Текст книги "Москва – Кавказ. Россия «кавказской национальности»"
Автор книги: Леонид Медведко
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
«Пой-играй, тар, можно ли тебя забыть?»
Тар – народный наш струнный инструмент, а строка – из очень популярного стихотворения поэта Мюшфика, о нём уже было, сочинил в ответ на ниспровергателей всего и вся, хламов прошлого.
Для меня – родной: отец играл на таре, брат им прославился, игра на таре стала делом жизни старшего брата, многолетнего солиста Государственного театра оперы и балета, профессиональным таристом был наш зять – муж Тайры-баджи Ибрагим-даи Мамедов, избравший модную тогда и впечатляющую на «ский» фамилию-псевдоним Эриванский.
Сильное волнение я испытывал, когда отец играл на таре, а играл он неплохо, хоть и не был профессионалом. И сейчас, когда слышу звуки тара, трудно передать чувства, переживаемые мной: мелодия меня всего захватывает, выключает из окружающего мира, я сам и есть эта самая мелодия, растворён в звуках струн, меня, в сущности, нет, а есть лишь витающий дух мой. В звуках тара – начало моих начал, моё существо.
Был некто по имени Якуб-киши, который учил-помогал отцу играть на таре, и однажды тот, показывая на Аликрама, ему было лет девять, спросил у отца: «Нет ли у сына интереса к тару?» Ещё какой! – сказал отец, и тот взял Аликрама в свой кружок в Клубе Али Байрамова. Вскоре, придя из школы, Аликрам застал у нас в доме Якуб-киши, тот плакал, что его, как иранского подданного, выселяют из страны. Дождались отца, но он сказал, что помочь ничем не может – приказ Сталина очиститься от иностранных подданных. Спустя какое-то время Аликрам увидел на нашей улице соседку – учительницу по кеманче (к тому же автора книги по игре на ней; автором учебника по тару был Сеид Рустамов), и та, узнав, что Аликрам перестал заниматься таром, помогла поступить в училище Асефа Зейналлы, которое он и окончил.
Когда выпадали минуты отдыха, отец брал в руки тар и играл… – у него слегка прикрыты глаза, на лице выражение горестно-скорбное, такое ощущение, что выговаривает свои думы в задумчиво-минорных мелодиях мугамов, а играл он только мугамы, с помощью звуков делится собственными переживаниями, пытается избыть то, что его мучает.
В новой школе жалобы на брата не уменьшились, напротив – усилились: учителя плачут от проделок великовозрастного ученика, а дома единственное, что его занимает, – тар. В его руках тонкая, длинная скалка, где б ни прятали, непременно отыщет, играет, подражая отцу его игре на таре. Отцу нашему это не нравится, рассматривает тар как любительство, а ему хочется, чтобы сын делал уроки, хорошо учился, стал. – отец уже определил, кому из нас кем стать: брату – инженером, мне – врачом.
А если скалки нет, держит в руках её воображаемый облик и, прижав это нечто, имитирующее тар, к груди, играет: пальцы левой руки скользят по видимым ему одному струнам, поёт, имитируя мелодию тара, а правой, держа указательным и большим пальцем мизраб, или косточку, медиатор, как он по-учёному называется, бьёт по струнам, виртуозно играет.
Когда отец на работе, брат открывает крышку футляра и не сводит глаз с круглой основы тара, грифа с шейкой и головкой, тонких белых и жёлтых, а также толстых коричневых струн, двойных и одинарных, начинает их считать, путается и снова ведёт счёт: четырнадцать струн!.. На конце длинной шейки, которая вся в перламутровых пластинах, – головка с округлыми и отполированными деревянными колками, которыми настраиваются струны… Что ж, призвание! И, несмотря ни на какие запреты, брат выбрал-таки тар себе в постоянные спутники, стал поистине выдающимся таристом-виртуозом.
Вообще-то много хлопот со старшим братом, постоянно выбирает не учёбу, а тар. Вот он – мечется как угорелый по двору или на улице, играя в казаки-разбойники, и, завидя отца в конце улицы или уже в воротах, потный, с красным лицом, спешит домой и тут же садится за стол, якобы делает уроки. А если не сделал уроков. – не помню, когда отец стал наказывать моего брата: за тар, за лень, нежелание учиться в школе. А наказание – битьё. Бьёт и бьёт его: больно, сильно, крепко, тот с плачем вырывается, кричит, вопит, в квартире, коридоре, во всём доме стоит ор, бабушка тщетно пытается спасти внука, мать с побелевшими от волнения губами молча наблюдает, понимает, что если вмешается, достанется и ей, и тут я, уже нет сил терпеть долее, начинаю истошно реветь, прошу, чтобы отец отпустил брата, и казнь тут же прекращается. Это, увы, повторялось часто, особенно как стали поступать жалобы из школы: сын плохо учится, мешает проводить уроки, дерётся и хулиганит на переменках.
Когда слышишь музыку. чувствуешь себя лучше, благородней, чище, ты добр, ты отзывчив, ты понимаешь, что это – чудесный миг, что жизнь прекрасна и коротка, потому не надо ссор, и ты любишь всех. Но это – не скоро, надо вернуться на шесть с лишним десятков лет назад: вчера, издали завидя отца по походке, мы прибежали домой, сели за уроки, глядим в учебник, ничего не различаем, сердца стучат, страшно, если отец не в духе, и вот уже ремень играет в его руке. Но на сей раз обошлось, пронесло; а сегодня. – был ветреный день, и мы проворонили отца: он сидел в мотоцикле, вышел из коляски, и тут мы его узнали: был он в особых очках, закрытых со всех сторон стеклом, предохраняют от пыли и песка, а его столько в городе, когда поднимается ветер: песок лезет в рот, в глаза, уши. И: Марш домой! – скомандовал.
Отец заходил в школу, снова были жалобы на брата. И повторялось: побои, крик, слёзы, тщетное заступничество бабушки, и – спасительное моё, подкрепленное примерным поведением в школе, отметками. А ещё похвалили, что с душой отнёсся к важному заданию – к 1-му декабря, ко дню злодейского убийства врагами народа вождя Кирова, изготовить нечто оригинальное, сложил листки, изобразив книжечку, одел в переплёт, на каждой странице запечатлел строку восьмистишия, которое попалось, – чьи стихи, не помню, зато на всю жизнь запомнил: «Красные знамёна /с чёрною каймой, /Что вы нынче свесились /над родной страной? /Что кумач ваш алый /трауром повит? /И знамёна молвят: /«Киров-вождь убит!» А ещё помню – строки в «Правде», в год смерти матери в 1946-м, июнь: умер Калинин, человек, к кому – всесоюзному старосте – скоро обращусь с просьбой о пионерском лагере: «На земле Калинина не стало…» и что «склонились стяги до сырой земли». – впору б воскликнуть (вспоминали стихи детской поры с коллегой по МГУ проф. Авраменко А.П.): «Сколько в голове. нет, не скажу «мусора», всё-таки хоть какая, но профессиональная форма выдержана.
В Кирове я разочаровался много позже, нежели в Сталине (их имена для меня существовали всегда рядом), когда приобщился к документам той поры и увидел, как недостойно, грубо и жестоко, вёл он себя, будучи главным в Азербайджане. В течение многих лет невольно оказывал на меня пропагандистское воздействие памятник Кирову над бакинской бухтой, установленный на самой высокой точке и видимый отовсюду; памятник ликвидировали в 90-е годы, причём не без трагикомизма это действо свершалось, казнь: сначала гигантский кран снял голову с огромной рукой, была больше памятника: создать эффект распростёртости её чуть ли не над всем Азербайджаном; потом убрали туловище, и долго торчали на постаменте одни лишь ноги в сапогах, а потом всё остальное.
Медный казан
Болезни от меня не отступают, и вот – новая: малярия. Трясёт меня с упорной методичностью через каждое лето: год – болею, а год организм отдыхает; состояние, испытываемое маляриком, я изобразил, кажется, не в одном из своих произведений, так что повторяться не буду.
Этим летом меня непременно будет трясти, и родители решили выехать в высокогорное село Гонахкент: они отдохнут, а меня будут лечить – недавно туда получил направление главврачом в сельскую больницу опытный хирург Бебирдаи, близкий нашей семье человек, он достал ампулы хинина и будет делать мне уколы.
Не знаю, какими родственными узами связаны с земляком из деревни Шаган под Баку, рядом с Мардакьянами, родовым имением мамы, и он – частый у нас гость… Не думал, что, упомянув про Шаган, уйду в сторону (лирическое отступление), ко временам Сергея Есенина. Дело в том, что поэт по приезде в Баку в 1924 г. по приглашению друга, Чагина, тогдашнего редактора газеты Бакинский рабочий и одновременно второго секретаря ЦК Компартии Азербайджана (первым был Киров), стал просить, чтобы его непременно повезли в сказочную страну Персию, как тогда воображению русских поэтов представлялся Иран. И Есенина, имитируя поездку в Иран, долго везли на автомобиле по… апшеронским, а-ля иранским, деревням, а Шаган как раз на пути поэта лежал: из звучного Шаган в Персидских мотивах родилось Шаганэ. Впрочем, Пётр Иванович уверял, оказывается, не одного меня, об этом – в мнемоническом романе «Фантаст», книга 2-я, Александра и Никиты Казанцевых, что Есенин одно из персидских стихотворений посвятил Чагину, «озорно» написав: «Чагине ты моя, Чагине!» И что Чагин уговорил Есенина «заменить две буквы, во избежание похабных кривотолков!». Так что Шаганэ – производное от фамилии Чагин; бытует и третья версия: будто бы речь об учительнице Шаганэ из Батума, в которую был влюблён Есенин, – тут неплохо постарались с доказательствами армянские учёные (азербайджанские учёные часто проигрывают соседям), дабы привязать великого русского поэта к своим.
…Уколы делал Бебир-даи больно – резко всаживал иглу и так же резко её выдёргивал. Но дело не в этом. И даже не в том, что в честь моего выздоровления подарил он мне большой медный казан – красуется ныне на каминной подставке – и при мне же зубоврачебной бормашиной выгравировал на нём моё имя латинскими тогда буквами и две даты: рождения и когда сделана надпись; и не в том дело, что был он весёлым, жизнерадостным и очень щедрым человеком, для кого большой радостью было доставить удовольствие друзьям; что обожал женщин и. Шекспира: первому сыну – от русской медсестры-любовницы, которая работала с ним в Гонахкенте, – дал имя Отелло, а второго сына, которого родила ему жена-азербайджанка, назвал Гамлетом (впоследствии стал известным актёром). Дело в том, что Бебир-даи, внешне человек компанейский, остался в моей памяти с взглядом, полным грусти и глубокой тоски, и со словами, которые я запомнил на всю жизнь: одни, частые в его устах, запомнил, не понимая тогда их смысла: Мир этот – нива, смерть – это косарь, а люди – колоски, а другие… – их я слышал лишь однажды и всё понял, очень потом сожалея, что не довелось, повзрослев, спросить, откуда это ему было известно? Сидели в узком кругу: отец, мать и он, я лёг спать, вдруг голоса стали тише, проснулся. Бебир-даи шепотом произнёс:
– Точно ведь известно: Сталин убил Кирова!
Тут же голос отца:
– Молчи! Накличешь беду! За такое!..
А он:
– Это знают все!
И снова голос отца:
– Запомни: мы ничего не слышали!
В связи с услышанным много лет спустя, сразу после развенчания культа, посвятил памяти Бебир-даи эссе Слепые двери: долго стучусь в двери прошлого, и никто не отворяет, стучусь в двери будущего – там тоже никого! Хочу спросить: откуда знал Бебир-даи об убийстве?.. Успеется, думал, как-нибудь увижу и спрошу. Но… – ты стоял в том краю поля, что ближе к косарю: люди – колосья, рок – косарь… Фразу его о Сталине и Кирове цензура на уровне редактора – начались годы так называемого застоя – категорически не разрешила, осталось лишь: Застряли в ушах моих слова, сказанные тебе моим отцом: «Молчи! Накличешь беду! И следов не останется!» А что, почему. не понятно, получился ребус. Здесь важно подчеркнуть, что так копилось антисталинское во мне ещё с детства, и потому, может быть, когда умер Сталин, смерть его не вызвала у меня особых переживаний, а тем более – скорби.
А утром. – отец навеселе, пошли с ним к подножию горы, он поднял с земли плоский камень, пометил на нём карандашом мишень, и мы отошли. Потом достал из кобуры револьвер, прицелился и выстрелил: попал в мишень! И тут же: Вот как надо стрелять! – сказал, довольный: то ли от радости, что не опозорился перед сыном, то ли сыну в назидание.
На память и о малярии, и о Бебир-даи, его уколах, и как отец оставил след на камне от пули – медный казан, он постоянно меня сопровождает при переездах, которых было множество. А ныне красит подножие камина у нас на даче в Переделкине. Будто вчера было: Бебир-даи водит по ободку казана зубоврачебной дрелью – вот как он её использует, – гравирует моё имя и дату рождения латиницей, вскоре заменённой кириллицей, которую через много десятилетий, в наши дни, отменят, чтобы возродить латиницу: скажу, что зря, кое-кто обидится, а промолчу – обижу себя.
«Москва. Кремль…»
Рубеж, за которым осталось младенчество, – смерть отца в мои неполные десять лет: пугающее чувство свободы, ибо не понимаемо, и ощущение беззащитности перед всем и вся. Но и конец страхам быть наказанным отцом, волен жить, как хочу. И отметка «отл…»… – молча стою в классе, все ушли, учительница, горестно вздыхая и жалея меня, сироту, умер такой молодой отец, слёзы у неё глазах, ах, какой был обаятельный, общительный, отзывчивый… – не глядя в журнал, она быстрой рукой проставляет сплошь оценки «отл…» по всем четвертям. И что я перевожусь в третий класс; понимаю, что до сей поры эти оценки добывались ради отца и чтобы получить право защищать от побоев брата. Вскоре «отл…» будут вытесняться оценками рангом пониже.
…С плачем врывается к нам во двор Тайра-баджи, взгляд безумный, кричит, точно плакальщица: «Вай! Вай! Как мне пережить смерть второго моего отца?! Горы, горы, почему вы не рухнете?! Моря, моря, почему не засохнете?! Леса, леса, почему не сгорите?!»
Отец лежит в гробу посреди комнаты, на ковре. Недавно на этот ковёр пал, выпав у меня из рук, градусник – отец просил дать ему померить температуру, да я, неуклюжий, стряхивая, разбил, и ртутные шарики запутались в ворсе.
«Иди, поцелуй отца в лоб», – тихо проговаривает мать, и я подхожу к гробу, целую отца в лоб, он холодно-влажный.
Матери не до нас – работа в больнице с утра и до вечера. Бабушка. – но кто слушается бабушку? это перед сном в далёком детстве мы внимали её сказкам про Плешивого, который возмечтал на шахской дочери жениться, и всякого рода хитростями добивается своего, а также про «джырта-на» – мальчика-коротыша, который обманывает аж самого великана-людоеда!.. Бабушка не знает, что такое наказывать, тем более внуков, даже когда мешаем ей – то бывало в детстве! – совершить намаз: стоит ей в молитве согнуться в коленках и пропечататься лбом к коврику на полу, как мы вскакиваем ей на спину, хватаем за голову, тянем за жиденькую косу, валимся и перекатываемся из сторону в сторону, и она, бедняжка, лишь защищается от нас, ни упрёка, ни ругани, спешит завершить намаз. А ругаться бабушка умела, и самая в её устах страшная ругань, адресованная нам, это «итин гарнындан чыхан», «собачье отродье», но звучит по-азербайджански мягко – «вышедший из чрева собаки». Ия ей отвечаю: «Ты же не меня, а свою дочь ругаешь!»
Той же весной, как умер отец, Ламия-ханум позвала меня и велела написать письмо… Калинину; и сама же продиктовала текст примерно следующего содержания: «Дорогой Михаил Иванович, у меня умер отец, он служил в рабоче-крестьянской. и т. д, недавно меня приняли в пионеры, и я прошу послать меня в пионерский лагерь…»
Взяла у меня письмо, вложила в конверт.
– Теперь, – повелела, – своей рукой напиши на конверте адрес: «Москва, Кремль, Калинину». И свой адрес внизу напиши!
Аведь дошло письмо!.. Мать, ничего не знавшую о заявлении (и я о нём забыл!), вскоре вызвали в профсоюз Мед-сантруд, укорили, что не надо пустяковыми просьбами беспокоить больших людей; дескать, сами могли б помочь, и. послали меня по бесплатной путёвке в один из апшеронских пионерских лагерей; там мне не понравилось, почему – не помню, и я раньше времени вернулся на электричке домой.
Далее «общение» с другими вождями – после Сталина, Кирова, Кагановича (любимый герой народных певцов-ашиков: Посмотри, какая светлая голова у Кагановича! – пели ашики) – Калининым и Молотовым.
Было так: зятя нашего Ибрагим-даи приняли – гордился – в оркестр нового кинотеатра Художественный (ныне – Низами), перед началом сеанса развлекали публику, и я был там на второй день после открытия, год 1940-й, сидели в ложе с Тайрой-баджи, меня потряс фильм Истребители с песней Любимый город может спать спокойно. Как сотрудник, Ибрагим-даи получил для меня (детей у них не было) приглашение на новогодний детский утренник, пошёл туда с Тайрой-баджи, и мне в подарок вручили коробку домино, а также портрет в застеклённой раме. – Молотов Вячеслав Михайлович, на всю жизнь запомнил, долго не мог отвязаться от этих грозно звучащих имени-отчества, пока не вытеснились двойным его тёзкой – моим талантливым аспирантом Недошивиным, кого волновали проблемы антиутопии, творимые вождями. Долгие годы подаренный мне на Новый год вождь глядел на меня, сдерживая в рамках пионерства, – к комсомольству моему портрета уже не было: то ли исчез, то ли упал и сломался, а домино меня интересовало фишками: выстроишь их впритык одну за другой, точно солдатиков, множество их, коснёшься чуть пальцем ради забавы, и они красиво валятся, такая вот игра.
Изумление тех лет меж вторым и третьим классами – тяжёлый ящик, а в нём удивительные фигурки: хозяин чудо-шахмат – одноклассник, живёт в тупике рядом с нашим домом, Реджинальд Хайцер (потом узнал отчество «Янович»). Тут же записал названия фигур, кому какая клетка предназначается на доске, как ходит и бьёт, а конечная цель поединка: поймать короля противника, поставив мат.
Шахматы заполонили меня всего, бесконечно много играл, заставляя бедного Реджинальда, равнодушного к игре, сражаться, это ему надоело, на время отдал мне шахматы, отныне играл с двоюродным братом Энвером, выигрывал и выигрывал. Сын Ашурбекова, ровесник моей мамы, Сулейман-дадаш, так его звали, копируя мать («дадаш» – братец), показал мне, как с королем и ладьей заматовать короля, запомнил слово «оппозиция», когда король стоит против короля противника, загнан на последнюю черту, и ладья даёт ему шах и мат. А когда впервые он сам услышал это слово? какие ассоциации вызывало в нём в свете популярных в его 30-е годы сталинских процессов, когда множество оппозиций!
Вскоре стал у самого Сулейман-дадаша выигрывать. И уже твёрдо верил: нет мне равных в игре, пока не встретил одноклассника лет через пять, знающего теорию шахмат: есть, оказывается, учебники, понятия дебют, эндшпиль, испанская партия, староиндийская, королевский гамбит, назвал любимые начала. Но это не скоро, пока все партии – в мою пользу.
В большой комнате у окна – отцовский письменный стол, в котором средний ящик, широкий и глубокий, принадлежал отцу, правый ряд с тремя ящиками был мой, а левый – брата. Но брат равнодушен к столу, а я проявляю к нему, особенно к отцовскому среднему, раньше в него не смели заглядывать, а теперь я могу его выдвинуть, и любопытство: что в нём? А в нём – бумаги, среди которых и пустой милицейский протокол допроса, какие-то неразборчивые и трудно читаемые записи, но внимание приковано к опасным бритвам с острыми лезвиями, и все они, их три или четыре, ненужные тогда нам, вскоре обломаются и будут выброшены.
…Всю жизнь – даже теперь – меня преследуют стихи детства, вот эти, звучные, парадоксальные, сколько ни вчитываешься, а тайну бессмыслицы их до конца не постичь: Экил-Бекил гуш иди, – т. е. Экил-Бекил птица была, что за птица? нет такой птицы! название переводится как Беги-Убегай, вроде Тяни-Толкая. И нет её, и вот она – есть: дивара гонмуш иди, – т. е. на стену взобралась, села, не на забор, а именно на стену. Келдим ону тутмага – подкрался к ней, чтобы поймать, о мени тутумуш иди – она меня поймала. Этим стихам пытался научить сына, потом и внучку, но. – не хватило усидчивости, настойчивости, не могу не привести строки целиком, кириллицей:
Якил-Бякил гуш иди, / Дивара гонмуш иди. / Эялдим ону тумаьа, / Омяни тутмуш иди.
Много раз пытался перевести на русский, никак не удавалось, да и не удастся никогда выразить их мелодику: лишь приблизиться можно к смыслу; из последних опытов – ждал электричку на станции Мичуринец, чтобы ехать в город, она опаздывала, и. – сочинилось:
Акил-Бакил птицу звать, / Пела, зазывала. / Я подполз её поймать, / Хвать – меня поймала!
Так вот: мудрая моя бабушка, которая научила меня этим стихам, как-то сказала, имея в виду больших людей – репрессированных наших родственников, мысля при этом сравнениями птичьими, – де, не только по полёту они узнаются, но и по клюву: есть птицы, которые едят, а есть – которых едят. И, чуть помолчав, будто сказанное вовсе не о птицах, добавила: Впрочем, жалко их… Но ничего не поделаешь: шла борьба за власть, «стол давасы», кто кого съест! То есть, по бабушке, выходило, что вполне могло статься, чтоб. – не эти съели тех, а те съели этих.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?