Текст книги "Филэллин"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Якорь бросили на отдаленном рейде. Гавань, где находился военный флот, отсюда была не видна, а когда я спросил дорогу в портовой кофейне, сидевшие там греки сказали мне, что торопиться не стоит, Ибрагим-паша никуда от меня не денется. У него не запасено продовольствие, не хватает матросов; канал между Нилом и морем занесло илом, военное снаряжение караванами возят из Каира. До осенних штормов отплыть ему не удастся, а загадывать, что будет весной, нет смысла. Я упустил из виду, что эти славные люди принадлежат к одному племени с навплионскими стратегами, выпил с ними кофе и вернулся на корабль, а утром меня разбудил один из вчерашних знакомцев. Мы прыгнули в его болтавшуюся за кормой лодку и скоро влились в заполнившую улицы толпу.
Стиснутый в этой текучей массе, из-за своего роста я мало что мог видеть, а мой спутник скупился на пояснения. Потом его и вовсе отнесло куда-то людским водоворотом. Я чувствовал усиливающуюся вонь, но не мог определить ни ее происхождение, ни место, откуда она исходила, пока толпа не начала редеть, растекаясь по прибрежной полосе, как публика по партеру в театре перед началом спектакля. Открылся абсолютно голый берег. Прежде, судя по торчащим тут и там пням, здесь находилась пальмовая роща, но за полгода стоянки моряки и солдаты свели ее на дрова, чтобы жечь костры и варить пищу. Песок был завален отбросами и костями съеденных животных, загажен людьми, лошадьми и верблюдами. В воздухе с адским жужжанием носились мириады мух. К морю невозможно было приблизиться из-за невыносимого смрада: так густо плавал в воде человечий кал.
Над гаванью поднимался лес мачт. Ближние были обнажены и неподвижны, но на тех, что при легкой волне у входа в гавань верхушками чертили синеву, уже ставили паруса. Несколько кораблей стояли в полной оснастке. Приглядевшись, я понял, что они не стоят, а медленно движутся в сторону моря, направляемые стайками лоцманских лодок с газельими глазами сирен на носу. Эти женские очи, намалеванные там вопреки запрету пророка Мухаммеда изображать всё живое, умели различать рифы и мели под мутной водой залива.
Египетский флот огромен. За пару часов, постоянно меняя точку обзора, я насчитал 54 военных корабля и около четырехсот транспортных. Подслушанные в толпе разговоры подтвердили то, о чем я знал и раньше: флотом командует адмирал Хасан-паша, любимый зять Мехмеда-Али, а сухопутный корпус и общее руководство экспедицией поручены Ибрагим-паше, лучшему из его генералов. Он учился военному делу во Франции. Отец доверил ему 17 тысяч обученной пехоты, полтораста полевых орудий и два десятка осадных. Его флаг поднят на 120-пушечном фрегате “Азия”.
Многие филэллины верят, что в Греции идет война креста с полумесяцем, а греки поддерживают их в этом заблуждении, чтобы в глазах Европы выглядеть защитниками христианства. На самом деле всё не так просто. Если иностранцы в турецкой армии должны принимать ислам, то в египетской это для них не обязательно. У Ибрагим-паши служат сотни христиан, и это не копты и не эфиопы. Прокладывать курс кораблям, планировать боевые операции, вести саперные работы, управлять артиллерией будут опытные иностранные офицеры – французы, пруссаки, австрийцы, голландцы. Эта наемная сволочь слетелась к Ибрагим-паше со всей Европы. Он положил им громадное жалованье и закрывает глаза на их противное исламу пьянство.
Мой спутник, отыскавший меня на берегу, предложил залить горе вином. Я с трудом отделался от него и в одиночестве пошел бродить по городу. Прогулка по греческим кварталам лишний раз убедила меня в том, что александрийские греки утратили все достоинства предков и отчасти даже их пороки, а взамен взяли худшее от евреев и армян.
От столицы Птолемеев не осталось и развалин, всё поглотила и растворила в себе соленая прибрежная почва. Главная местная достопримечательность – здание морской таможни, где жили Бонапарт и Клебер, готовясь вести армию к пирамидам, на битву с мамелюками. В одной из комнат показывают на полу следы горячего пепла, падавшего из их трубок, когда, обсуждая свои диспозиции, они тыкали в карту чубуками. Память о них благоговейно сберегается туземцами, которых эти славные курильщики истребляли тысячами. Боже упаси ступить ногой на обгорелое место! Подновляемые, видимо, чтобы выглядели как новенькие, эти мемориальные пятна следует обозревать на удалении, ни в коем разе не попирая их подошвами.
Пускают сюда за плату. Если бы облака на закате или прекрасные пейзажи были доступны только за деньги, охотников любоваться ими нашлось бы немного. Иное дело – зрелище самых мимолетных знаков человеческого величия. Никто не помнит зла, которым оно сопровождается, но в этом есть и утешение: добро, следовательно, соприродно человеку, естественно для него, раз мы удивляемся ему меньше, чем злу, и забываем скорее.
Пока мы ожидали очереди встать к причалу, я каждый день, как на службу, ходил пересчитывать отплывающие суда Ибрагим-паши, а когда все его корабли покинули гавань, уже не съезжал на берег. Валялся в каюте, читал, наблюдал за погрузкой нашего судна. Александрия больше не поставляет в Европу ни зерно, которым когда-то славился Египет, ни полотно, ни пурпур, ни терракоту. Чтобы не возвращаться порожняком, капитан принял в трюм несколько сотен мешков с взращенным на жиже из отхожих мест, необычайно крупным и сладким луком. Это теперь главная статья здешнего экспорта.
Наконец, вышли в море. Сильный северо-восточный ветер не позволил нам сразу взять курс на Морею, пришлось двигаться на восток вдоль африканского побережья. Скоро мы нагнали отставшие корабли Ибрагим-паши, а спустя еще пару дней очутились в гуще египетской эскадры. Это позволило нам не опасаться пиратов.
Тем временем настал важнейший для мусульман праздник Ураза-байрам, по-арабски Ид-аль-Фитр, или День разговения. Чтобы отметить окончание поста, Ибрагим-паша приказал бросить якорь в Макрийском заливе. На судах остались только экипажи, солдат экспедиционного корпуса в лодках и десантных баркасах свезли на сушу. Под вечер, выпросив у капитана шлюпку с гребцами, я высадился вблизи их импровизированного лагеря. Под котлами пылали десятки костров, от них тек одуряющий запах горячего плова. Голодные воины Аллаха должны были насытиться им после захода солнца.
Незадолго до заката вся 17-тысячная армия ровными, насколько позволял это рельеф местности, шеренгами, с офицерами на правом фланге батальонов и команд, выстроилась на берегу – фронтом к морю, спиной к голым прибрежным холмам. Как по мановению волшебной палочки, вдруг утих досаждавший нам и оберегавший Грецию северо-западный ветер. Волны, в заливе, без того слабые, совершенно улеглись.
Большинство офицеров-христиан ждали ночной трапезы, чтобы разделить ее с подчиненными, но многие, пользуясь привилегией своей веры, уже набили себе желудки. Некоторые настолько этим увлеклись, что не успели занять место в строю. Один из опоздавших, молоденький француз в артиллерийском мундире, встал рядом со мной. Мы разговорились, и он с гордостью назвал мне сумму своего жалованья. На службе у Греческого правительства я получал вдесятеро меньше.
В сотне шагов от нас у берега застыла галера с настеленным поверх бортов дощатым, обнесенным перилами помостом. На нем, вернее, на покрывавшем его ковре стоял невысокий человек, простотой мундира выделявшийся среди своей раззолоченной свиты. Я догадался, что это Ибрагим-паша. На таком расстоянии невозможно было разглядеть его лицо, но оно с иллюзорной ясностью рисовалось воображением на основе того, что я о нем знал. По рождению он грек, его мать сменила веру, став женой Мехмеда-Али, бывшего тогда беем в Румелии. Пасынка он воспитал как родного сына.
Я спросил у прибившегося ко мне соотечественника, почему Ибрагим-паша находится на галере, а не с войском. Оказалось, сходить на сушу ему нельзя, он на Коране поклялся отцу, что первой землей, на которую после отплытия из Александрии ступит его нога, будет земля Мореи.
В Руане я знал одного старого полковника, в прошлом – преподавателя военной школы в Париже, где учился юный Ибрагим. Он рассказывал, что это был способный молодой человек с развитым чувством справедливости, поэтому не удивительно, что его кумиром сделался Жан-Жак Руссо. В нем не было ничего от развращенного раболепием, вседозволенностью и бездельем азиатского принца. Преподаватели жалели симпатичного юношу, предвидя, каково придется ему при каирском дворе с царящими там нравами, но перестали волноваться о нем после того, как он зверски избил товарища по классу. Как выяснилось, пострадавший согласился принять ислам, соблазнившись обещанным ему высоким чином в египетской армии, но, когда дошло до обрезания, передумал.
Солнце по-южному быстро катилось к горизонту. Чем ниже оно опускалось, тем тише делалось на берегу. Еще минута, две, пять, и не слышен стал хруст прибрежной гальки под ногами солдат. Тысячи людей обратились в статуи. Меня поразило, что крикливые арабы способны так долго не издавать ни звука. Они словно перестали дышать.
Едва верхний край красного диска погрузился в море, в тишине одиноко запела труба. По этому сигналу грянул оглушительный залп из всех корабельных орудий, всех ружей и мушкетов. Содрогнулись окрестные холмы, стрелков окутало пороховым дымом. Его клубы, разрастаясь, слились в два громадных облака. Одно медленно поднялось над кораблями, другое – над оглохшими от орудийного и ружейного грохота шеренгами на берегу. Оба долго не таяли в неподвижном воздухе.
Здесь темнеет сразу после захода солнца. Когда дым рассеялся, высоко над собой воины ислама увидели серебряный полумесяц рядом с единственной, еще по вечернему бледной звездочкой. Тонкий, обращенный рогами вверх, а не вбок, как в странах севера, лунный серп прорезался в вышине так внезапно, будто гром орудий разрушил стены его темницы. Он явился перед нами как юный принц, с которого спало заклятье.
Вновь наступила тишина, невероятная при таком скоплении людей. Даже у меня волнением перехватило горло. Затем из семнадцати тысяч глоток вырвался вопль ликования.
“Аллах благословляет наш поход!” – с ханжеским удовлетворением сказал стоявший рядом француз-артиллерист, и я ощутил удушающий прилив ненависти к нему.
Удар
Барон Криднер – баронессе Криднер
Июль 1824 г
Поговорить с Мосцепановым я не успел и тайну его не узнал. Не думаю, что она имеет отношение к тому, о чем ты писала, да мне сейчас и не до нее. На днях с фельдъегерской почтой поступило решение Государственного Совета об удалении меня от должности. Причина не объясняется, но ее легко вывести из того, что на мое место государь утвердил бывшего столоначальника в Военном министерстве и давнего аракчеевского клиента Кирилла Тюфяева. Нового места мне не предложили и не предложат. На неделе выезжаю в Петербург, оттуда – домой, в Ригу.
Помимо ненависти Змея к тебе, на судьбе моей отразилось разочарование государя в Библейском обществе. Его отделение в Перми создано было при моем деятельном участии, мы начали перелагать Евангелие на коми-зырянский язык, но при нынешних веяниях это вряд ли будет поставлено мне в заслугу. У нас все дружно сделались ревнителями старины, как раньше горой стояли за реформу, и нападают даже на русский перевод Священного Писания: почему, мол, “верую в единого Бога” – непонятно, а “верю в одного Бога” – понятно? Эту плоскую шутку я слышал десятки раз. Она похожа на пароль, по которому узнаю́т своих. Я к ним не принадлежу.
Григорий Мосцепанов – Матвею Мосцепанову
Июль 1824 г.
Ох, рано я радовался! Барона Криднера прогнали, упал на нас новый губернатор, Тюфяев Кирилл Яковлевич. При нем вдруг оказалось, что дело мое не кончено производством. Снова в суд водят под караулом, вопросных пунктов наклепали – на пяти листах не вмещаются. Ко всему в придачу припутали кляузу бывшего моего ученика Сидорки Ванюкова. Самый способный у меня был ученик, я в нем души не чаял. Выучил на свою голову. Сигов его застращал или рублем подмазал, а уж он, гаденыш, расстарался, сочинил прежалостную историю, как осенью пошел в лес по грибы, там я будто его подкараулил, заманил в Горелую Падь, за шиханы, и принудил к содомскому греху – да так, что он потом месяц с кровью серил.
Читая, слезами обольешься. Куда Карамзину! Он, ербондер те пуп, талант, не зря я его риторике учил. Настрочил целую повесть, в какой день было, в котором часу, при какой погоде, сколько красноголовиков и обабков у него корзине лежало, когда мы повстречались. А ведь как любил меня! От любви подарил мне свое сокровище – грецкий орех в красной бумажке.
Обличением неправды душа моя очистилась, но с чистой душой в Пермской губернии честно не проживешь. Тут кого из чиновных ни возьми, у всех за пазухой медвежьи лапы – простым людям глаза отводить: мол, медведь шалит, а мы ни при чем. Судейские на эту лапу от Сигова хабар брали, чтобы меня засудить, а сейчас им это и самим понадобилось. При новой метле для них лучше, чтобы старый мусор под ногами не валялся. Видя, куда дело заворачивает, я решил пролезть к ним в добрые и завел разговор о моей тайне, что готов ее раскрыть, – но они и слушать не захотели. Им не тайна моя нужна, им нужно поскорее меня в Сибирь упечь, не то новый губернатор спросит с них, за какие преступления лицо дворянского звания полгода в остроге продержали и на гауптвахте пятый месяц держат.
Опять меня со двора не выпускают и переписки лишили. Одно это письмо согласился снести на почту старый знакомец, майор Чихачев. Его командировали сюда из Екатеринбурга с ротой Верхнеуральского горного батальона, а то в Перми солдат мало, при государе в караулы ходить будет некому. Он, добрая душа, по секрету шепнул мне, что нынче осенью государь император Александр Павлович собрался на Урал и сколько-то дней пробудет в Перми проездом из Оренбурга в Москву.
Знаю, ты ногами болен, но другого брата у тебя нет. Сам же потом казнить себя станешь, коли не подашь ему помощи. Сделай милость, составь прошение на высочайшее имя и приезжай с ним в Пермь. Опиши все гонения на меня, а в конце прибавь, что я, дворянин-воин, пожертвовавший своим здоровьем на поле чести, намерен открыть его императорскому величеству особенную важную тайну, могущую способствовать торжеству креста над полумесяцем.
Самое лучшее, если сумеешь это свое прошение в собственные руки ему подать. Может, он тогда захочет меня видеть и со мной говорить, а так-то я его не увижу. Чихачев смотрел его расписание, куда он в Перми пойдет, и говорит, что гауптвахта в нем не значится.
Остановиться можно на заездном дворе возле Нижнего рынка, там нумера дешевы. На бабье лето дороги будут еще сухи, по Казанскому тракту в три дня к нам доскачешь.
Чихачев говорит, велено ожидать государя с 20 сентября.
Вот бы ты подгадал к этому числу!
Пермский губернатор Кирилл Яковлевич Тюфяев – князю Лобанову-Ростовскому
Июль 1824 г
На отношение вашего сиятельства № 1223 из 2-го отделения канцелярии Министерства юстиции сообщаю: решением Пермского верхнего уездного суда от 29-го сего июля отставной штабс-капитан Григорий Максимов Мосцепанов за ложные наветы на управителей Нижнетагильскими заводами, а также за содомию, богохуление и прочая присужден к лишению всех чинов и дворянства и ссылке в Сибирь. Решение направлено в Правительствующий Сенат на конфирмацию, и, пока она не поступит, Мосцепанов будет содержаться не в тюремном замке, а на гауптвахте. Из его следственного дела, заключающегося ныне в 1672-х листах, составляется экстракт, который по окончании выписки представлен будет вашему сиятельству.
Игнатий Еловский. Журнал камер-секретаря императора Александра I
Июль-август 1824 г
Я возвратил государю заметки Костандиса об Александрии, но мы о них не говорили. Ему не до моих впечатлений. Скончалась 16-летняя Софья, его дочь от Марии Нарышкиной, единственный его ребенок. Удар был тем неожиданнее, что государю перед тем не доложили о болезни дочери. По беспечности мать не отнеслась всерьез к ее простуде, но к вечеру у больной начался жар, и на другой день она умерла. Государь порвал с Нарышкиной, узнав, что она ему изменяет; то же свойственное ей порочное легкомыслие сгубило бедную Софью.
Получив известие о ее кончине, государь поскакал на дачу к Нарышкиной. Коляска была запряжена четверней, а после похорон вернулась парой. Вторая пара на обратной дороге пала от сумасшедшей езды. Надобности спешить уже не было, но русский человек знает два способа забыться – вино и скачка. Из них государю доступен только второй.
В тот же день он помчался в штаб военных поселений близ Старой Руссы. Я находился в его свите вместе с Костандисом, заменившим доктора Вилье. По возрасту тот не способен выдерживать многочасовые переезды с остановками лишь для смены лошадей.
За день мы проделали около двухсот верст. Всё это время государь ничего не ел, по прибытии тоже отказался от ужина и сразу лег спать. К его приезду граф Аракчеев приготовил парадные плацы с наведенными известью линейками, но ночной ливень уничтожил результаты его трудов. Линейные учения пришлось отменить и ограничиться осмотром самих поселений. С их помощью государь надеется сократить расходы на армию и оздоровить финансы. Серебряный рубль всё дальше уходит от бумажного, что также удерживает его от войны с султаном. За торжество Евангелия в жизни народов платить надо не отказом от сладкого чая, а деньгами и кровью. Чем меньше тратишь одного, тем больше требуется другого.
Ночевали в соседнем имении Аракчеева, Грузино. После ужина, за которым государь опять почти ни к чему не притронулся, хозяин пригласил его осмотреть поместье. Несмотря на усталость, он ответил согласием, и свитские, в том числе я и Костандис, со слипающимися глазами поплелись за ним. Они с Аракчеевым шли впереди, мы – в трех-четырех шагах сзади. Тропа вилась над Волховом. Солнце село, туманом курилась полоска ивняка на противоположном, пойменном берегу. Стрижи зигзагами чертили воздух и под ногами у нас тыкались в речной обрыв, где чернели ямки их гнезд. Чуть поодаль возвышалась монументальная пристань. У каменного причала, к которому мог бы пришвартоваться 100-пушечный фрегат, стояли хлебная барка и прогулочный ялик с синей кормой.
Аракчеев указал государю на две мощные пирамидообразные башни по краям акватории. Оказалось, они скопированы с цепных башен, стоявших у входа в гавань Александрии Египетской. Те башни бесследно исчезли, не осталось даже изображений, но архитектор сумел воссоздать их по описаниям древних авторов. Не хватало только знаменитого Фароса, но эта дорогостоящая затея меня не удивила, я еще раньше обратил внимание, что имя государя прямо или косвенно откликается в целом ряде усадебных построек. Недавно Аракчеев просил у него позволения переименовать Грузино в Александрию, но получил отказ.
“Если бы, – прервал государь его комментарий, – после смерти меня погребли не в Петропавловском соборе, а здесь, мужики у тебя на полях собирали бы урожай сам-десять”.
Он бросил на меня быстрый взгляд и, не обращаясь ко мне, но рассчитывая на мое понимание, добавил, что у него нет причин беспокоиться за целость своего носа – опасность стать мумией ему не грозит.
Аракчеев опешил. Просить разъяснений он не посмел, а мы с Костандисом не сочли возможным растолковать ему смысл этой шутки. Между тем, он прост: по всеобщему мнению, сокрушитель Наполеона, владыка полумира – не только величайший из монархов, но и счастливейший из смертных. Земле, давшей приют его праху, суждено течь молоком и медом.
Государь улыбнулся, а меня охватила тревога. Казалось, я вижу, как сквозь одну судьбу просвечивает другая. У мертвых узор судьбы ясен в каждой своей линии, но, покуда мы живы, он покрыт мглой. Мгла истончается по мере того, как в нас иссякает жизнь.
На закате ветер улегся. Умолк шум листвы, и слышнее стало, как нежно свистят стрижи, носясь над неподвижной водой.
“У Бога две любимые птицы, голубь и ласточка”, – сказал государь, то ли нетвердо зная разницу между ласточкой и стрижом, то ли намеренно пренебрегая их различием.
Он свернул в сторону дома. Предыдущая ночь была бессонной, а с раннего утра предстояло выехать в Брест-Литовск. Государь обещал брату и наместнику Царства Польского, великому князю Константину Павловичу, принять там смотр кавалерии Литовского корпуса.
Он удалился в отведенные ему комнаты. Я тоже пошел к себе, рухнул в постель и мгновенно уснул, а за полночь, встав по нужде, увидел свет в его окнах. На людях он ведет себя как всегда, но мысль об умершей Софье лишает его аппетита и сна.
Отправились на рассвете. Аракчеев проводил нас до тракта, и по тому, как ласково государь с ним простился, видно было, что Змей и на этот раз сумел ему угодить. Костандис сел ко мне в коляску и с обычным для греков лицемерием стал восхищаться красотой русской природы. Я видел его горячо молящимся в церкви, но не удивлюсь, если окажется, что в дни стамбульской резни он купил себе жизнь ценой лишения крайней плоти.
В Брест-Литовске государя ожидал неприятный сюрприз: на устроенном в его честь обеде Константин Павлович заговорил со своим секретарем и банкиром, греком Курутой, на его родном языке. Великий князь владеет им с детства. Их с государем бабка, намереваясь восстановить Греческую империю с вторым внуком на престоле, заставила его выучить язык будущих подданных, но надеть на него венец Палеологов ей оказалось не под силу. Константину Павловичу безразличен греческий вопрос, зато он всегда не прочь подразнить старшего брата. В своей солдафонской манере он зычно обращался к сидевшему на другом конце стола Куруте, тому приходилось так же громко отвечать. О чем речь, никто не понимал, пока не прозвучало имя князя Ипсиланти. Это значило, что Константин Павлович как гостеприимный хозяин решил немного подпортить брату настроение.
Разбитый турками в Валахии, Ипсиланти сдался австрийцам и сидит у них за решеткой. Это лучше, чем сидеть на колу в Стамбуле, но государя осуждают за отказ вызволить из тюрьмы генерала русской службы, под Кульмом потерявшего руку. В Ипсиланти видят мученика свободы, хотя этот фанфарон хотел сделаться греческим королем. Вот ради чего он заварил кашу, которую никто не в силах расхлебать.
Завязалась общая беседа о событиях в Греции. Государь вмешался в нее не раньше, чем кто-то из обедающих высказался в пользу крестового похода всех христианских монархов против Порты.
“Для начала, – резко ответил он, – пусть христианские монархи запретят своим подданным вступать в армию султана и Мехмеда-Али. Между прочим, ни одного русского человека там нет”.
“Ну, никого наших нет и среди филэллинов”, – справедливо, надо отдать ему должное, заметил Константин Павлович.
“И слава богу! – сказал государь. – Турки совершают ужасные жестокости, но разве греки превосходят их милосердием? Они поминают нам, что мы – их ученики, всё хорошее в нас – от них, а сами в Наварине старых турчанок топили в море, молодых насиловали и продавали мальтийским пиратам. При взятии Триполиса они вырезали двадцать тысяч мусульман и евреев, не щадя ни женщин, ни детей. Колокотронис хвалился, что, когда он въехал в город, от ворот и до площади его конь ни разу не ступил копытом на землю. Он ехал по трупам. Весь его путь был устлан трупами”.
“Нас ожесточили турецкие насилия, – вступился за соплеменников Курута; он чувствовал себя под защитой хозяина дома и позволил себе не согласиться с государем. – На главной площади Триполиса рос могучий старый платан, триста лет служивший виселицей для греков. При взятии города победители первым делом бросились к нему, но топору он не поддался, и Колокотронис приказал его сжечь. Что касается евреев, то они сами виноваты в своей участи. Султан зазвал их в Морею, чтобы вытеснили из городов греческих торговцев. Не надо было им принимать это приглашение”.
Слушая, государь смотрел мимо Куруты, но не для того, чтобы показать недовольство. Просто он повернулся к нему здоровым ухом.
“Греки мало чем отличаются от евреев, – услышал я его голос. – Главное для тех и других – торговля, а она порождает низость души… О, да! – согласился он с чьим-то мнением, что Грецию населяют не только торговцы. – Еще пираты и разбойники. Лорд Байрон и Шиллер доказали нам, что это единственные занятия, достойные благородных людей. Не удивительно, что цвета нового греческого флага, белый и голубой, символизируют чистоту и смирение. У разбойников это две главные добродетели”.
Все молчали. Поспорить с ним мог лишь Константин Павлович, но он был занят десертом.
“Что толку в их конституции, – в гробовой тишине продолжал государь, – если у них три правительства, каждое зовет народ к оружию против двух других, а депутаты Национального собрания бегают из города в город, чтобы их не засадил в крепость какой-нибудь герой из бывших контрабандистов. Один такой приезжал в Верону на конгресс Священного Союза, искал встречи со мной. Помню усы и целую роту серебряных пуговиц на жилетке”.
“Эти пуговицы – род панциря. Защищают от пуль”, – вывернулся Курута.
“Железные защищали бы лучше, – опроверг государь этот сомнительный довод. – Паликары считают унижением для себя иметь костюм дешевле чем за три тысячи пиастров. В Европе филэллины собирают для греков колоссальные суммы, но деньги разворовываются, идут на коммерческие аферы, на кутежи, на варварскую роскошь штабов и резиденций”.
“У них немало пороков, но они потомки Перикла и Александра Великого. Похвально их стремление быть достойными предков”, – покончив с десертом, заявил Константин Павлович, но не потому, что так думает, а из привычки не соглашаться с братом.
“Стремление нравиться – еще не добродетель, – возразил государь. – Греки вчера выучили эти имена, но беспрестанно на них ссылаются, иначе никто не даст им кредитов. Они получают их под залог, который им не принадлежит”.
Правая его рука лежала на столе. Все видели, как у него дрожат пальцы. Сам он этого не чувствовал и не замечал, что его нервозность давно обращает на себя недоуменное, а то и злорадное внимание. Меня пронзило жалостью к нему. Я вспомнил Грузино, поздний свет в его окне. Оно было рядом с моим, видеть его я не мог, но видел под ним колеблемое сквозняком пятно свечного пламени, а в нем – прозябающую под ветром траву. То и другое показалось мне образом его души, так же трепещущей при мысли об умершей Софье. Она не раз присылала ему смешные и трогательные записки с просьбой ее навестить, а он откладывал поездку. Что, если он винит себя не только в недостатке отцовской любви? Это в его духе – истолковать смерть дочери как кару небес за нежелание отца помочь единоверным грекам. Потому он с такой страстью и нападает на них, что в их пороках – его оправдание.
Почти ежедневно я нахожусь при нем, а, как известно, близ царя – близ смерти. Вероятно, поэтому мне больше не требуется плотская любовь. На войне мужчины не нуждаются в женщинах. Смерть ревнива, она щадит тех, кто ее одну признает своей владычицей, и за верность себе дарит им великое блаженство – быть около нее, но не умереть. Чувство полноты жизни, которое я испытываю рядом с государем, сравнимо с упоением опасностью на поле сражения. Самое роскошное женское тело не способно дать мне наслаждений сильнее. Он – хозяин моей души, но когда за столом все с жадным любопытством поглядывали на его дрожащие пальцы и отводили глаза, словно подсмотрели что-то запретное или постыдное, я любил его до немоты, до сердечной спазмы. Проклятый греческий вопрос сделал его еще более одиноким, чем прежде.
Говорят, в нем угасло сердце. Ложь! Он, как в молодости, жаждет высшей правды, сознавая, что на земле ее не существует, нужно принять чью-то сторону не потому, что за ней – правда, а потому, что на ней – свои. Такое положение вещей мучительно для того, в ком чувства живы.
Наутро был назначен смотр кавалерии Литовского корпуса. Я на нем не присутствовал и о случившемся знаю от очевидцев. К девяти часам войска были построены, в одиннадцать прибыл государь. Ему подвели лошадь, и они с братом начали объезжать строй, держась немного впереди свиты. На правом фланге стояли уланы полковника Гродзинского. Остановившись, государь подозвал к себе полкового командира, и пока тот к нему подъезжал, любовался шедшим под ним вороным жеребцом редкой масти. Его черный, подернутый великолепной сединой круп напоминал глыбу чугуна в дымке осеннего инея, но при отдаче Гродзинским рапорта видно стало, что этот красавец дурно выезжен. Он переступал ногами, всхрапывал и разве что не ржал. Гродзинский с трудом удерживал его на месте. Отъезжая после рапорта, он упустил из виду нервность лошади и, нервничая сам, выполнил разворот непозволительно близко к государю. Жеребец взбрыкнул левой задней ногой и нанес ему удар подковой в правое берцо.
От боли государь едва не лишился чувств, но усидел в седле. Это лишний раз доказывает его самообладание. Если накануне, за обедом, он не сдержал чувств – значит, на то были веские причины. Его сняли с лошади и унесли на руках. Идти он не мог, однако нашел в себе силы попросить брата не прекращать смотр и не наказывать Гродзинского.
Через четверть часа Тарасов и Костандис были возле него. Нога распухла, пришлось разрезать сапог, чтобы его снять, но кость, к счастью, оказалась цела. Не так сильно, как могло бы быть при таком ударе, пострадали и кожные покровы. Их предохранило сапожное голенище, а еще – омозолелость на верхней части голени. Она образовалась в результате ежевечерних молитв, когда государь по часу и более простаивает на коленях. Костандис наложил на поврежденное место примочку из гуллардовой воды и прописал полный покой.
Тарасов запретил государю гулять более часа и вставать на колени при молитве. Последнее особенно его удручает. От продолжительных прогулок он воздерживается, но не поручусь, что запрет на коленопреклонение соблюдается столь же неукоснительно. Хуже всего, что после инцидента в Брест-Литовске на пострадавшей ноге началась рожа. Воспаление упорно, тем не менее государь по-прежнему озабочен предстоящей поездкой на Урал. Когда огласились его планы на осень, я сразу понял, что мысль о вмешательстве в греческие дела оставлена им окончательно.
Тарасов и Вилье настоятельно рекомендуют ему отказаться от этой поездки или отложить ее до весны, но он непреклонен. Им движет надежда, что трудности пути и смена впечатлений сделают менее мучительными мысли об умершей дочери. К началу сентября он рассчитывает быть в Оренбурге, чтобы затем через Екатеринбург, Пермь и Вятку вернуться в Москву до наступления холодов.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?