное время, девица взяла сачок из рук Душана, подцепила омара и выдернула его, темно-розового, размахивающего клешнями, как будто заходящегося в немом крике. Омара бросили в медный таз и понесли на кухню, а я стал выбирать себе ужин, разглядывая быстрых рыб на фоне саггитарий.
– Мы даем им имена, – тихо сказала девица за моей спиной, – не всем, конечно, только старожилам. Вот эту, например, зовут Диогу Гомеш, в честь мореплавателя.
– Неужели людям приятно зажарить и съесть того, кого они знают по имени?
– Большинству клиентов это кажется забавным. Когда рыбка выбрана, ее несут на кухню и пускают там поплавать в тазу, а клиенту подают другую, из запасов ресторана.
Я наклонился к ней и почувствовал запах духов, которыми она, наверное, протирала ладони, чтобы отбить рыбную вонь: душный, люпиновый, наполнивший мое сердце состраданием.
– А почему вы мне это рассказываете? Разве я не такой же клиент, как все?
Сказав это, я надеялся услышать что-то вроде: нет, вы особенный, я говорю это потому, что хочу завязать с вами знакомство. Но девица сунула мне в руки сачок, некрасиво сморщила лицо и громко, на весь пустынный зал, сказала:
– Я говорю это потому, что больше здесь не работаю. У меня уже чертова морская болезнь!
Не помню, как ее звали, но помню, что мы с Душаном пригласили ее отметить увольнение, крепко напоили, и потом в нашем офисе дня три, не меньше, густо и безнадежно пахло люпинами.
Bom camarada, Костас. Подавальщицы, стюардессы, скучающие жены галеристов, конторские уборщицы – вот твоя ахейская добыча, думал я, глядя в потемневший экран, вот на что размайорились четырнадцать лет, а тут еще Габия со своей сестрой – маячат вдали, опустив рыжие кудлатые головы – эти небось пойдут отдельной статьей приговора. Однажды, в приступе травяного раскаяния, я рассказал о них Лилиенталю, и он утешил меня тем, что вот был же мудрец Кашьяпа, женившийся на двух сестрах сразу, и все у него кончилось довольно хорошо.
– Но у меня-то кончилось плохо! – возразил я. – С тех пор, как я ушел с улицы Пилес, толком не попрощавшись, все мои женщины так или иначе оставляли меня одного, как будто чувствовали неладное. Так знающие люди чуют древесную гниль, когда покупают дом, хотя в комнатах сухо и стены чисты, как топленое молоко.
Так и не вспомнив, что он мне ответил, я поймал себя на том, что брожу по комнате в полной темноте, фонари в саду погасли сами собой, осталось только мерцание компьютерного экрана. Ливень начал стихать, но струя из водосточной трубы лупила по самшитовым кустам с прежней силой, я посмотрел на окошки видеокамер и прикрыл их заставкой – лунным склоном вулкана Чико. На острове есть еще два вулкана и стена слез, сложенная из острых кусков лавы. Стену построили заключенные, голыми руками, потому что до сорок шестого года этот остров был тюрьмой. Я вылил в рюмку остатки коньяка, выпил залпом и набрал номер Додо.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?