Электронная библиотека » Лев Рубинштейн » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Кладбище с вайфаем"


  • Текст добавлен: 19 августа 2020, 15:20


Автор книги: Лев Рубинштейн


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сегодня – годовщина маминой смерти. Она умерла 28 декабря 1987 года, под самый Новый год. Она умерла совсем, в общем-то, не старой – ей было немногим за семьдесят. А в мае нынешнего года ей исполнилось сто лет.

Она мне снится иногда. И всегда – молодой и улыбающейся. И всегда в этих снах она держит меня за руку. Снись мне почаще, мама. Не уходи далеко. И крепко держи меня за руку, чтобы я куда-нибудь не убежал и не потерялся в страшной толпе.

Не так давно писатель и мой добрый товарищ Леонид Гиршович написал здесь, в Фейсбуке, что он не может себе представить, чтобы Лев Рубинштейн – то есть я – мог бы публично спеть песню “Бухенвальдский набат”.

Он прав, не спел бы. Не смог бы. Мне, честно говоря, и слышать-то ее довольно мучительно.

Однако иногда приходится. И иногда приходится не слишком даже тривиальным образом.

Помню вот что. Середина девяностых примерно. Лето, довольно жаркое, во всяком случае окна раскрыты. Поздний, даже очень поздний вечер, можно сказать, ночь.

Окна нашей квартиры на третьем этаже выходят на оживленный перекресток. Поэтому к ночным нетрезвым компаниям, возникающим под окнами, мы более или менее привыкли.

В этот раз под окном угнездилась небольшая компания, собравшаяся петь. Я это понял по тому, что они (это человека три персон мужского пола) стали вразнобой издавать некие вокальные звучания, напоминая настраивающийся симфонический оркестр.

Потом все же запели. Причем, надо отдать им должное, довольно стройно и не слишком даже фальшиво.

Вспомнил я все это лишь потому, что пели они именно кусочек из упомянутого “Набата”, вырванный с мясом из общего песенного контекста.

Пели они так:

И восстали, и восстали, и восстали вновь.

И восстали, и восстали, и восстали вновь.

Выдержав совсем не большую паузу, они пропели:

И восстали, и восстали, и восстали вновь.

И восстали, и восстали, и восстали вновь.

Потом еще. И еще. И еще. И еще.

Поначалу мне показалось это довольно даже остроумным. После примерно восьмого “и восстали” я ощутил уже некоторое раздражение. “Ну, может, хватит уже!” – думал я, но тщетно.

А они между тем продолжали это дело.

Считать я перестал, потому что раздражение сменилось чем-то вроде транса. А он в свою очередь – явным просветлением. Или мне так показалось?

Интересно еще и то, что как я ни пытался разглядеть в черноте окна певцов неведомых, но милых, я так их и не увидел.

Да и были ли они на самом деле?

Въехав в больничную палату номер один (которая вопреки классической логике непосредственно соседствует с обильно нагруженной литературными реминисценциями палатой номер шесть), куда я был с незаслуженной торжественностью ввезен прямо из реанимации двумя томными и неулыбчивыми красотками в кресле на колесиках, я мучительно стал вспоминать негласные этикетные предписания, приличествующие таким случаям.

Первое, что мне пришло в голову, хотя оно было явно из другой оперы, это было “Вечер в хату!”. Я, конечно, так не сказал, хотя скоро понял, что если бы вдруг я это и сказал, то ничего бы особенно не случилось: трое моих сопалатников, в произвольных позах расположившиеся на своих законных койках, оказались заметно глуховаты.

Поэтому я просто сказал “Здрасте!”.

Я там оказался самым младшим и вообще чувствовал себя в этом почтенном сообществе пожилых и очевидно хворых мужчин нахальным юным симулянтом, падким до бесплатной манной каши без масла, соли и сахара.

Пожилые-то они, может, и пожилые, а храпят, надо сказать, как молодые.

По ночам в палате номер один (про другие сказать не могу, не знаю) правит бал могучий стереофонический храп, в котором, если как следует сосредоточиться, можно различить признаки прихотливого ритма и даже – чем черт не шутит – по-своему стройной композиции. И тогда он может показаться даже в каком-то смысле увлекательным.

Если, конечно, забыть про сон. Да и ладно – спать, что ли, мы сюда пришли? То есть “поступили”?

Спать не получится, не надейтесь.

Но можно выйти в тихий коридор и сесть на мягкий диванчик. Не долго вы там просидите в одиночестве и в надежде на легкую необременительную дрему. Потому что к вам немедленно подсядет средних лет дама с как бы приветливым лицом – такая же, как и вы, полуночница. В руках ее будет заложенная указательным пальцем книга, название которой будет набрано на обложке славянской вязью. Впрочем, названия вы не различите. Да и какая вам разница!

Дама, углядев в вас интеллигентного человека, заведет приятный разговор, и очень быстро вы узнаете о том, что древнейшее племя руссов обитало некогда в пространстве, простиравшемся от нынешней Португалии до нынешней Камчатки (это если с запада на восток) и от Таймыра до экватора с севера на юг.

Также вы узнаете о том, что от славянского племени по имени “сканды” (слышали про такое племя?), которому покровительствовал славянский же бог Навь, образовалось слово Скандинавия.

Многое вы узнаете и еще всякого интересного.

Но в какой-то момент вы все-таки принимаете важное волевое решение и, чтобы как-то все-таки ограничить свой стремительно и безразмерно расширяющийся кругозор, не совсем вежливо (больному можно) сквозь зевоту говорите: “Это очень интересно. Но спать уж пора”. И уходите якобы спать. Хотя какое там “спать”, вы о чем!

Любой серьезно относящийся к себе и к своему делу художник раздираем противоречиями.

Ну, например, ответственный художник стремится быть уникальным и – по возможности – ни на кого не похожим, но он не может не быть вписан в ту или иную традицию, пусть даже и не в магистральную, он не может быть принят и воспринят вне общего культурного контекста.

Или, например, он одновременно стремится быть понятым и в то же время он очень боится быть понятым правильно, понятым до конца.

Еще бы! Кому из хотя бы сколько-нибудь рефлексирующих художественных людей не знакомо это мучительное чувство, когда ты в постоянном ожидании позорнейшего разоблачения. Когда тебе кажется, что тебя вот-вот выведут на чистую воду, что твой тщательно замаскированный обман вот-вот станет очевидным для всех. Когда ты ждешь, что тебе наконец сообщат, что ты “вор и самозванец”, а ты даже не найдешь, что ответить, а лишь, глупо и виновато улыбаясь, разведешь руками.

Удивительно: лишь совсем недавно я заметил вдруг, что из моего привычного визуального опыта, из устойчивого семиотического репертуара моего многолетнего московского существования исчезло то, мимо чего я часто проходил многие и многие годы, не думая особенно об этом, не придавая этому никакого специального значения.

Помните ли вы, дорогие мои москвичи, из тех, кто постарше, маленькую мастерскую у Никитских Ворот, в начале, если не ошибаюсь, Никитского бульвара, которая называлась “Ремонт пишущих машин”?

Именно “машин”, не “машинок”, как они вообще-то назывались в обиходе.

Исчезла эта мастерская так же незаметно, как исчезли и сами машинки, ставшие теперь в лучшем случае объектами музеефикации, как патефоны, примусы или телеграфные бланки с набранными на клейких ленточках текстами с их особым беспредложным синтаксисом – “прибываю вторник 17.35 курский вокзал поезд 6 вагон 12 тяжелым грузом встречайте машиной привет гали петуховой”.

Несмотря на то что я вырос под стрекот пишущих машинок, в летнюю пору раздававшийся из окон госучреждений, а в зимнюю – из-за дерматиновых дверей важных кабинетов, само слово “машинка” проникало в детские уши не часто.

Точно помню, что в моем раннем детстве у слова “машинка” – именно “машинка”, а не “машина” – были всего три значения. И ни одно из них не означало ту самую, что “брала четыре копии”.

Первое значение – приятное. Потому что это была детская машинка, то есть игрушечный самосвал или легковик, которые иногда дарили на дни рождения. Их со страшным грохотом катали туда-сюда по квартире. К явному неудовольствию взрослых.

Второе значение – тоже ничего себе. Потому что мама иногда давала мне покрутить рукоятку своей швейной машинки. На этой машинке были сшиты сатиновые черные шаровары с задним карманом для носового платка и костюм волка для школьного спектакля “Теремок”.

Третье же значение этого слова было совсем не приятным и даже, в общем-то, страшноватым. Это была “машинка”, которой стригли в парикмахерской. Стригли “под машинку”. Тогда машинки были еще не электрическими, а механическими. Они довольно больно щипались, после их безжалостного стрекотания мы выходили из парикмахерской жалкими и общипанными. В парикмахерской пахло одеколоном, а в нос попадали волосы.

Один из первых более или менее теплых дней. Сегодня я гулял уже не в шубе, а в длинном, на вырост, пальто с хлястиком.

А сейчас уже почти вечер. Стол накрыт. На столе нарезанный сыр с ярко-красной корочкой. Только что мама отдала мне цифру “2”, выковырянную из этой корочки. Я держу эту красивую цифру в руках и думаю, во что бы мне с ней поиграть.

Потом приходят две девочки и три мальчика. Брат открывает им дверь. Они что-то ему говорят и суют в руку что-то разное, завернутое в оберточную бумагу. Вот книга “Два капитана”, вот флакон одеколона, вот перочинный ножик, вот что-то еще такое.

Брат не очень естественным голосом говорит всем по очереди “спасибо”, и все входят в комнату. Девочки слегка одергивают платья, мальчики синхронно достают из нагрудных карманов расчески и причесываются.

На столе, кроме упомянутого сыра, – салат и шпроты. В вазе – яблоки. Из кухни уже пахнет пирогом. Но пирог позже, к чаю.

Еще лимонад, про который мне строго сказано, что он “для гостей”. Но мне все равно налили полстакана, чтобы я смог чокнуться вместе со всеми.

Потом патефон, “Рио-Рита”, танцы. Девочки – с девочками, а мальчики вообще не танцуют, стесняются.

Они все уже взрослые, не то, что я. Мне четыре года всего, а брату и его гостям целых тринадцать.

Это пятое апреля, Мишкин день рождения. Мишки уже несколько лет нет на этом свете, а память, ни на что не обращая внимания, как ни в чем не бывало знай себе делает свое дело.

В середине тридцатых, как рассказывали мои родители, в большой моде были танцы. И было принято уметь танцевать. Танцевали повсюду, в том числе в теснейших коммуналках.

В тридцать седьмом году моя мама, тогда студентка, приехала в Москву из Харькова, где она в те годы жила и училась. Остановилась у своего старшего брата. А он, чтобы как-то ее развлечь, привел в дом своих родственников по линии жены. Это и был дом, где жила в полном составе многолюдная семья моего будущего отца – его родители, два брата и три сестры. И бабушка еще.

Дом шумный, веселый, тесный. Но главное – веселый.

И конечно же, там вечера напролет пели и танцевали под патефон. Тогда были фокстрот и танго. По поводу танго отцовская девяностолетняя бабушка говорила: “Я все понимаю. Но почему они делают это стоя?”

Мой отец, невысокий и уже в то время лысоватый, покорил сердце харьковской провинциалки именно танцами. И я еще помню, что он действительно здорово и легко танцевал. До старости.

Так возник бурный роман. Через год родился мой старший брат. Потом – целая жизнь.

Любопытно, что и история моего появления на этот свет, и истории появления на свет двух моих переводчиц – немецкой и французской – непосредственно и фатально связаны со Второй мировой войной.

С моей немецкой переводчицей мы однажды выяснили, что наши отцы – с двух сторон, разумеется, – воевали на Ленинградском фронте. И получилось так, что они, наши отцы, друг друга не убили, чтобы мы с ней родились, выросли, познакомились, подружились. Чтобы я написал книжку, а она ее перевела.

Моя французская переводчица родилась в 1944 году. Родилась она именно в Нормандии и именно в те самые дни, когда началась высадка союзников. Она родилась в подвале своего родного дома под чудовищными бомбежками. Буквально петляя между падающими бомбами, в этот подвал чудом пробрался местный доктор, чтобы принять роды. Дом уцелел и существует до сих пор. Она родилась. Выросла. Стала уважаемым профессором Сорбонны. И перевела мою книжку. Да и не одну.

В школьном детстве я любил читать всяческую научную фантастику. В том числе и такую, где фигурировала так называемая машина времени. Но в те годы машина времени гораздо чаще увозила людей в будущее, а не в прошлое. Это мне и нравилось.

А то, что будущее может оказаться как раз прошлым, мне тогда и в голову не могло прийти.

Что ж – человек учится всю жизнь.

Сейчас был телефонный звонок. На мобильный.

– Да! – говорю. – Слушаю вас.

Там явно какое-то замешательство, выраженное протяжным “э-э-э-э”.

– Алё! – говорю. – Я вас слушаю.

Наконец-то:

– Но ведь это не Ксения, правда?

– Правда, – говорю, – совсем даже не Ксения.

– Слава богу! – облегченно говорят на том конце и отсоединяются.

Я, кстати, действительно не Ксения!

Что, а точнее кто сидит в нас, до поры таясь и скрываясь и выскакивая совершенно неожиданно и без всякой даже нашей помощи или подсказки? Что? Откуда?

Я, допустим, иду сегодня, то есть первого января нового года, по почти пустынной улице. Лишь редкие полусонные граждане и гражданки попадаются навстречу. Ну, вот идет мимо дама – томная и вяловатая, как и положено идти днем первого января. И говорит она в телефон: “А шапку одел? а шарф одел?”

Ну, вот что бы мне не пройти мимо по своим насущным делам? Так нет же! Помимо всякой моей воли из меня стремительно проросла, как буйный сорняк, пожилая заслуженная учительница с седым узелком на педагогическом затылке. И я сказал, четко и раздельно: “Надел”.

Она же, ангельская душа, посмотрела на меня всего лишь с удивлением. А могла бы и с нескрываемым отвращением. И была бы, надо сказать, абсолютно права.

Совсем мы сами себя не знаем. Совсем.

Сегодня днем, как и очень многие из вас, я прочитал у Соловецкого камня два “своих” имени из бесконечного списка расстрелянных. Один из них оказался военным, другой – колхозником. Оба были среднего возраста. И я, разумеется, не знал и не узнал о них ничего, кроме их имен и фамилий, профессий и даты расстрела.

Но само по себе произнесение этих имен как бы превратило этих людей в моих родственников.

Я, повторяю, не знаю об этих людях ничего. Возможно, это были люди глупые, возможно – умные. Возможно, кто-то из них был негодяем и сам писал доносы на других. Возможно, оба были прекрасными и благородными людьми, а возможно – и нет. Кто-то, может быть, был жадным, а кто-то щедрым. Кто-то учился хорошо, а кто-то остался полуграмотным неучем. Кто-то был таким, а кто-то другим. Или оба были такими и сякими. Кто их знает.

Но общая их судьба, общий их крест выравнивает и выпрямляет каждого из них и, кем бы при жизни они ни были, они прежде всего – мученики. А потом уже – все остальное.

Мне очень нравится, что устраивает “Мемориал” каждое 29 октября каждого года. Это очень правильно и стилистически безупречно. И это все описывается коротким и не вполне русским словом “катарсис”.

И пока мы будем способны на эти чувства, с нами ничего окончательно дурного произойти не сможет. Так вот мне кажется.

Чего-то я вспомнил вдруг, как когда-то, примерно в начале девяностых, у меня произошел – уже и не помню, при каких обстоятельствах, – короткий диалог с молодым человеком, который позиционировал себя как русского патриота. Ну, что-то типа “Памяти”.

В числе прочего он азартно обвинял почти всю классическую русскую литературу в непатриотичности, а следовательно – в нерусскости.

Не помню, в какой связи мною было упомянуто имя Чехов. “Чехов? – саркастически переспросил он и театрально захохотал. – Это Чехов-то русский писатель? А вы можете назвать хотя бы одно его произведение о славе русского оружия?”

Тут уже не выдержал и захохотал я, во-первых, тщетно попытавшись представить себе, как должно было бы выглядеть произведение Чехова о “славе оружия”, а во-вторых, немедленно вспомнив анекдот про то, что “если вы такие умные, что же вы строем не ходите?”

Существует какая-то особая порода людей. Совсем особая, хотя и многочисленная. И не надо думать, что они появились недавно. Они были всегда. Устройство их внутреннего мира мне лично непонятно. Хотя и интересно.

Сегодня эти люди совершенно искренне говорят: “А вот почему же вы так переживаете по поводу именно этого убийства? А почему вы не переживаете по поводу убитых там-то и там-то?”

Отвечать на это, пожалуй, не надо. Да и не для того задается этот вопрос, чтобы на него последовал ответ. Это вопрос риторический.

Да и что вы можете сказать? Что всем остальным вы тоже сочувствуете? Или вы их спросите в ответ, откуда им известно, что за других вы не переживаете? Нет, не стоит – бессмысленно.

Но они есть и были всегда, эти люди.

Когда в конце восьмидесятых годов произошло страшное землетрясение в Армении, моя тогдашняя приятельница, работавшая в те годы в детском саду музыкальным работником, рассказывала, как реагировали молоденькие и неплохие в сущности воспитательницы, когда кто-то предложил собрать немножко денег или вещей для пострадавших. “А они нам помогут, если что? – нервно говорили девушки. – А вот не думаю, что они нам помогут! Нам-то тут не слишком помогают!”

Это особая порода, да. И не то чтобы это были дурные люди. Просто они такие. И они здесь.

Когда-то в давние теперь уже времена, а именно в те, когда я писал и публиковал разные тексты в журнале “Итоги”, ко мне где-то средь очередного шумного бала подошла не очень молодая дама и заговорила со мной. Она сказала: “Ой, это вы! Мне так нравятся ваши некрологи!” “Чего, чего?” – изумленно сказал я. (Ни одного некролога я к тому времени еще сочинить не успел.) “Ой! – сказала она и взмахнула ручкой. – Что я такое говорю! Я имела в виду рецензии!”

Мы посмеялись. Но мне тогда понравилась эта оговорка. А что такое на самом деле рецензия, как не это самое.

Но чуть позже – и правда – пошли некрологи. Дама была в общем-то права, просто она несколько поспешила. Но так бывает с провидцами и провидицами.

И от них, некрологов, никак было не увернуться. И они участились. И они с повышенной частотой бьются о твои борта, и они сбивают тебя с заданного курса, как метеоритный дождь.

Что делать – надо, по возможности не слишком торопясь и суетясь, привыкать к постепенному преображению себя самого из субъекта некролога в его объект.

И ничего в этом страшного нет. Единственное, о чем следует беспокоиться, так это о том, чтобы не испортить себе некролог, чтобы не поставить в неловкое положение тех, кто должен будет по долгу дружбы или службы его написать.

Над всеми этими привычными первосентябрьскими картинками – над всеми белоснежными бантиками, огромными, соразмерными с теми, кто их держит в руках, букетами гладиолусов, над трогательно волнующимися мамашами, папашами и бабушками с дедушками, над всем этим очаровательным в своей легкой и, в общем-то, обаятельной пошловатости набором ярких открыток однажды повисла и продолжает неподвижно и зловеще нависать черная, жирная, как масляное пятно, приторно пропахшее гарью, тень Беслана. И это уже навсегда.

Такая была в Тайнинке Нюра. Не тетя Нюра, просто Нюра, женщина без возраста, без биографии, без каких бы то ни было зубов, в вечном синем сатиновом халате, в сером платке, в галошах на босу ногу. Техничка в нашей одиннадцатой школе. Тогда было такое слово “техничка”, то есть уборщица.

Мыла пол в классах и в коридоре. Разливала из специального замурзанного чайничка с длинным узким носиком чернила в чернильницы на наших партах. Поэтому и сама – руки и халат – была в чернилах.

Была столь же привычной и обязательной, как классная многократно крашенная доска, как досконально изученный мною потолок с развивающими воображение мутными пятнами и разводами, как облупленные перила школьной лестницы.

В общем, Нюра.

У Нюры была дочка. Наташа. Наташа была “дурочка”. Ходила по улице в чем бог послал, все время улыбалась, здоровалась по нескольку раз с одними и теми же людьми. К ней относились по-доброму, но без какого бы то ни было интереса. Не смеялись над ней, нет. Но и не то чтобы как-то специально жалели. Тоже, в общем-то, часть ландшафта, привычная и неизбежная. Дурочка и дурочка.

Однажды она куда-то пропала. Взрослые говорили: “Наташа-дурочка пропала”. День, два, неделя… Поговорили и перестали. Ну, пропала, что ж теперь.

В один из дней я услышал, как соседка Елена Илларионовна говорила моей маме: “Наташу-то нашли! В лесу! Изнасиловали и убили. Какой ужас! Какие звери же бывают! И ведь не найдут, небось. Бедная Нюра!”

Бедную Нюру не видно было несколько дней. И я даже не заметил тот момент, когда она опять появилась в школе. Заметил лишь, что она снова, как всегда, молча, разливала чернила по чернильницам. Никак она вроде бы не изменилась. Только стала, как мне показалось, чуть меньше ростом. Или это просто я слегка подрос? Кто его знает?

Почему вспомнил? Даже не знаю. Может быть, потому что сейчас много говорят и пишут о насилии? Или просто так? Да и какая разница?

В связи с обысками у различных неудобных для начальства граждан я вспомнил давнюю историю, историю начала восьмидесятых. Очарование этого сюжета смогут оценить те, кто помнит это время.

Была у меня одна знакомая барышня, имевшая отношение к чему-то неканоническому, кажется, к Хельсинкской группе. Или еще к чему-то в этом роде. Неважно.

К ней время от времени приходили с обысками, к чему она постепенно привыкла и что стало для нее делом вполне рутинным.

Однажды она позвонила и радостно сообщила, что только что у нее прошел очередной шмон. “А чего это ты так радуешься?” – спросил я.

“А как же мне не радоваться, – на манер народной сказки ответила она, – если то, что искали, они не нашли, зато нашли пачку индийского чая, которую я не могла найти полгода”.

Все, кто меня более или менее знает, те знают, что я никакой не радикал и тем более не экстремист – ни интеллектуальный, ни политический, – что я человек принципиально диалогического типа социально-культурного поведения, всегда старающийся сначала выслушать и понять, а уж потом осудить. И вообще ужасно не люблю осуждать, особенно тех, кого знаю лично и с кем время от времени приходится сидеть за общим столом. Всегда хочется вначале понять. Всегда хочется увидеть в каждом не слишком чистом и не слишком изящном жесте скорее досадное недоразумение, чем печальную и фатальную закономерность.

Однако существует цепь недвусмысленных событий нашей новейшей истории, самым решительным образом повлиявших на общий контекст всех нынешних интеллектуальных построений и телодвижений. В соответствии с этим контекстом возникла (по крайней мере, для меня) некая категорическая очевидность.

И эта горькая и ничем не отменяемая очевидность, каким розовым глубокомысленным туманом ни заполнялось бы пространство сцены, какие бы “все гораздо сложнее”, “постарайтесь меня все же понять”, “вы многого не знаете” или “поверьте, мне не легко далось это решение” с этой сцены ни доносились, эта очевидность состоит в том, что для приличного человека, находящегося в ясном уме и твердой памяти, ставить свое имя под любым (любым!) документом, в тексте которого слова “поддержка” и “президент Российской Федерации” стоят вплотную друг к другу без частиц и союзов, просто невозможно.

Это роковое словосочетание самым коварным образом не только обессмысливает любое, даже самое бесспорное и самое благонамеренное высказывание, но и, мягко говоря, сильно деформирует его общий смысл. Это вроде как написать и подписать что-то вроде того, что “Я, такой-то, такой-то, очень люблю смотреть на закат. Когда я вижу, как заходящее солнце золотит верхушки деревьев, моя душа наполняется покоем, в голову приходят светлые мысли, а в памяти пробуждаются воспоминания о далеком счастливом детстве. Поэтому я безусловно поддерживаю президента Российской Федерации”.

Что запоминается в этом тексте? Закат? Верхушки деревьев? Светлые мысли? Счастливое детство? Вряд ли. Ничего кроме “поддержки”.

Чтобы несколько сбить термометр, скажу напоследок, что, по мне, простодушная и откровенная какашка выглядит честнее и пригляднее, чем та же какашка, но украшенная густым слоем взбитых сливок с нарядной клубничкой наверху.

Когда-то, в шестидесятые – семидесятые годы, в диссидентской среде было принято во время дружеских застолий поднимать тост “за успех нашего безнадежного дела”. Этот парадокс не был таким уж парадоксом, потому что все внутренне понимали, что дел не бывает безнадежных. Даже судебных дел.

Давайте считать, что наши совокупные усилия и усилия каждого из нас устремлены не только, точнее не столько на успех, сколько на историю, которая, конечно, дама всемогущая, но без нашей помощи ей трудновато. Нам только кажется иногда, что жизнь коротка – она практически бесконечна.

Я где-то прочитал о том, что на одной из улиц одного небольшого городка в одной из стран (не помню, в какой, да это и не важно. Точно, что не в нашей) поселилась семья, в которой был глухонемой ребенок. По этому случаю все (все!) жители этой улицы приняли решение срочно выучить язык глухонемых, чтобы иметь возможность общаться с этим мальчиком.

То, что, прочитав это, я слегка прослезился, это ладно – весенняя астения и так далее.

Но я подумал при этом, что если становящееся в наши дни все более и более идиотским слово “величие” что-нибудь и значит, то вот именно что-то вроде этого. А больше ничего.

Я с замиранием сердца слежу за событиями в Украине вообще и в Крыму в частности. С тревогой, но и с надеждой. С надеждой на то, что как-нибудь все же обойдется там без советского (я не оговорился) “участия”.

Эта моя тревога и эта надежда, может быть, вполне эгоистичны. Потому что я не уверен в том, что смогу еще раз вынести те ощущения испепеляющего и, увы, бессильного стыда и позора, которые я испытал в августе шестьдесят восьмого года, когда узнал о “наших” танках в Праге, и тогда, когда я узнал об оказании “интернациональной помощи” Афганистану.

В те годы, когда был Будапешт, а чуть позже Берлинская стена, а чуть позже Карибский кризис, я все-таки был еще мал. Поэтому пришлось стыдиться уже задним числом.

Мы, кажется, начинаем привыкать к нескончаемому потоку скверных новостей. Скоро мы и вовсе перестанем их замечать, как не замечают старые обои, на фоне которых проходит повседневная жизнь.

И эта привычка заражает. Заражает тем, что и мы сами начинаем из потока жизни выдергивать лишь скверное, неприятное, тревожное, раздражающее, досадное.

В этом бурном потоке, который мы просто не успеваем переварить, начинают стираться иерархии, и сообщения о том, например, что у кого-то подгорела каша или чей-нибудь кот-негодяй сбросил на пол горшок с цветами, выстраиваются в один ряд с новостями о курсе валют или военных действиях.

Психологически это понятно. Но также понятно, что об этом надо бы как-то все же поразмыслить и постараться изо всех сил… ну, в общем, понятно.

И понятно, разумеется, что все это я говорю в том числе и себе самому.

Особенности нашего времени еще и в том, что, как выясняется, многие люди – наши соотечественники и, казалось бы, современники, – носящие европейские штаны и ботинки, непринужденно пользующиеся интернетом и пластиковыми картами, умеющие различать на вкус шотландский и ирландский виски, знающие, что означает слово “ребрендинг”, с легкостью употребляющие выражения типа “перспективный тренд” или “общественный запрос на…”, совсем перестали стесняться и скрывать своей до поры до времени постыдной, но, как выясняется, глубокой и не теряющей своей актуальности веры в сглаз, в порчу, в домовых, в леших, в банных и в русалок.

Это надо понимать, и с этим надо что-то делать. Ну хотя бы это учитывать.

По идее так называемое имперское сознание должно тяготеть к “высокому стилю” с его величавой вертикальностью и стройной иерархичностью. Когда же это самое сознание воспроизводится в разболтанных постмодернистских категориях с заметными элементами маньеристского визионерства, то и призрак их “империи” выглядит как нечто такое, где классические пыльные колосья и расходящиеся в разные стороны лучи непринужденно сочетаются с искусственными павлиньими перьями анилиновой раскраски и пластмассовыми золочеными драконами из недорогого китайского ресторана.

Изо всех сил избегаю не соответствующих моей природе мазохистических удовольствий. В том числе и медийных.

Но настиг меня все-таки действительно волшебный (я не преувеличиваю) текст одной пламенной патриотки про отдых в новообретенном Крыму.

Ну, такая безтормозная, – не на грани даже, а явно за гранью эстетического эпатажа, – апология совка.

Апология, явленная не только и не столько сладостным бытоописанием тоскливого провинциального убожества как объекта мучительной приютской ностальгии, но прежде всего стилем изложения.

Я уже неоднократно говорил, что такой овеянный почтенной традицией жанр, как пародия, в наши дни окончательно потерял какие бы то ни было инструментальные ресурсы. Пародии стали бессмысленны. Теперь так пишут всерьез или “как бы” всерьез, что в данном случае уже одно и то же.

В общем, я был ко всему готов и, скользя по тексту, я легко угадывал следующую фразу.

Но всему, как говорится, есть предел – человеческое воображение все-таки небезгранично. Никогда не можешь предположить, откуда капнет последняя капля.

В данном случае последней каплей стало слово “детвора”. Наткнувшись на него, я ощутил приступ самой буквальной, совсем не метафорической тошноты.

На этом мое чтение закончилось. Не знаю, жалеть ли об этом. Может, дальше еще интереснее было?

Несколько последних лет говорили о том, что в политике и в общественной жизни победил постмодернизм.

Сейчас ощущаются уже явственные черты концептуализма.

Например, когда президент на всю затаившуюся в нервозном ожидании страну многозначительно молчит, предоставляя публике широчайшее поле для интерпретаций.

“Чего сказать-то хотел?” – озабоченно спрашивают люди друг у друга.

Мы тут не без удовольствия неутомимо констатируем неисчерпаемые образцы глупости, полуграмотности, невежества, демонстрируемого “ими”. Мы радуемся этим бесконечным открытиям, потому что нам кажется, что все это есть признак их нежизнеспособности. А мне как-то в последнее время начинает казаться, что как раз наоборот.

Когда я прочитал, что некоторые жители Донецкой и Луганской областей, уже решивших, что они живут совсем не в Украине, а, допустим, в Швамбранском народном королевстве, при всем при том яростно требуют от украинских властей выплат пенсий и студенческих стипендий, я вспомнил вот что.

Когда-то, в юные годы, я имел привычку подходить к разным гражданам, лежавшим на тротуарах нашего великого города, и спрашивать, не плохо ли им и не нужна ли помощь. Большинство из опрошенных респондентов не отвечали вовсе, потому что моего вопроса даже и не слышали, а некоторые, допустим, кое-что отвечали, но лучше бы не отвечали.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации