Текст книги "Картахена"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Твоя троюродная тетка работает там кастеляншей, – заметила мама, увидев, как я вспыхнула. – Она за тебя поручится. Только какая из тебя нянька? Тебе учиться надо.
В середине марта маме стало получше, мы даже приглашали гостей. Она стирала и стряпала, как в старые времена. Я не слишком верила в эту бодрость и ждала нового обострения, каждое утро заглядывала ей в лицо: не тяжелеют ли веки, не краснеют ли глаза? Этот сонный вид предвещает бурю, как быстрое возвращение птиц к берегу.
– Учиться можно и по ночам, – сказала я уверенно. – Там библиотека хорошая, и комнату, наверное, дадут. Зато к приезду Бри поменяем эту рухлядь в его спальне, купим ему кровать с настоящим матрасом.
Мама пожала плечами и пошла на виа Пиччони, к кастелянше.
«Бриатико» не был для меня чужим, мы с братом забирались в его сады еще в девяностых, когда отель перестраивали и в неприступных стенах появились пробоины. Правда, дальше окраины парка мы не заходили – боялись сторожа. После смерти старухи в отель приехали строители, и за пару лет разнесли все в клочья. Нетронутым осталось только главное здание с колоннами и парк вокруг него. Там, где теперь теннисный корт, лежали желтые широкие трубы, в которые можно было залезать, однажды мы нашли там кошелек, потерянный кем-то из рабочих, и накупили на всю компанию мороженого. А зимой одному из братовых дружков оторвало фалангу большого пальца, когда он пытался взорвать бомбу из селитры и куска велосипедной рамы. К дому мальчишки подходить не решались: он был так спокоен в своей заброшенности, что разбить там окно мячом или испачкать фасад самодельной петардой казалось чем-то стыдным и невозможным. Зато мы вовсю хозяйничали на поляне, где сгорела часовня Святого Андрея, на месте пепелища там был черный земляной овал, а вокруг все заполонила красноватая сорная трава.
В субботу утром я стояла у дверей «Бриатико» – вернее, у главных ворот – и объясняла сторожу, что меня ждет администратор. В сумке у меня были духи, ночная рубашка и зубная щетка, как будто я собралась на свидание с ночевкой в отеле. Компьютер я не взяла – до него легко добраться и выяснить, кто я на самом деле такая. Кастелянша – я еще не знала, что здесь ее прозывают Ферровекья, – предупредила, что в комнате нас будет трое и для гардероба места нет, к тому же в отеле свои порядки с униформой. Голубое короткое платье, белые чулки и голубые туфли на шпильке. Звучало отвратительно, но мне было все равно. Я стояла у ворот и ждала, покуда сторож дозвонится в отель и откроет чугунные створки, запирающиеся на электронный замок. Теперь это был другой «Бриатико», набеленный и румяный. Забитый богатыми старцами, которых забыли их собственные дети. Это был «Бриатико», в котором в феврале застрелили хозяина, а за год до этого придушили Лидио, крепкого мужика, который мог еще лет двадцать скрести и чистить своих лошадей.
В феврале Бри сказал мне, что встречается с человеком из отеля, и это был наш последний разговор. Я должна найти этого человека, он где-то здесь, он гуляет по парку, поедает шелковицу или плавает в лечебной грязи. Я пробуду здесь сколько нужно, неприметная, неуловимая, подбитая ветром, как перистое облако, я стану одной из них, стану слушать и смотреть, и в одно прекрасное утро пойму, кто это сделал, и укажу на него пальцем: смотрите, вот он, вот он, у него же руки в крови!
Садовник
Не будь в библиотеке тусклой и нахохленной библиотекарши, я ходил бы туда гораздо чаще. И дело не только в полках с вином, хотя там есть отличное Греко ди Туфо, век бы его пил, и еще Везувио, что пахнет эфиром и грибами. Нет ничего лучше, чем сидеть на потертом диване в сумерках и смотреть на портрет, висящий прямо над письменным столом, за которым никто ничего не пишет. Хозяйка дома в пятьдесят втором году прошлого века – в нижнем углу есть дата и подпись художника. Девушка сидит босая в плетеном кресле у окна, за ее спиной видна голубая кипарисовая аллея, просвеченная солнцем. Глаза у Стефании расширены, бальное платье расстегнуто и вот-вот свалится с плеча. Думаю, ее рисовал любовник, умелый и терпеливый, поэтому в ней самой так много нетерпения.
Трудно поверить, что картину писали в шестидесятых. Где-то строили Берлинскую стену, в Пекинской опере жгли декорации, а в «Бриатико» давали балы и целовались в аллеях. Глядя на лукавую хозяйку, я часто думаю, что мы бы с ней договорились. Ну, может, не в совершенстве договорились бы, но получали бы удовольствие от беседы. С некоторыми людьми сразу чувствуешь, что вы вписаны в один и тот же Tavole Amalntane – это кодекс мореплавателей, или, лучше сказать, морской устав, – я видел его в музее, не помню, в каком городе.
Здесь в отеле есть девочка, с которой я чувствую нечто похожее, хотя сначала она меня немного раздражала. У нее была манера смотреть прямо в лицо, а у меня от пристальных взглядов делается гусиная кожа. Теперь она это знает и старается не таращиться, зато у нее появилась привычка гладить меня по голове. У моей первой женщины была такая же привычка. Она могла часами гладить, выравнивать, скрести ногтями и тянуть за волосы. Она тоже была итальянкой, только из Трапани. У нее были губы цвета киновари, а над ними розовая полоска, будто помада размазана. Хотя помады у нее сроду не водилось.
Моя первая женщина бросила меня здесь, в Италии. Просто уехала, оставив мне палатку, примус и пару спальных мешков. Перед этим мы прожили неделю на берегу возле Таранто, питаясь хлебом и мидиями в сидре: мидий мы собрали на отмели, а сидр купили у местного дядьки прямо с телеги. Раньше я моллюсков не ел, но подружка так ловко с ними обходилась – колола булавкой, нюхала, считала полоски, – что однажды я расслабился и уплел целый котелок. Ночью пошел дождь, а на меня нашло моллюсковое безумие. Я разбудил свою женщину и всю ночь вертел ее, будто мельничное колесо, грыз ее, будто овечий сыр, и вылизывал, как медовые соты. Колья в песке расшатались, палатка рухнула, но мы возились в мокром брезенте, будто щенки, не в силах остановиться.
Потом мы перебрались на другое побережье, провели там еще одну ночь, хрустящую от мидиевой скорлупы, а наутро она меня бросила. Она ушла налегке, у нее был с собой только рюкзак с парой маек, блокнотом и карандашами. Помню, что она наотрез отказалась оставить его в палатке, когда мы отправились на холм, – сказала, что наброски должны быть с ней, еще пропадут не дай бог.
Еще помню, что всю дорогу до Траяно она говорила о норманнах, двуцветной кладке фасада и купели из красного порфира. А я смотрел на ее волосы, заплетенные в десяток косичек, ежился под дождем и думал о том, как мне повезло.
– В июне мне исполнится тридцать, – сказала она, когда мы поставили палатку в сухом гроте, в основании гранитной скалы. – Я старше тебя на восемь лет. Тебе это и в голову не приходило, верно?
Мокрый гранит был черным, а сухой – розовым, так что наше укрытие походило на разинутую собачью пасть. Моя подружка села на краю гранитного языка и болтала ногами над водой.
– Вот как? Значит, мы должны встретиться здесь через восемь лет, – ответил я, влезая в палатку и укладываясь на спальном мешке. – На этом самом месте. Иди сюда.
– Это же в другом столетии! – сказала она, устроившись рядом со мной. – Мы будем старыми и толстыми, у нас будут дома, канарейки и закладные. Ты правда приедешь?
– Разумеется. Я готов жениться на тебе завтра утром в деревенской мэрии.
– Ну уж нет, малыш. – Она засмеялась в темноте. Ее волосы все еще были мокрыми и холодили мне живот. – Через восемь лет другое дело.
Малыш! Ее взрослость казалась мне напускной, а рассуждения – детскими. Когда мы встретились, она приехала в Лондон поступать в школу реставраторов, курила траву и ходила в байкерской куртке с чужого плеча. А я был шпингалетом в твидовом пиджаке, учившимся в колледже на деньги отца. Потом она поступила, сменила куртку на расшитые бисером индийские платья и стала выглядеть еще моложе. Впрочем, какая разница? Возраст положено отсчитывать от конца линии, просто не все это понимают.
– Заметано. Я приеду сюда двадцатого мая две тысячи седьмого года.
Мы лежали валетом, я смотрел на ее бедро, в темноте казавшееся округлым снежным холмом, и представлял себя лыжником, плавно съезжающим вниз по склону.
– Смотри не подведи меня, – сказала она и тут же заснула. Проклятые мидии во мне наконец утихомирились, и я мог спокойно лежать в темноте и слушать, как дождь поливает морскую воду. Если бы кто-то сказал мне, что это последняя наша ночь, я бы только рассмеялся. Рассуждения о смерти предполагают уверенность в том, что сам ты не умрешь. Когда моя женщина бросила меня, я никак не мог в это поверить и провел возле палатки несколько дней, читая по второму разу карманный томик американской поэзии. Она не оставила мне записки, просто рассеялась как дым. Я сидел там и ждал, что она появится у гранитного обломка, обозначавшего вход на пляж. Придет пешком из Траяно или из соседней Аннунциаты.
Испугался? Ну скажи – испугался?
И не думал даже, скажу я, не поднимая лица от книги, я знал, что ты валяешь дурака. И в доказательство прочитаю ей прямо из Дикинсон:
Как много гибнет стратагем
в один вечерний час.
На третий день я понял, что она не придет, закопал свой костер в песке, собрал палатку и уехал домой. Море было сизым, как изнанка ивового листа, на склоне холма темнели пинии, кривые и жилистые, будто вставшие на колени. Их сажают, чтобы защитить жилье от ветра, говорила моя подружка, трамонтана – это ветер с гор, очень крепкий, очень порывистый. Ничего хорошего нет в трамонтане, говорила она. Одно только хорошо – что дождя больше не будет.
FLAUTISTA_LIBICO
Могила конюха Лидио нашлась на траянском кладбище, похожем с моря на жилой дом с отвалившейся передней стеной. Вся требуха наружу, тряпки, бумага, клочья обоев. И в каждой ячейке по квартиранту, или, как говорила моя мать, постойщику (итальянский у нее так и остался беспомощным). Не знаю, зачем меня туда понесло, может, потому, что у конюха были усы щеткой, а может, потому, что он написал мне письмо. То есть он написал матери, а соседка переслала письмо мне, приписав на конверте, что это, вероятно, мой отец. Вот дура.
Письмо пришло за два месяца до того дня, когда мне стукнуло восемнадцать. Мне вернули свободу, снабдили зимним пальто и выдали диплом, который годился только на подтирку. Хотя за четыре года меня научили управляться с лобзиком, читать в темноте, стучать по клавишам и драть глотку. И еще немецкому! Его в интернате преподавал директор, которого все боялись. Лицо у директора было обметано темным, будто он только что спускался в шахту, а пальцы были крепкими и точными, чуть провинишься, и они уже вцепились тебе в холку. Другое дело – учительница пения. Она одуряюще пахла свободой и лимонной корочкой (и говорила всем вы). Так что пение мне тоже давалось хорошо.
Диплом не пригодился, но через полгода у меня была терпимая работа и угол в пансионе, а через год удалось снять мансарду недалеко от вокзала (за гроши, потому что рельсы там проходили почти через спальню). Теперь у меня были две комнаты, одна из которых поросла плесенью по всей северной стене, а вторая под завязку была забита тряпьем. Но это меня не слишком беспокоило. Когда столько лет мечтаешь только о том, чтобы остаться в тишине, пыль и лишние вещи тебя не раздражают. Они приглушают грохот проходящих поездов, дребезжание стекол, ночные гудки в порту, крики мальчишек на насыпи. Короче, пыль и вещи работают на тебя.
Письмо конюха было адресовано матери, которой уже сто лет как не было в живых. Похоже, конюха это не слишком волновало. Удивительно, но его остроносое лицо сразу всплыло в моей памяти, мне даже показалось, что он обращается ко мне, а не к матери, хотя в начале письма стояло ее имя. Длинное английское имя, которое все в этой стране перекраивали на итальянский манер.
Тебя оставили на бобах, говорилось в письме, и я знаю, кто это сделал. Наследство без наследника, падение твоей свекрови с лошади, пожизненная аренда для хитрой скотины Аверичи – как бы не так! Дело обстряпали тонко, чтобы тебе и ребенку не перепало ни крошки. Все знали, что старая Стефания велела сыну убираться с глаз, когда он отказался покрыть твой грех, и больше его никто в поместье не видел. Поэтому она и упала с лошади – мне ли не знать, я сам ослабил подпруги: мне за это заплатили. Речь не шла о ее смерти, поверь мне! Ее собирались только напугать, заставить посидеть дома хотя бы до осени – от вида мрачной старухи, гарцующей по парковым дорожкам, у гостей появлялись всякие мысли. Так сказал мне Аверичи.
Разве мог я подумать, что она сделает такую глупость? Да каждый школьник знает: не можешь удержать равновесие, бросай стремена и падай вбок! Нет ничего глупее, чем хвататься за гриву – упадешь под передние ноги. Еще хуже придется, если застрянешь в стремени; со Стефанией так и случилось: лошадь потащила ее за собой, да еще копытами ударила с перепугу. Когда я прибежал, старуха уже доходила, в голове была кровавая дыра с мой кулак, не меньше. Хозяйка племенной кобылы, наездница с тридцатилетним стажем, а падает с лошади, как пьяный подмастерье? Вот тут-то я понял, что затея с самого начала была другая. Чем уж они старуху опоили, что она слетела вместе с седлом, я не знаю, но могу сказать, кому это было выгодно. Вот сама посуди. Договор у Аверичи заключен с покойницей по закону, так? Отобрать землю у него никто не волен. Это могла сделать только сама Стефания, но ее зарыли на траянском кладбище рядом с ее греческим мужем. Полиция дело закрыла как несчастный случай. Наверняка Аверичи платит кое-кому, чтобы его не трогали, а в последнее время его есть за что потрогать: карманы разбухли от денег, вечно топорщатся, будто ширинка у подростка. Играет неделями напролет, уже года полтора не вылезает из Сан-Венсана, даже, как я слышал, в Монако катается. Вот тут я, пожалуй, перейду к главному. Все знают, что старуха вложила деньги во что-то ценное и это что-то хранилось в доме. Но только я знаю, что это было и где оно теперь. Приезжай сюда, и договоримся, я знаю, как тебе подсобить, а ты поможешь мне. Моя доля будет четверть с того, что тебе удастся получить, думаю, это справедливо. Я рискую больше тебя, я ведь у него под рукой. Твой старый друг Лидио.
Письмо пролежало в коробке около полугода. Когда оно было прочитано, перечитано и изрядно истрепано, мне пришло в голову, что конюх давно не в своем уме и все это может оказаться бредом, деменцией или еще проще – враньем. Кто же это станет признаваться в убийстве, которое все считали несчастным случаем? С другой стороны, чем он рискует после стольких лет? А вот Аверичи – тот да, тому несладко придется. Если убийство Стефании откроется, поднимется шум, аренду признают незаконной и отберут у синьора его кормушку. Его ампирный домище с оранжереей, его оливковую рощу, его парк с канадской елью и кипарисами. Вернее сказать, мою рощу и мой парк. И мой домище.
Петра
В марте начались шторма. Траянский холм стоял перед морем, как воин со щитом, принимая удары ветра и грохочущей черной воды всем своим телом, всей просторной мускулистой скалой. Приземистые пинии и рослые кипарисы казались крепостной стеной, темнеющей у подножия холма, но ветер легко перемахивал стену и захлестывал вершину скалы ледяными брызгами, разбивая их в водяную пыль, оседавшую на стеклах «Бриатико».
Сестры и горничные перебегали из южного крыла в северное, накинув плащ на голову, – через зимний сад идти теплее, но в гостинице считают, что галерея, в которой он устроен, держится на честном слове. Галерею построил Аверичи, и выглядит она так себе, зато там можно курить, стоя у стеклянной стены и глядя на холмы. Похоже, только мы с Пулией решаемся заходить в зимний сад, да еще консьерж, который включает поливальные шланги. Даже в ненастные дни там душно от вересковой земли и гардении.
К субботе море немного притихло, завалив гостиничный пляж мусором. Теперь там было совсем безлюдно, и можно было разглядывать его сверху, различая то полоску красного каррагена, то пятнистую гальку, похожую на скорлупки от перепелиных яиц. Шторм мне тоже нравился – втайне я надеялась, что он сотрет «Бриатико» с лица земли.
Я помню этот день, 17 марта, потому, что с него начинаются мои записи: я завела тетрадку, выбравшись наконец-то в лавку в Аннунциату. До этого мне приходилось записывать свои мысли на листках, выдернутых из тетради с расписанием процедур. В полдень солнце вышло из облаков, и окна на всех этажах распахнулись одновременно, будто створки в часах с кукушкой. Старики потянулись в парк, не решаясь спуститься к морю, многие несли с собой сложенные вчетверо ветровки. Фельдшер Бассо явился в сестринскую и предсказал повальную простуду к понедельнику, так что мы решили вместо чая подать в столовой вечером горячее молоко.
Вечером администратор велел нам собраться в холле и заявил, что с этого дня ни один постоялец не спускается к морю один. В списке наших услуг добавится новая графа, сказал он, купание и сопровождение на прогулке. Хорошенькое дело, заметила Пулия, теперь мы будем ходить со старичками к морю, а хозяйка будет драть с них втридорога. Администратор у нас тосканец, поэтому он только кивнул и улыбнулся тосканской улыбкой: глаза сощурены, уголки рта едва заметно опускаются вниз.
Каждое утро он собирает официантов и горничных в пустом ресторане, выстраивает их в ровную линию и говорит им одно и то же: держите дистанцию, не болтайте чепухи и не стреляйте глазами. Тут вам не американское кафе с вафлями. Потом он проверяет воротнички и манжеты, долго принюхивается и, наконец, говорит: «С добрым утром, синьоры». На процедурную половину он не суется, там царствует Пулия, у них молчаливый договор, что-то вроде демаркационной линии в альпийских ледниках. Гостиничной стряпней тосканец брезгует и ездит обедать в «Relais Blu», по горной дороге, на велосипеде, как фермер, с задранной брючиной.
Теперь по утрам я вожу постояльцев на пляж и обратно, кроме тех дней, когда волны слишком высоки. Для некоторых это просто способ удрать из отеля, выпить вина, погрызть купленных с лотка жареных анчоусов и на людей посмотреть. Вот синьор Риттер, тот, например, выпивает бутылку белого и долго сидит в своем шезлонге, уткнувшись в свежий Мilanо Finanza. Говорят, он бывший владелец табачной фабрики, только она разорилась, и ему едва хватило денег оплатить богадельню.
Никто в этой лагуне против своей воли не утонет – вода даже мне по пояс, а я ростом с молодую белку, как Пулия говорит. Чтобы нормально поплавать, надо заходить в воду на другом конце пляжа, там есть уступ в подводной скале, два шага пройдешь, и накрывает с головой. На бесплатном пляже всегда полно парней, особенно серферов, загорелых, будто из красной глины вылепленных, они на меня поглядывают, им все оттуда видно – и моего спутника, и мою тоску.
Но это ничего, пусть. Я-то знаю, зачем я здесь. Закончу свои дела и сразу уволюсь, а как только уволюсь, поеду в Ротондо и приложусь к мощам падре Пио, чтобы помог маме поправиться.
В воскресенье на море был шторм, старики сидели по своим комнатам, и меня рано отпустили домой. Маме стало хуже, она меня с трудом узнала. Спросила, как дыни, поспели ли, велела пойти посмотреть; я сбегала к бакалейщику, купила дыню послаще и принесла ей, поваляв немного в земле за домом. Хорошо, что про отца она не спросила. Иногда у мамы в голове светлеет, и она берется за книги, хотя читать ей трудно: глаза слишком быстро двигаются.
Я с ней теперь часто разговариваю, сажусь напротив, латаю что-нибудь и рассказываю все подряд. А когда меня нет, к ней заходит соседка, синьора Джири. За полсотни в неделю. Когда брата убили, я сказала, что он получил работу на траулере и уехал, мол, там платят хорошо, а мама вдруг рассмеялась: уж теперь у Бри сыра будет сколько душа пожелает!
Брата прозвали Бри потому, что он вечно таскал сыр из холодильника, прямо с ума сходил, отец даже крючок к холодильнику прикрутил, чтобы дверцу было не открыть, тогда брат стал таскать сыр со стола за обедом и делать вонючие запасы по всему дому, отец смирился и крючок открутил. У них с отцом так всегда было – сколько ни воюй, а Бри побеждает, не мытьем, так катаньем, упрямый у меня братец был, говорили, что он в деда пошел. Деда-торговца я совсем не помню, только знаю, что он разорился на старости лет. Хотя нет, помню, что приходил кто-то, наклонялся, брал меня жесткими пальцами за лицо, говорил что-то мелкое, утешительное.
Еще помню, что елка в нашем доме всегда была голубая. Сама она была зеленой, разумеется, – елки на рынок привозили из Меты, мелкие, продолговатые, будто плоды опунции, – дело было в игрушках: в доме были только голубые атласные шары, штук сорок, не меньше. И еще пожухший серпантин в обувной коробке.
* * *
В ночь на воскресенье в отеле пропало электричество, администратору позвонили в Позитано, и он примчался на своем «мини-купере» с откидной крышей. Вслед за ним прибыл грузовичок с электриками в белых комбинезонах, которые рассыпались по территории, будто мраморные крабы. Повар стоял на крыльце столовой, заломив руки, его запасы за ночь подтаяли, и он собирался зажарить все разом, и мясо и рыбу, но угольной плиты в отеле не было, а электрики ничего хорошего не обещали. Постояльцы замерзли и собрались в клубе, поближе к камину, где уже пылали огромные дубовые бревна, а довольный Секондо сам разливал вино за счет заведения.
Пулия говорит, что с проводкой всегда были проблемы, с того дня, как на открытии «Бриатико» перерезали красную ленточку. Только тогда это был не совсем отель: в восточном крыле крутилась тайная рулетка, в библиотеке играли в покер, по всему парку были разбросаны беседки, а в комнатах стояли кровати в форме полураскрытых губ, обтянутые шелком. Теперь в парке осталась только одна беседка, на самой границе гостиничных владений, в низине, где когда-то была часовня. Беседку называют этрусской, потому что на перилах чем-то острым нацарапано «etruscum non legitur» – перила не раз перекрашивали, а надпись каждый раз проступает.
Отель процветал, пока не погибла хозяйка холма, синьора Стефания, которая жила во флигеле на северном краю поместья и держала собственную конюшню. В самой ее смерти поначалу не нашли ничего подозрительного: пожилая дама неудачно упала с лошади, прямо под копыта, но год спустя погибла еще одна женщина – переводчица, работавшая в гостинице, – всплыли какие-то странные обстоятельства, в Траяно приехали журналисты, и отель мгновенно опустел. Прямо посреди летнего сезона. Люди, которые туда приезжали, не хотели оказаться в центре внимания.
Разумеется, явилась полиция, а потом (когда стало известно о рулетке и прочем) еще и комиссия из министерства, и целое лето по лужайкам бродили только мужчины в форме, а сам Аверичи отсиживался на каком-то горном курорте. К осени шум поутих, но теперь за отелем наблюдали семеро нянек, и рисковать никому не хотелось. Казино пришлось уничтожить – если верить рассказам, игорные столы просто свалили в кучу в дальнем углу поместья и сожгли. Аверичи пригласил рабочих, снес несколько построек, рассказывая всем, что намерен расчистить земли под виноградники, затаился на два сезона, а потом возьми да и открой «Бриатико». Отель для одиноких богачей, на которых всем на свете наплевать. Никаких красногубых кроватей не осталось, теперь в комнатах все белое и голубое, будто аргентинский флаг, – очень непрактично. Даже ковры возле кроватей голубые, и почти на каждом засаленное место, где тапочки стоят. Старики они старики и есть. Из одного ресторана сделали столовую, ободрав позолоту, а из второго – клуб, но про клуб я потом отдельно расскажу.
В позапрошлом году в отеле еще был конюх, я его не застала. Говорят, он был крепкий мужчина, с прислугой держался холодно, зато лошадей вечно чистил да оглаживал. Постояльцы его невзлюбили и на занятия ездой почти не записывались. Так он и сидел возле конюшни часами, протирал свои сапоги куском замши и обиженно ворочал головой, а уйти не мог: доктор каждую фракционе в гостинице лично проверяет.
От тоски конюх совсем ополоумел и завязал роман с девчонкой из Вьетри, так что осенью его нашли висящим над морем в зеленой проволочной сетке, будто в авоське. Такие сетки у нас расстилают под деревьями, чтобы оливки понемногу падали в них сами. Сетка была повешена на буковое дерево, растущее на склоне горы, – крестьяне потом говорили, что убийца конюха пожалел его родню и не дал птицам и лисам растащить тело на клочья.
Лошадей после этого продали, а манеж переделали под теннисный корт с раздевалкой и душами. Сам хозяин не слишком жаловал теннис, зато его жена, дай ей волю, так и ходила бы в короткой юбке повсюду. Играет она так себе, зато кричит пронзительно, только и слышно: In! Out! Fifteen… love! Уроки ей дает тренер по имени Зеппо, до того белоголовый, что в первый день я приняла его за альбиноса. Он, в отличие от покойного конюха, любимец всех здешних теток, даже кастелянша норовит при встрече постучать его по спине кулаком. У этого Зеппо кожа будто у девочки, молочно-голубая, ни разу не видела, чтобы он покраснел или хотя бы от игры разрумянился.
В феврале тренера посадили под замок по подозрению в убийстве хозяина, но через пару дней комиссар его выпустил, и он снова появился на корте, как ни в чем не бывало. Несколько раз я приходила посмотреть на игру, но потом одумалась и перестала. Надо собраться, говорю я себе каждое утро, перестать любоваться магнолиями, мозаиками и особенно людьми. «Бриатико» слишком хорош, чтобы искать в нем убийцу. Он поселяет в теле ленивую кровь, а в крови – пузырьки блаженного предчувствия. Как будто что-то хорошее должно вот-вот произойти. Но я должна думать о том, что не произойдет уже никогда. Например, о том, что брату никогда не исполнится двадцать шесть.
В детстве у него была фантазия: добиться богатства или славы до того, как ему стукнет тридцать, он даже план разработал. Для начала поехать в Милан и устроиться шофером в богатый дом, это он в каком-то фильме увидел, затем соблазнить хозяйку и бежать с ней в Венесуэлу, прихватив семейные драгоценности. Бри окончил школу, скопил пару тысяч, получил права, уехал на север и вернулся спустя полгода в том же сером габардиновом пальто, которое я положила ему в чемодан на случай холодов. Ничего, говорил он мне тогда, до тридцати еще восемь лет, вот передохну немного и возьмусь за дело. А ты поезжай учиться, сестра, нечего тебе гнить в этой деревне, здесь, кроме рыбаков и бандитов, сроду не водилось мужиков. Останешься старой девой, как твоя тосканская тетка Кьяра.
Я уехала в две тысячи пятом, сначала в Бриндизи, а потом на север, в Кассино, там как раз открыли новое отделение в университете, и название показалось мне заманчивым: история и право. Проучилась два с лишним года, уже начала готовиться к диплому, но в марте пришло письмо от брата, и все посыпалось, внезапно, будто муравьиный рой с дубовых веток. В тот день, когда я получила письмо с фотографией, с утра дул мистраль, и в университетской аудитории было полно пыли. Я распечатала конверт на крышке парты, из него выскользнула открытка с дыркой в левом верхнем углу. На обороте было всего несколько строк, и они меня сразу насторожили.
Наверное, брат купил фото в антикварной лавке на виа Липца, там целый ящик стоит с такими сепиями: котята, замки, продавцы чеснока, кружевницы и голуби на площади. Но зачем он вырезал из нее без малого четверть? Никакого клада нет, подумала я, засовывая открытку обратно в конверт, никакого клада нет и не было. И потом – кто это в здравом уме станет ездить на «альфа-ромео»? Я знаю этот праздничный, немного мальчишеский тон, он всегда его использует, когда хочет меня обдурить. Но одно совершенно ясно – что-то необычное у него там происходит.
Выйдя из аудитории, я достала из сумки телефон и набрала наш домашний номер, не слишком надеясь на успех. Дома никто не отозвался, и сразу замяукал автоответчик, который я в прошлом году поставила для матери – она почти не подходит к телефону, боится плохих новостей. Это еще ничего, а вот года два назад она вырывала провода из телефонных розеток, объясняя, что по проводам в спальню приходят темные силы, скапливаются в мембране, в угольной пыли, и ждут своего часа, чтобы добраться до живущих в доме.
* * *
Вчерашнее совещание в клубе продолжалось до самой ночи.
Повар носил туда сыр и оливки, а вина у них и так хватало, даром, что ли, клуб от библиотеки отделяет целая винная стена в полметра толщиной. На одной ее стороне старинные книги на полках, а на другой – бутылки горлышками наружу. Посреди библиотечной комнаты стоит стол, купленный хозяином на аукционе: длинное полотно белой керамики, вручную расписанное лимонами и черным виноградом. Каждый раз, когда я на него смотрю, обещаю себе, что однажды у меня будет такой же стол и дом, подходящий для такого стола. Но до этого дня далеко: я живу в подвальной комнате для обслуги, ношу голубую униформу, слишком узкую в груди, купаю стариков в грязи, мучаю их электрическим током и всем одинаково улыбаюсь.
Я работаю в «Бриатико». Поверить не могу, что я работаю в «Бриатико».
За белым виноградным столом они, наверное, и сидели: доктор, старший фельдшер, администратор и глуповатая Бранка. С тех пор как не стало хозяина, они чуть что совет собирают: боятся, что вдова напортачит, если станет сама принимать решения. Правда, Пулия говорит, что дело не во вдове, а в том, что она завела себе приятеля из числа пациентов, и это до крайности раздражает совет. Приятеля зовут Ли Сопра, он выдает себя за капитана арктического судна, хотя на морехода ни капли не похож. На богатого старика, впрочем, тоже, хотя одевается на их обычный манер: свитера из альпаки, светлое кашемировое пальто в холодные дни. Маленький, крепкий, невозмутимый, он скорее похож на плотника из эллинга. Или на одного из тех парней, что сдают лодки в аренду и целый день сидят на складной табуретке под плакатом: «Лазурный грот – туда и обратно».
В отеле говорят, они были знакомы с покойным хозяином еще в юности, однако с тех пор, как Аверичи погиб, на прогулки вдовы с капитаном смотрят косо. Капитан живет в дорогом номере, держится особняком, на процедуры не ходит и купается один. По слухам, у него не хватает двух пальцев на ноге: он их отморозил в арктических льдах. Ли Сопра – Там Наверху — его прозвали за то, что на вопросы о своих плаваниях он всегда отвечал одинаково, тыкая большим пальцем в небо и приговаривая: там, наверху, знают, каким я был капитаном.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?