Текст книги "Кладбище с вайфаем"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
“Сообщим в школу, – сурово сказал контролер. – Как ваши фамилии?”
Ну, это ерунда! Фамилии! Фамилии – это всегда пожалуйста!
“Моя фамилия Петров”, – честно сказал Смирнов. Контролер записал.
“А твоя?” – спросил он.
Мы со Смирновым только что прочитали по очереди одну и ту же книжку и беспрерывно ее цитировали, поэтому я без запинки сказал: “А моя фамилия Ильф”. Контролер записал.
Ну и номер школы мы на всякий случай тоже слегка изменили. Не сильно, нет. На одну лишь цифру всего лишь. Все-таки честные же ребята.
Так что вполне возможно (а скорее всего – нет), что в одну из московских школ было сообщено о злостных безбилетниках Ильфе и Петрове.
Это было давно, во времена цветущего литературоцентризма.
В нынешние времена мы бы, небось, в подобной ситуации к фамилии “Петров” тут же прицепили бы, допустим, “Баширова”.
Что, безусловно, свидетельствует об интеллектуальной деградации. Причем не только индивидуальной, но и общества в целом.
⁂
Молодым-то людям, небось, кажется, что популярный в народе пищевой продукт, называемый исконно русским словом “майонез”, и сам является беспросветно исконным вроде сбитня, киселя, щей, тюри и затирухи.
Но, представьте себе, молодые люди, что был он не всегда. По крайней мере, в том виде, в каком мы все его знаем.
В доме моего школьного дружка Смирнова не только никогда не готовилось ни одного кушанья, в составе которого даже гипотетически мог бы присутствовать майонез, но и само это слово было под негласным запретом.
А вот почему.
Смирнов-старший, рассказывал Смирнов-младший, вырос в деревне. Однажды, в середине тридцатых годов, когда старший Смирнов был уже взрослым парнем, в их сельпо завезли экзотическую новинку – банки с майонезом. И это при том, что годы были, прямо скажем, голодноватые, когда и хлеб-то был не всегда. А потому и майонез этот оказался в их селе чуть ли не единственным пищевым продуктом.
Удивительно ли, что майонез этот необычайно понравился местному населению. А Смирнову-старшему он полюбился до такой степени, что он съел подряд то ли пять, то ли шесть банок этого гастрономического чуда.
О том, что с ним было потом, он сам никогда не рассказывал, но самого слова “майонез” не только не произносил сам, но и не позволял произносить его в своем присутствии.
А Смирнов-младший втихаря, под разными, иногда явно надуманными предлогами прибегал к нам всякий раз, когда моя мама готовила салат оливье. Как он об этом узнавал, я до сих пор не понимаю.
⁂
Где-то в самом конце шестидесятых годов мы гуляли по зимней предновогодней Москве с моим тогдашним другом и однокурсником.
Мы были молоды и беззаботны. То есть я был совсем беззаботным, потому что был холост и не обременен хоззаботами. Он был чуть менее беззаботным, потому что был женат и даже имел уже к тому времени маленького сына.
А в этот раз забота у него была всего лишь, казалось бы, ерундовая – ему было поручено купить десяток яиц.
Поэтому, гуляя, мы с ним обреченно заходили во все попадающиеся по пути продуктовые магазины и, не обнаружив там никаких яиц, шли дальше.
И о чем-то, кстати, важном разговаривали мы тогда. Разговор наш был из тех, какие я люблю больше всего. То есть из разговора совсем не запоминалась его, так сказать, содержательная часть, зато хорошо и прочно запоминалась сама его атмосфера – легкая и в то же время значительная.
Шли мы себе, болтали, ритуально заходили в магазины. Яиц предсказуемо не было.
Продавщицы на вопрос о яйцах отвечали однозначно. А одна из них довольно раздраженно и даже с некоторым недоумением произнесла: “Да нет, конечно! Вы что! Яйца какие-то!”
Друг мой, выйдя из магазина, даже как-то немножко повозмущался: “Интересная вещь! «Яйца какие-то»? Как будто я пришел не в продовольственный, а в писчебумажный магазин!”
Лучше всего было в одном маленьком магазинчике на какой-то довольно заброшенной с виду, захудалой какой-то улице.
Когда мы вошли туда, мы увидели перед собой прилавок с весами, а за прилавком мы увидели продавщицу. Но не лицо ее мы увидели, нет. То, что мы увидели перед собой, сразу же лишило нас перспективы. Не только в переносном смысле, то есть перспективы покупки искомого пищевого продукта. Не только. Лишены мы оказались также и перспективы в самом буквальном смысле этого слова, потому что перспектива эта была безнадежно заслонена исполинской задницей этой самой продавщицы.
Нам бы развернуться и уйти подобру-поздорову, но мой друг решил зачем-то идти до конца.
Он начал покашливать, пытаясь привлечь к себе внимание работницы советской торговли. Сначала он покашливал довольно деликатно, но, не добившись никакого успеха, стал кашлять все громче и громче. Потом, уже не в силах остановиться, он в отчаянии решился на переход всяческих границ и радикальнейшим образом нарушил ее личное пространство. Впрочем, тогда таких терминов еще не существовало. В общем, он слегка шлепнул продавщицу по тому, что оказалось в поле нашего зрения.
Тут она сначала слабо зашевелилась, потом очень медленно развернулась фасадом в нашу сторону и даже открыла глаза, хотя могла бы и не открывать – разница была бы небольшой.
Мой приятель, ни на что, разумеется, не надеясь, но решив все же хоть как-то объяснить свое странное поведение, глупо спросил про яйца.
Продавщица сначала мечтательно улыбнулась и нежно произнесла: “Нет! Яиц нет. И вообще ничего нет”.
“Нет вообще ничего!” – повторила она уже громче и совершенно неожиданно рот ее характерно скривился, и она залилась горючими слезами.
Не зная, чем ей помочь, мы малодушно покинули помещение, после чего так же долго, как и безуспешно, пытались хоть сколь-нибудь рационально интерпретировать страннейшее это происшествие.
“Вот видишь, – сказал я, – сколько вокруг нас всего странного и удивительного. И если бы не тотальный продуктовый дефицит и не твои безнадежные попытки приобрести десяток яиц, мы никогда этого не увидели бы”.
Он со мной согласился, но и тут же завернул в следующий продмаг. Там яиц, разумеется, тоже не было.
⁂
Друзья и коллеги.
Мне вот что захотелось сказать на ночь глядя.
Мы все оказались в ситуации, когда почти все виды творческой энергии преобразовались волею исторических обстоятельств в энергию сопротивления. (Я сначала написал слово “сопротивление” с прописной буквы, а потом передумал. Надеюсь, понятно почему.)
Этот вид энергии нам всем хорошо знаком, потому что, строго говоря, любой творческий процесс именно этой-то энергией и питается. И каждый из нас знает, что для художника существование в условиях катастрофы – это существование естественное и по-своему комфортное.
Стратегию сопротивления каждый выбирает сам – в соответствии с персональным темпераментом, с особенностями собственной поэтики, почерка, походки.
Но сопротивление – по крайней мере, в моем понимании – это не горящие глаза, не сжатые челюсти, не раздувающиеся ноздри, не сжатые в карманах кулаки. Зачем нам хмурить бровки, выпучивать глаза и обвязываться разноцветными ленточками. Мы, слава богу, работаем от сети, а не на просроченных батарейках китайского производства. Мы, слава богу, мировая культура, а не какая-нибудь очередная луганская народная республика.
Сопротивление – это веселое и азартное занятие для людей, твердо знающих, что и Бог не фраер, и история не шлюха. Мы должны быть веселы и снисходительны, потому что мы правы.
А если мы что-то и платим, то это ведь такая чепуховая плата за немыслимое счастье знать друг друга, гордиться друг другом, читать, слушать, видеть друг друга.
⁂
Настоящий текст,
Задачей которого
Является не только манифестация
Его художественной самодостаточности,
(Хотя и этого вполне достаточно,)
Но и попытка определить,
Как много людей
И каким способом
Откликнутся на него.
PS
Примерно так написал бы я, если бы в семьдесят четвертом году был бы интернет.
⁂
Я, вообще-то, по идее, должен был бы это знать.
Но все-таки не знаю. Не знаю, как и когда получилось так, что личное местоимение первого лица единственного числа когда-то обозначалось первой буквой русского алфавита, а потом и по сей день – последней.
И, главное, зачем? Неужели всего лишь для того, чтобы школьные учителя многих поколений могли говорить язвительно: “Я – последняя буква алфавита”.
⁂
Уже не раз, не два, не три мы вновь и вновь поражаемся тому, как катастрофически обесцениваются значения тех или иных слов и как они на наших глазах самым драматическим образом лишаются смысла.
Ну, допустим, я наткнулся на зачем-то скопированное мною какое-то из очередных сообщений о трудах, делах и, главное, высказываниях нашего министра иностранных дел.
Сообщение выглядело так: “Он (то есть министр. – Л. Р.) заявил, что страны Запада одержимы русофобией, «которая выглядит как геноцид через санкции»”.
Сначала не вполне равнодушный к родной речи человек от души порадуется диковинному словосочетанию “геноцид через санкции”. Потом он, видимо, испытает необходимость заглянуть в толковый словарь, чтобы узнать, не существует ли случайно не известного ему до сей поры значения слова “геноцид”. Нет, бесполезно! Правды он не узнает, потому что ее, этой правды, нет не только в словаре, но нет ее и выше. А понять из всего этого и многого другого можно только одно: такое вот массовое истребление смысла на всех уровнях – как раз тот самый геноцид и есть.
И не ищите, кстати, в словаре и слова “русофобия”. Там вас только запутают. Потому что из контекста бесконечных и самых разнообразных словоупотреблений можно понять всего лишь то, что русофобия – это когда кто-нибудь подвергает даже осторожному сомнению исключительную правдивость представителей нашей непогрешимой власти, вместе и по отдельности. И не надо спрашивать, почему именно это следует называть русофобией и, соответственно, почему именно их следует именовать “Россией”. Никто вам это не объяснит. Это, как в известном анекдоте про “сол”, “фасол”, “вильку” и “тарельку”, надо твердо запомнить, потому что объяснить это невозможно.
“Огорчает только одно, – сокрушается одна знакомая, – что в наше время нет пера, сравнимого с Кафкой, Аверченко, Зощенко, Ионеско, чтобы описать окружающий нас абсурд”. А я думаю, что все перья, какие теперь требуются, в наличии есть. Дело тут в другом. Перечисленные “перья” описывали “абсурд”, творившийся на фоне внешне упорядоченной жизни, то есть абсурд скрытый, “нутряной”. В наши дни, когда абсурд нагляден и всеобъемлющ, мне кажется, у “перьев” совсем другая задача, едва ли не противоположная. А именно – упорное утверждение социальной, этической, эстетической нормы. “Нормы” не в сорокинском смысле, а в самом буквальном.
Я ловлю себя на том, что в последнее время все чаще употребляю слово “нормальный”. И всегда, конечно, рискую нарваться на законный вопрос, что именно я подразумеваю под этим словом. Или на еще более каверзный и, в общем-то, тоже законный вопрос, почему это я ощутил себя вправе решать, что нормально, а что нет.
Приходится быть готовым и к вопросам, и к ответам. И это хорошо. И хорошо, когда есть лишняя возможность объяснить, что когда я, например, употребляю выражения “нормальное общество”, “нормальное государство”, я под словом “нормальный” ничуть не подразумеваю “идеальный”. Идеального ничего нет, я знаю, спасибо, как говорится, что объяснили. Нет, идеал тут ни при чем.
Нормальным обществом я называю то, где многочисленные и неизбежные проблемы, глупости, подлости, ложь называются проблемами, глупостями, подлостями и ложью, а не становятся объектами национальной гордости и признаками самобытности.
Удивительно, но норма при всей ее кажущейся обыденности и доступности оказывается в наших пределах практически недостижимой. Поэтому ее все время приходится подменять то “величием”, то “суверенностью”, а то и вовсе какими-нибудь “славными традициями”.
Риск нарваться на неудобные вопросы – это риск скорее полезный. А вот другой риск – вполне опасный. Дело в том, что мы рискуем привыкнуть. Привыкнуть к беззаконию как к норме, к абсурду как к норме, к тотальной лжи как к норме, к насилию и жестокости как к норме. К катастрофическому размыванию значений слов как к норме. Нельзя к этому привыкать!
Необходимо помнить, что ненависть к современности и страх перед ней, какие бы формы и обличья они ни принимали, – иррациональны. И именно потому они столь соблазнительны.
И они, эта ненависть и этот страх, не молчат. Они не корчатся безъязыкие. Да, они косноязычны, но они говорят.
“Кто-то же должен в самом-то деле дать отпор наглому напору мировой цивилизации! – говорят они. – Кто-то ж должен сопротивляться ненавистной, разрушительной Норме! Кто-то ж должен сучковатым бревном улечься поперек истории. Так пусть это будем мы, если все другие такие продажные изнеженные слабаки!”
Нет, они не молчат. У них есть свои институты и, страшно сказать, аналитические центры. И совсем неважно, чем они там занимаются. Главное – это название. И главное, чтобы в названиях не было таких подозрительных слов, как “европейский” или “международный”. Заведения с такими названиями лучше бы как раз позакрывать – что явочным путем и происходит, – потому что все это попахивает “иностранным агентством”.
А все, что останется, лучше всего назвать чем-нибудь “военно-патриотическим” – это дело надежное. А делать там можно все что угодно. Хоть голышом бегать. Хоть какашками друг в друга кидаться.
Каждая эпоха характерна тем или иным официальным стилем, той или иной авторитетной эстетикой. Нынешняя вполне официальная эстетика – это так называемая попса, всепроникающая и все более агрессивная. Самые заметные политические или общественные мероприятия, включая президентские выборы и прочие “прямые линии”, осуществляются и, что главное, воспринимаются публикой по законам и правилам функционирования шоу-бизнеса.
Так и только так можно и нужно все это воспринимать, чтобы не спятить.
С некоторых пор для описания (а также объяснения) самых разных явлений нашей общественной, политической, культурной, художественной жизни необычайно удобной – в силу своей ограниченной ответственности – оказалась приставка “пост”.
Относительно недавно, например, многих заворожило словечко “постправда”, послужившее не только объяснением, но и в каком-то даже смысле интеллектуальным оправданием того удивительного факта, что в основе нынешней официальной риторики лежит тотальное и вполне демонстративное, ничуть не скрываемое вранье.
Ну и постнорма, конечно. Я бы ввел такое понятие, если его еще нет.
Потому что все чаще возникает ощущение, что все нынешние общественно-политические кошачьи концерты и собачьи свадьбы происходят после цивилизации, после какого-то гипотетического – в духе всевозможных антиутопий – Большого взрыва, уничтожившего все сложившиеся и худо-бедно усвоенные человечеством институции и представления о норме.
Давно замечено, что в официальной риторике, завороженной мифами, легендами и бабушкиными сказками “Великого прошлого”, практически отсутствует такая категория, как “будущее”.
Но если будущего нет (и это скорее хорошо) для носителей и потребителей этой риторики, то это же не значит, что его нет вообще.
Оно, разумеется, есть. А вот гадать о том, каким оно будет, дело неблагодарное. Это знают все люди старшего поколения, кто – как я, например, – в детстве читал в больших количествах научно-фантастические книжки, где в качестве будущего описывалось в том числе и наше с вами время.
Да, гадать о том, каким будет будущее, довольно глупо, а вот высказать некоторые опасения можно, я считаю.
Например, очень бы не хотелось, чтобы разрозненные записи некоторых телевизионных “шоу” нашего времени легли бы в основу общественных представлений о политической, общественной, культурной норме далекого для них прошлого, а для нас – настоящего, данного нам в наших непосредственных ощущениях.
Впрочем, будем надеяться, что они – там и тогда – с тем, что норма, а что патология, разберутся как-нибудь сами. А нам это необходимо здесь и теперь.
Двор и дворня
⁂
В моем дворовом детстве – как, впрочем, и не только в моем – существовали различные жанры дворового поведения, различные, так сказать, амплуа, предполагающие негласно установленные рамки и границы допустимого.
Особое место занимали поведенческие модели тех, кто имел репутацию “психа со справкой”. Там ни рамок, ни границ – ничего…
⁂
Если и можно определить одним словом идеологию, эстетику и систему координат правящего чекистского режима, то этим словом окажется слово “попса”. Они на ней, на попсе, взошли и сформировались, это их база и фундамент, это их судьба, это их начало и конец.
В по-шекспировски трагедийные сталинские времена тем же самым для власти служил все же Большой театр, радиоконцерты “по заявкам” с “Тореадором” и “Полонезом Огинского” и “Великая русская литература”, каковые они пытались – иногда с успехом – присвоить себе, не подозревая, что и то, и другое, и третье были на самом деле против них.
Эти, нынешние, это поняли. Поэтому они дотумкали, что если они хотят остаться там, где они есть, то в школах надо по возможности запретить “Гоголя и Щедрина” и открыто слиться в экстазе с барачной гопотой с их “Шансоном” и семками, каковой они, впрочем, и без того являются.
⁂
Под оглушительные шумы и трески бурных, как деятельность расстроенного кишечника какого-нибудь крупного животного, запретительски-регламентаторских инициатив российской власти человеку той или иной творческой профессии довольно трудно сохранить совершенно необходимую ему свободу творческого маневра. Потому что он вольно или невольно начинает озираться и вслушиваться, неизбежно нарушая таким образом внутреннее равновесие и сбивая внутренний камертон, без которых он рискует серьезно сфальшивить.
Причем совсем необязательно художник боится сделать что-нибудь такое, что может разгневать непредсказуемое начальство. Этот случай как раз слишком простой и очевидный. Не менее пагубно, я считаю, бессознательное стремление сделать что-нибудь, так сказать, назло. Что тоже есть проявление внутренней несвободы и, если угодно, зависимости (“от царя?”, “от народа?”).
Самое поганое – это то, что, запугивая одних и ожесточая других, они заставляют вообще считаться со своим существованием. А вот жить и действовать так, как будто ни их идиотских телодвижений, ни их самих вообще не существует в природе, самое, пожалуй, трудное, хотя и самое необходимое.
⁂
Не знаю, может быть, мне, как и многим людям, так сказать, старшего возраста, свойственно чуть-чуть идеализировать прошлое, но мне почему-то кажется, что прежде этого не было. То есть, конечно же, мрази были всегда, и тогда их было ничуть не меньше, чем теперь. Но мне кажется, что то ли тогдашние мрази не знали о том, что они мрази, то ли оправдывали свои подлости и низости соображениями высшего, как им казалось, порядка.
Но похоже, что именно в наши дни появилась особая порода существ, которые отлично знают, что они мрази, и очень даже это им нравится. И кажется им, что мразью в наши дни быть “круто” или хотя бы “прикольно”.
Вот эта, например, гадина из телевизора, которая совершенно спокойно назвала большую артистку – прекрасную маленькую женщину с большим сердцем – “врагом народа”, не понимает, что говорит? Понимает, конечно. И ведь чувствует себя чуть ли не героем. И дает понять городу и миру: “Я мразь? Окей! а вы честные и порядочные? Окей! Тогда объясните, почему в телевизоре я, а не вы”.
Крыть ведь и правда нечем. Особенно если, как и мрази, быть уверенным в том, что нахождение в телевизоре есть универсальный признак высшей стадии развития личности.
⁂
“Министр культуры посмотрел «Левиафан» Андрея Звягинцева и сказал, что в России так не пьют”, – прочитал я тут где-то.
А потом, видимо, министр культуры прочитал одну повесть Гоголя и сказал, что в России носы по улицам не ходят. А потом он прочитал “Мастера и Маргариту” и сказал, что в России на метле не летают. А потом, глядишь, и еще что-нибудь прочтет. И еще чего-нибудь сообщит про Россию.
⁂
Хорошо бы разобраться с личными местоимениями. Хорошо бы ясно понимать, кто такие “мы”, а кто такие “они”. Где “я”, а где “ты”.
В начале восьмидесятых годов какой-то высокий партийный хер с горы вызвал к себе старого заслуженного дирижера и сказал ему: “Как это так получается, что каждые зарубежные гастроли вашего оркестра кончаются тем, что два-три музыканта не возвращаются на родину? Чего это от вас люди-то бегут?”
“Они не от меня бегут, – ответил дирижер. – Они от вас бегут”.
⁂
В наши дни от разных людей, притом людей вполне вменяемых и вполне “своих”, слышишь что-то вроде того, что “при совке и то лучше было!”. Ну, в сердцах, конечно. Ну, конечно, от отчаяния. От полемического задора.
Но все равно. Не было лучше, друзья. Ну, никак не было. Просто нам свойственно кое-что забывать. И просто тогда и сейчас на поверхности болтались разные сорта говна и разные – в чем-то похожие, а в чем-то непохожие – поколения неистребимой мрази.
“И то лучше…” – формула коварная и безысходная. Ею и означается бесконечное хождение по кругу. Все время – или-или…
Вот как бы прорвать эту липкую пленку.
⁂
Ритуальные свержения идолов опостылевшей эпохи я всегда воспринимаю несколько, скажем так, амбивалентно. С одной стороны, вроде бы и хорошо: зачем изображениям упырей украшать наши площади? с другой стороны, в этом всегда есть что-то архаическое и инфантильное: выкинули на помойку портрет со стены – теперь заживем по-новому. Идолоборчество, борьба с символами очень часто заменяют собою борьбу с сущностями, с которыми справиться, конечно же, куда труднее.
Попутно я иногда воображаю себе, что будет, когда и из российских городов поубирают эти ленинские памятники. Может ли это произойти в обозримом будущем? Думаю, что может. Но, боюсь, что для того лишь, чтобы на те же постаменты установить памятники Ивану Грозному, например.
⁂
Некоторые изумляются, что одни и те же украшают свои марши свастиками и радостно зигуют, а при этом по весне украшаются георгиевскими ленточками и вообще – “спасибо деду за победу”. Как это, мол, уживается?
А по-моему, никакого противоречия тут нет. Потому что они уверены, что та война, которая “деду за победу”, это не война гуманистической цивилизации с человеконенавистническим фашизмом, а война “русских” с “немцами”, Сталина с Гитлером. И “наш” ихнего победил. И теперь – все свастики и зиги – “наши”. Вот и все.
⁂
Разговоры о памятниках и монументах, об отношении к ним, споры вокруг них и вокруг того, возводить их или сносить, сносить их или восстанавливать или заменять одни памятники другими, стали некими приборами для измерения состояния общественного здоровья или, наоборот, нездоровья.
Вот, допустим, кому-то не нравится такой-то памятник, посвященный важной и болезненной странице истории. И он об этом говорит вслух. И он предлагает такой-то памятник нет, не снести, а, к примеру, внести его в реестр самых уродливых памятников.
И что? Разгорается искусствоведческая дискуссия? Высказываются различные мнения о том, хорош памятник или плох с художественной точки зрения?
Нет, ничуть не бывало. Первая реакция – обида и оскорбленность.
Потому что не возникло до сих пор ясного понимания, что означающее и означаемое это, мягко говоря, не одно и то же. Это непонимание и лежит в основе той аксиоматики, в соответствии с которой непочтительное отношение к памятнику, к его, так сказать, художественным особенностям, автоматически означает неуважение к тому, чему этот памятник посвящен.
Если я, допустим, скажу, что такой-то памятник Гоголю ужасен и уродлив, то не получится ли так, что я оскорбляю память великого писателя? И не правильнее ли сказать, что если кто-то в этом случае и оскорбляет его память, то скорее это буду не я.
⁂
Я тут где-то прочитал о том, что загадочное, не известное ранее науке грибковое образование под названием “Казаки Петербурга” приняло новоявленного американского президента в свои ряды и даже присвоило ему сгоряча горделивое звание есаула.
Я уж удержу как-нибудь в узде неугомонное свое воображение и не стану рисовать себе гипотетический облик нового казака в увешанном елочными цацками шутовском прикиде и в папахе с выбивающейся из-под нее синтетической, цвета прелой соломы шевелюрой – он и без того вполне хорош.
Вопрос другой. Вот если он вдруг (что более чем вероятно и даже, в общем-то, неизбежно) что-нибудь такое сделает или скажет, что с точки зрения петербургского казачества будет, так сказать, “не любо”, то какова процедура разжалования из есаулов? Просто интересно.
⁂
Мы жили довольно тесно. В коммуналке, в одной комнате, впятером.
Были книжки, и их некуда было девать. Они лежали повсюду. В основном на подоконниках – в комнате было два окна.
Слово “этажерка” я узнал существенно раньше, чем впервые ее увидел. И увидел я ее не в нашем доме, а в чужом. Но это позже.
А узнал я это слово потому, что отец долгое время порывался купить этажерку. Для книг. Но все никак не покупал. Зато я имел удовольствие не только присутствовать, но даже и кое-как участвовать в длительных спорах по поводу того, куда эту этажерку поставить.
“В углу некрасиво, и пыль будет собираться”. – “Между окнами, конечно, можно, но будет свет загораживать. И так темно”. – “Можно, конечно, здесь, если отодвинуть Мишкину кровать. Но тогда дверь не будет до конца открываться”. – “Или если выкинуть на хрен этот комод. Вон он как весь растрескался. И вообще в нем одно старье”.
Очень увлекательная была тема, помню хорошо. Так же хорошо помню, что никакую этажерку никто так и не купил. Уже не помню почему.
Вспомнил я об этом не просто так, а в связи с нынешними тягучими разговорами о том, куда же все-таки девать этого долбанного Владимира с крестом.
⁂
Вопросы задавать нельзя, как это выяснилось в очередной раз. Вам, граждане, все, что вам надо знать, сообщат своевременно. Ждите и не суетитесь. И не устраивайте базар вместо тихой и спокойной очереди. Вас вызовут.
Спрашивать нельзя, потому что на любой заданный вами неловкий вопрос вам полужирным казенным курсивом будет сказано: “Здесь вопросы задаю я”.
Понятно? Или повторить?
⁂
Один депутат высказался однажды в том духе, что его ужасно раздражает, чтобы не сказать оскорбляет, когда рядом с ним кто-то разговаривает на непонятном ему языке. А вдруг они говорят про него гадости? Говорят, например, что он гондон, а ему и невдомек. Он бы, видимо, предпочел то же самое услышать про себя непосредственно по-русски. Или, хуже того, они договариваются промеж себя его, допустим, ограбить. А сами, гады, улыбаются и приветливо кивают. Знаем мы эти улыбочки.
Глядя на некоторых людей, и не только депутатов, и слушая их речи на понятном тебе языке, мучительно хочется, чтобы они говорили как раз на непонятном.
⁂
По поводу годовщины кончины тов. Брежнева имею сказать только вот что.
Сталин, конечно, был негодяем и серийным убийцей. Но он попал в патетическую и трагедийную эпоху, а потому и его фигура, в общем-то ничтожная сама по себе, до сих пор вызывает яростные, непримиримые споры. Потому и является то или иное отношение к этой фигуре и к этому имени универсальным индикатором и тестом на уровень интеллекта, на порядочность, на степень цивилизованности, на историческую вменяемость.
Про тех, кто следовал за ним, мне, как ни странно, слово “негодяи” произносить не хочется. Не подходит оно к ним, как мне кажется. Они были всего лишь людьми своей эпохи, тестом, вкривь и вкось взошедшим на сталинских дрожжах.
В семидесятые годы люди во власти не вызывали даже злобы – они были тенями, как бы лишенными человеческих черт. Это было довольно невыносимо, поэтому людская молва в бессознательном стремлении хоть как-то очеловечить эти бумажные силуэты приписывала им какие-то приватные черты и свойства. Про Брежнева говорили, что он коллекционирует автомобили и сам любит гонять на них по пустым шоссе с огромной скоростью. Про Андропова говорили, что он, страшно сказать, втихаря слушает джаз, а по участку своей дачи – о ужас! – расхаживает в джинсах. Ну и так далее.
⁂
С одной стороны, как-либо обыгрывать имя и фамилию враждебного или несимпатичного вам человека, а также особенности его наружности – не самый, прямо скажем, хороший тон. В этом есть что-то детское и в целом беспомощное. Не сам же человек выбирает себе фамилию или внешность.
Все так.
Но все же невозможно избавиться от ощущения какой-то дополнительной многозначительно-трагикомической жути, исходящей из фамилии “Свинолуп”.
“Времена Свинолупа” – вот как назовут когда-нибудь эту нашу эпоху.
⁂
Когда я читаю о том, как то один, то другой чиновник или, прости господи, депутат предлагает приказать ценам на продукты и курсам валют стоять смирно и не шевелиться, я вспоминаю очень старый анекдот про человека, который, направив револьвер в сторону собственного паха, грозно кричал: “Стоять!”
⁂
Читаем:
“Володин заявил, что за сообщениями о трагических событиях в Кемерове могли стоять спецслужбы США и других государств”.
Чего-то я не пойму: кто за кем стоял или хотя бы мог бы стоять? Кто стоял, понятно – спецслужбы США. Ну и других там государств. Они всегда стоят за чем-нибудь – работа такая. Это ладно. Но что значит “стояли за сообщениями”?
Можно ли это так понять, что если бы упомянутые спецслужбы не “стояли” бы за сообщениями, то и сообщений бы никаких не было бы? А если бы не было “сообщений о трагических событиях”, то и самих трагических событий не было бы? Или как? Или они, события, все-таки были, но никаких сообщений о них, если бы за ними не стояли спецслужбы, не было бы?
Или что?
⁂
Я совсем мало понимаю в социологических науках, но мои обывательские ощущения подсказывают мне, что полагать, будто бы всяческие 98-процентные рейтинги или столько же процентные результаты выборов свидетельствуют о железном здоровье коллективного тела, это примерно то же самое, что полагать, будто температура выше 38 градусов по Цельсию свидетельствует об исключительном здоровье тела физического. И я уж не говорю о том, что более или менее опытный человек обычно знает, до каких размеров можно, не опасаясь неожиданных сюрпризов, надувать то или иное резиновое изделие. Воздушный шарик, например.
⁂
Гениальный, конечно, новостной заголовок:
“Спецслужбы США и Великобритании готовят дезинформацию о руководстве России”.
То есть все, что вы узнаете о том или ином самопальном руководителе, непременно будет дезинформацией. Спецслужбы сидят там и выдумывает всякие дезинформации, которые, конечно, могут стать страшными сенсациями для российских граждан. Ну, например, услышите вы заведомую дезинформацию о том, что кое-кто из руководства, например, ворует. Или, например, сообщит кто-нибудь о том, что руководящий НН – круглый дурак. Это все спецслужбы, так и знайте. Российский же человек, бесконечно преданный руководству, ничего такого даже и вообразить себе не может.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.