Электронная библиотека » Леонид Юзефович » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Самодержец пустыни"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 02:33


Автор книги: Леонид Юзефович


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Главным способом получения крупных сумм стали реквизиции на железной дороге. За это снабженец Унгерна, генерал Казачихин, позднее угодил под суд в Харбине. На следствии он оправдывался: “Ведь одевать, вооружать, снаряжать и кормить тысячи людей и лошадей, это при современной дороговизне чего-нибудь да стоит! Источником была только реквизиция. Ею долги платили и покупали на нее”.

Реквизированные товары переправляли в Китай и продавали через посредников, часто по заниженной цене. Вокруг этого промысла кормилась орда русских и китайских спекулянтов. Иногда кого-нибудь из них привозили на расправу в Даурию, затем все опять шло по-прежнему.

“Мое положение какое? – жаловался Казачихин. – Не сделать – барон расстреляет, сделать – атаман может отдать приказ и расстрелять”. Унгерн, однако, был ближе и страшнее. Повинуясь его распоряжениям, Казачихин слал в Даурию деньги и конфискованные товары – муку, сало, рис, ячмень и овес для лошадей, табак, спички, партии обуви и чая. То Унгерну требовались электротехнические принадлежности и латунь для патронных гильз, то парный экипаж, то горчица, а то вдруг почему-то кокосовые орехи.

Бюргерскую бережливость он презирал, мог отсчитать триста рублей золотом за приглянувшийся ему цейсовский бинокль, но его интенданты расходовали прилипающие к рукам деньги гораздо более рационально. Казачихин между делом купил себе дом в Харбине.

Штаб дивизии располагался в одном здании с квартирой Унгерна. По рассказам, его домашним хозяйством заведовала какая-то “грязная. вечно пьяная стряпка”, в квартире царил страшный беспорядок, что нередко свойственно людям, жаждущим упорядочить весь мир; в комнатах всюду было разбросано грязное белье, валялись “бутылки из-под коньяка, клочки рваной бумаги, деньги”. Здесь же будто бы находилась вызывавшая жгучий интерес подчиненных барона “секретная комната”, где “складировались отобранные у проезжающих и расстрелянных драгоценности”.

Штаб играл жалкую роль, все вопросы Унгерн решал лично. По словам современника, дивизионные органы управления он “низвел до уровня канцелярии казачьей сотни”. Приказы отдавались преимущественно устные, а письменные носили порой эксцентричный характер. Летчики авиаотряда, недолгое время состоявшего при Азиатской дивизии, однажды были предупреждены бароном, что если к назначенному сроку не приведут в порядок свои “летательные аппараты”, то будут “летать с крыш”.

Когда подчиненные просили у него официальное подтверждение полученного приказа – “бумагу”, он отвечал: “Вам нужна бумага? Хорошо, я велю послать целую десть”. Свои распоряжения он писал “на обрывках”, причем периодически вся штабная документация будто бы отправлялась в печь как “тормозящая живое дело”. На немногочисленных канцелярских должностях в Азиатской дивизии люди сменялись “как в калейдоскопе”. “Долго сидеть, надоедает писать”, – говорил Унгерн.

Впрочем, рассказавший обо всем этом Казачихин сильно сгущает краски. В свое оправдание он не мог предъявить суду и следствию никаких полученных от Унгерна письменных приказов, поэтому утверждал, что их попросту не существует. От Азиатской дивизии времен ее пребывания в Даурии осталось довольно много документов, но сказанное Казачихиным о своем начальнике прекрасно соотносится с характером барона. Иначе не стоило говорить о нем такие вещи, которые, будь они сказаны о ком-то другом, доверия бы не вызвали[39]39
  Есть известие, что позднее, в Монголии, Унгерн приказал хранить документы за последние десять дней, остальное уничтожать без разбора. Это похоже на правду. Во всяком случае, когда в 1921 г. красные в Урге захватили архив штаба Азиатской дивизии, бумажных трофеев им досталось немного.


[Закрыть]
.

При всем том хозяин Даурии был прекрасным администратором, распорядительным и энергичным. Не случайно именно ему в 1919 году Семенов доверил одну из важнейших экономических опор своего режима и назначил его “руководителем работ на золотых приисках Нерчинского горного округа”.

Некоторые проекты Унгерна или опережают время, или отдают маниловщиной, как, например, идея организовать в Маньчжурии женское движение из представительниц азиатских народов; зато другие вполне разумны. Когда в Чите решили печатать собственные деньги, Унгерн предложил взамен ассигнаций чеканить монеты из вольфрама с местных рудников. Он пытался выписать из Японии машины для чеканки и с присущей ему страстью к эмблематике продумал внешний вид этих монет, так и не воплощенных в металле.

Даурский ворон

1

Телесные наказания в Азиатской дивизии стали нормой, даже за дисциплинарный проступок могли забить до полусмерти. В частях имелись осведомители, доносившие о настроениях, разговорах, распитии спиртного и состоявшей под столь же строгим запретом карточной игре. Понимая, что в России тотальная борьба с алкоголем обречена, Унгерн сквозь пальцы смотрел на домашние попойки, но тех, кто пьяным попадался на улице, сажали в заминированный подвал. Здесь каждый неосторожный шаг грозил гибелью. Считалось, что это лучший способ заставить человека быстро протрезветь.

Хищения и приписки наказывались строже, но тут все решала личность виновного. Легкомысленный растратчик еще мог быть прощен, расчетливый вор – нет. Прапорщик Козырев, прокутивший десять тысяч рублей, остался жив, а сотенный каптенармус, присвоивший куда более скромную сумму, был повешен на фонарном столбе в центре поселка и в назидание всему интендантскому племени висел там несколько дней, пока не оборвалась веревка.

В рассказах барон предстает неистощимым в разнообразных карах, но справедливым владыкой. Как Дракула или Иван Грозный, он назначает виновным такие наказания, которые вытекают из совершенных ими преступлений: возница, при переправе подмочивший драгоценную муку, приговаривается к купанию в ледяной осенней реке, а интендант, купивший недоброкачественный фураж, – к поеданию гнилого сена.

Офицеров собственного производства Унгерн не считал за людей, но к простым казакам относился лучше. Те платили ему уважением и за глаза, несмотря на его тридцать два года, называли “дедушкой”. Это прозвище, унаследованное от старой армии, независимо от возраста присваивалось самым авторитетным командирам в обоих лагерях. Тот же почетный титул носил противостоявший Унгерну и Семенову в Забайкалье партизанский вожак Нестор Каландаришвили.

От Даурии до китайской границы оставалось еще шестьдесят верст, но пограничный контроль проходил именно здесь. У пассажиров проверяли документы, заставляли предъявить имевшиеся при себе деньги и ценные вещи. Часть тут же изымалась, если общее их количество превышало некие негласно установленные нормы. Подозрительных обыскивали вплоть до нижнего белья. С особым пристрастием проверялись поезда, идущие не из Китая, а в Китай. Для русских беженцев Даурия была последним, но и опаснейшим препятствием на пути к желанному покою. Во время стоянки люди старались не выходить из вагонов и облегченно вздыхали, когда состав наконец трогался.

Позднейшие попытки развеять дурную славу этого места успеха не имели. “Даурия наводила ужас только на тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи”, – объяснял харбинской публике служивший здесь капитан Шайдицкий, невольно подтверждая то, что хотел оспорить: под такой пункт обвинения можно было подвести кого угодно. С осени 1919 года, когда в Маньчжурию хлынул поток беженцев, унгерновцы снимали с поездов по полтораста человек в неделю. Это были люди, будто бы уличенные в симпатии к большевикам, под которыми понимались все недовольные семеновским режимом или обвиненные в краже казенного имущества, каковым могли объявить любой багаж. Невезучих уводили на “гауптвахту”, как эвфемистически называлась разместившаяся в подвалах одного из “фортов” тюрьма. Там шла дальнейшая сортировка. Одних в качестве даровой рабочей силы направляли в станционные мастерские, других оставляли под следствием, третьих после профилактической порки гнали на все четыре стороны. Тела тех, кому окончательно не повезло, “покрыли сопки к северу от станции”.

Расстрельная команда подчинялась коменданту Даурии, драгунскому подполковнику Лауренцу. Суда не было даже в зародыше, хотя на первых порах приговоры оформлялись в письменном виде. Этой стороной дела ведал специально приглашенный в Даурию генерал Евсеев, выпускник Военно-юридической академии. Его образование почиталось достаточной гарантией законности всего, что он скреплял своей подписью, но позднее даже такие формальности Унгерн сочтет излишними.

Говоря о белых режимах на востоке России, эмигрантский историк Балакшин заметил, что все их военные формирования “непомерно росли в контрразведывательных отделах”, а “любители сильных ощущений создавали застенки”. В Эстляндии XVIII века помещик, давший крепостному свыше тридцати палок, подлежал суду, но теперь все измерялось иными цифрами. При порке “бамбуками”, как в Азиатской дивизии на китайский манер именовались березовые палки, граница между жизнью и смертью пролегала где-то на рубеже двухсот ударов[40]40
  На экзекуторских должностях и у белых, и у красных нередко оказывались китайцы, знавшие толк в палаческом ремесле. Согласно одной из легенд о гибели Колчака, его расстреляли не только вместе с премьером Виктором Пепеляевым, но и с палачом-китайцем из иркутской тюрьмы. Колчак будто бы просил не унижать его смертью рядом с таким человеком, но ему отказали.


[Закрыть]
.

Китай был рядом, выражение “китайские казни” перестало быть метафорическим. В Особом Маньчжурском отряде применялся, например, следующий метод допроса: человека голым привязывали к столу, на живот ему выпускали живую крысу, сверху накрывали ее печным чугунком и лупили палкой по днищу, пока обезумевшее животное не вгрызалось несчастному во внутренности[41]41
  Нечто похожее на эту китайскую пытку описано Дж. Оруэллом в романе “1984”.


[Закрыть]
. Трудно сказать, насколько этот рассказ состоявшего при Гайде капитана Бориса Солодовникова заслуживает доверия, но, несомненно, Гражданская война в Забайкалье отличалась архаической жестокостью.

Утвердившись в Чите, Семенов на первых порах демонстрировал мягкость и “народный” характер своей власти. Когда сербская рота под командой русского офицера устроила показательную порку рабочих железнодорожных мастерских, атаман отдал под суд организатора этой экзекуции. Тогда же он явился на судебный процесс по делу обвиняемых “в служении большевистской власти в период ее владычества в Забайкалье” и прямо в зале суда амнистировал сто с лишним подсудимых.

Маховик красного террора был запущен в сентябре 1918 года, вслед за убийством Урицкого и выстрелами Каплан в Ленина; белый террор в Забайкалье начался четырьмя месяцами позже, после попытки эсера-максималиста Матвея Беренбойма убить Семенова. Покушение произошло под Новый, 1919, год в читинском Мариинском театре на премьере оперетты Жильбера “Пупсик” с ее популярнейшей, постоянно исполняемой на концертах и растиражированной на граммофонных пластинках зажигательной серенадой:

 
Пупсик, ты так хорош собой!
Пупсик, весь мир пленен тобой!
Пупсик, мой славный Пупсик, горю огнем!
Гимн любви с тобой споем.
 

Беренбойм с товарищем пронесли в театр две бомбы, спрятанные в цветочных букетах, и во время спектакля с галерки бросили их в ложу Семенова. Атаман был легко ранен в ноги, но тяжелые ранения получили сидевшие неподалеку два офицера и дама. Бомбистов схватили не сразу; до их ареста в контрразведке убили десятки подозреваемых, а пойманному наконец Беренбойму спилили верхнюю часть черепа таким образом, что какое-то время он еще оставался жив[42]42
  В сборнике “Красная Голгофа” (Благовещенск, 1920) сообщается также, будто на стене камеры, где он содержался перед смертью, осталась сделанная им надпись: “Скорей бы окончились страдания! И предо мною откроется новый лучезарный мир”.


[Закрыть]
.

Гауптвахта в станице Маккавеевской, где его пытали, считалась самым страшным из одиннадцати забайкальских “застенков смерти”, но и в остальных десяти узникам рубили пальцы на “мясной колоде”, избивали велосипедными цепями и нагайками с зашитыми в хвостах пулями, сжигали растительность на голове и на теле, снимали скальпы, голыми бросали на тлеющие угли, протыкали ягодицы раскаленными шомполами, “приводили собак и заставляли проделывать над ними гнусные манипуляции”.

Для семеновских следователей, как и для чекистов, задача развязать арестанту язык не являлась первоочередной. При нейтральных названиях типа “Юридический отдел”, как в ОМО, контрразведка была органом не столько дознания, сколько устрашения и возмездия. Окруженная завесой тайны, она вызывала почти суеверный страх. Некоторым палачам, как колдунам, связанным с нечистой силой, приписывали склонность истязать людей в деревенской бане – традиционном месте обитания всяческой нечисти.

На даурской гауптвахте заключенных кормили соленой рыбой, но почти не давали воды; издевательства тюремщиков были в порядке вещей. Самые разные люди характеризовали их одним и тем же словом: циничные. Здесь содержались и партизаны, тоже не отличавшиеся мягкостью в обращении с пленными, и “подозрительные”, и случайные жертвы той священной войны, которую Унгерн эпизодически объявлял спекуляции, проституции или неверию в “чистоту Белой идеи”. Когда Семенов заточил в монастырь каких-то неверных офицерских жен, это был акт скорее пропагандистский, демонстрирующий мнимую патриархальность его власти, но Унгерн искренне мог ощущать себя испепеляющим скверну бичом Божиим. Ужас порождало несоответствие между мерой наказания и степенью вины или полным ее отсутствием. Местные жители, спускавшиеся потом в подвалы опустевшей гауптвахты, рассказывали, что стены камер испещрены надписями, чей общий смысл сводился к одному: “Не знаем, за что нас губят”.

Унгерн гордился своей беспощадностью и вместе с тем испытывал потребность оправдать ее, пускался в пространные объяснения, никак не спровоцированные его собеседниками. “Я не знаю пощады, – заявил он своему земляку Александру Грайнеру, в 1919 году посетившему Даурию как корреспондент одной американской газеты, – и пусть ваши газеты пишут обо мне все что угодно. Я плюю на это! Я твердо знаю, какие могут быть последствия при обращении к снисходительности и добродушию в отношении диких орд русских безбожников”.

А через два года, разъезжая с Оссендовским на автомобиле по Урге, Унгерн говорил ему: “Некоторые из моих единомышленников не любят меня за строгость и даже, может быть, жестокость, не понимая того, что мы боремся не с политической партией, а с сектой разрушителей современной культуры. Разве итальянцы не казнят членов «Черной руки»? Разве американцы не убивают электричеством анархистов-бомбометателей? Почему же мне не может быть позволено освободить мир от тех, кто убивает душу народа?”.

Все это накладывалось на время “великого беззакония”, когда, по словам харбинского литератора Альфреда Хейдока, “безумие бродило в головах и порождало дикие поступки, когда ожесточение носилось в воздухе и пьянило души”.

В 1920 году некий доктор Репейников, прибывший в Читу с запада, на публичной лекции сообщил, что в Европейской России врачи обнаружили оригинальную, ранее не известную психическую болезнь – жажду убийств. “Это не садизм, – констатировал он, – не помешательство, не стремление новыми преступлениями заглушить укоры совести. Единственное лекарство для таких больных – либо самоубийство, либо убийство не меньше трех раз в неделю. Страдающий подобной болезнью лишен сна, теряет аппетит, все мускулы его ослаблены, и он становится не способен ни к мускульному труду, ни к полному бездействию”[43]43
  Репейников говорил и о другой типичной для русского национального духа форме психического расстройства – “помешательстве на желании искупить преступления, совершенные другими людьми”.


[Закрыть]
.

Не делая никаких выводов из этой полушарлатанской, вероятно, лекции заезжего доктора, зарабатывающего себе на кусок хлеба по пути в Китай, стоит поставить рядом цитату из того же Хейдока, который в годы Гражданской войны бывал в Даурии: “Горе тем, кто сидит на гауптвахте, потому что барону сжало сердце, и он готов на все, лишь бы отпустило. Он обязательно заедет на гауптвахту и произведет короткий и правый суд”.

2

“Нынче нельзя верить и сыну родному”, – остерегал Унгерн полковника Сокольницкого. А Оссендовскому жаловался: “Я никому не могу верить, нет больше честных людей! Все имена фальшивы, звания присвоены, документы подделаны”. Это обычное для него состояние – мыслить себя единственным настоящим человеком среди псевдолюдей, по отношению к которым ничто не может считаться преступлением.

На мысль о психической аномалии наводят и неистощимая энергия Унгерна, его постоянная бурная деятельность в сочетании с неизменно мрачным состоянием духа, припадки ярости при всегдашней молчаливости и замкнутости, наконец манера речи – “перескакивающей с предмета на предмет”, возбужденной, если разговор касался волнующих его тем, с многократным повторением одних и тех же слов. Однако “сумасшедшим бароном” его стали называть уже после смерти. Понадобилась временна́я дистанция, чтобы разглядеть в нем признаки душевной патологии, которые раньше, на фоне ирреальной действительности тех лет, не так бросались в глаза. К тому же о происходившем в Даурии мало что знали. Окружавшая ее завеса тайны начала рассеиваться после того, как в Забайкалье пришли остатки сибирских армий Колчака.

В 1920 году здесь появился генерал Иннокентий Смолин, позже – страховой агент на Таити. Тогда он командовал 2-м корпусом Дальне-Восточной Русской армии, а спустя много лет рассказал посетившему его в Папаэте князю Георгию Васильчикову, как Унгерн предложил ему разместить своих людей в местной школе, и он послал адъютанта осмотреть здание. Вскоре тот вернулся, “его лицо было белым”, он повторял: “Господин генерал! Господин генерал! Идите и посмотрите! Там на чердаке что-то ужасное!” Смолин последовал за ним вверх по лестнице, открыл дверь чердака и отпрянул: “Из темноты на нас смотрела пара зеленых глаз. Раздались вой и рычание зверя. Адъютант зажег свет, и мы разглядели, что это волчица. Вокруг ее шеи была повязана цепь, прикрепленная к одному из поддерживающих крышу столбов. У ее ног лежал наполовину съеденный труп другого волка. Все вокруг было усеяно дочиста обглоданными человеческими черепами, костями, ребрами и т. д. Вот все, что осталось от пленников барона”.

Смолин легко мог и приврать ради красного словца. Он, например, поведал Васильчикову, будто в детстве, в Якутске, видел собственноручные письма старца Федора Кузьмича с масонскими знаками, что доказывает его тождество с Александром I, поскольку тот был обращен англичанами в масонство. Не похоже, чтобы описанная Смолиным встреча с волчицей имела место, скорее он сделал себя героем чужой истории, но подобные вещи в Забайкалье рассказывали не только про Унгерна. По свидетельству колчаковского генерала Ханжина, полковник Степанов, начальник отряда семеновских броневых поездов, у себя в “броневике”, в особом вагоне, держал медведя, на растерзание которому отдавались приговоренные к смерти партизаны. Пусть эти истории недостоверны, их возникновение и широкое распространение свидетельствуют о близком соседстве с реальностью.

Даурских волков придумал не Смолин, о них слышали многие. Даже полковник Кислицын, будущий вождь харбинских монархистов из партии великого князя Кирилла Владимировича, а в то время близкий приятель Унгерна, подтверждает, что на чердаке своего дома в Даурии тот держал волков. Его привязанность к ним Кислицын уклончиво объяснял тем, что барон был “большой оригинал”, но не все удовлетворялись этим вегетарианским толкованием. Ссылались, в частности, на исчезнувшие результаты расследования, проведенного каппелевцами в Даурии после ухода из нее Азиатской дивизии: было якобы установлено, что Унгерн “занимался римскими развлечениями, отдавая на растерзание волкам живых людей”.

Правда, этому противоречат многочисленные свидетельства о том, что Унгерн старался не присутствовать при пытках и казнях, совершаемых по его приказу. Он был не садист по природе, а идеолог жестокости как последнего средства вразумить падшее человечество, тип мегаломана-идеалиста, следующего своим рассудочным принципам, но сознающего, что его собственная физиология не вполне отвечает требованиям той роли, которую он взялся играть.

Даже без чердака с волками-людоедами следствию хватило бы материала, чтобы отдать его под суд. Вещественных доказательств было сколько угодно. В Даурии тела убитых не закапывали, а бросали в лесу; лишь перед тем, как Азиатская дивизия ушла отсюда, специальная команда, заметая следы, забросала землей эти останки. Поговаривали, будто иногда на съедение хищникам оставляли и живых, связав их по рукам и ногам.

“С наступлением темноты кругом на сопках только и слышен был жуткий вой волков и одичавших псов. Волки были настолько наглы, что в дни, когда не было расстрелов, а значит, и пищи для них, они забегали в черту казарм”, – вспоминал унгерновский офицер, скрывшийся за пседонимом Ольгерд Ол-ич[44]44
  Возможно, это полковник Александрович (Олександрович). Судя по истории с филином, доверять ему следовало с осторожностью, о чем не знал философ-традиционалист Рене Генон. Свое мнение об Унгерне он составил на основе рассказов Александровича, в 1930-е гг. жившего в Ницце.


[Закрыть]
.

Он же рассказывает, что Унгерн любил в одиночестве, без спутников и конвоя, “для отдыха”, вечерами ездить верхом по окрестным сопкам, где “всюду валялись черепа, скелеты и гниющие части обглоданных волками тел”. У этих его поездок было подобие цели – в лесу обитал филин, чье “всегдашнее местопребывание” он хорошо знал и обязательно проезжал поблизости. Однажды вечером, не услышав привычного уханья, Унгерн решил, что его любимец заболел. Встревожившись, он прискакал в военный городок, вызвал ветеринара и велел ему немедленно отправляться в сопки, “найти филина и лечить его”.

Был такой случай или нет, тут заметно отношение к Унгерну как к существу демоническому – ночью, в окружении воющих волков, он скачет по лесным полянам, усеянным человеческими костями, и беседует с филином, птицей языческих жрецов и магов. Это сугубо интеллигентская мифология, после казни Унгерна харбинская публика с жадностью читала и пересказывала подобные анекдоты о нем. Его жестокость была широко известна, но теперь многие предпочли осмыслить ее иначе. Трагический конец окончательно сделал Унгерна героем. В эмигрантской среде на севере Китая возникла традиция, в которой его душевная ущербность трактовалась как демонизм – в мрачных и вместе с тем романтических тонах.

Харбинский поэт Арсений Несмелов положил историю с филином в основу своей “Баллады о Даурском бароне”. Правда, филина, символ мудрости, он заменил вороном, птицей более откровенно связанной со смертью и Роком. Дерево, где находится его дупло, превращается в сатанинский алтарь, расстрелы – в жертвоприношения. У Несмелова этот ворон становится олицетворением ночной стороны души Унгерна и в то же время символом его бесконечного одиночества. Узнав о гибели любимой птицы, “содрогаясь от гнева и боли”, барон кричит: “Он был моим другом в кровавой неволе, другого найти я уже не смогу!”

В финале баллады оживший ворон сидит на плече Унгерна, который, тоже восстав из мертвых, исполинским призраком на черном коне проносится в горячих песчаных вихрях над Гоби. Адской свиты, как положено в классических сюжетах такого рода, при нем нет; павшие в боях или им же казненные соратники – это всего лишь челядь, инструмент его дикой воли, не нужный ему после смерти. С ним единственный верный спутник, единственная родная душа на этом и на том свете – даурский ворон, кормившийся телами его жертв.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 2.9 Оценок: 13

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации