Текст книги "Дом Поэта"
![](/books_files/covers/thumbs_240/dom-poeta-54492.jpg)
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Критика, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава шестая
И всюду клевета сопутствовала мне…
………………………………………..
Я не боюсь ее. На каждый вызов новый
Есть у меня ответ достойный и суровый.
Но неизбежный день уже предвижу я, —
На утренней заре придут ко мне друзья,
И мой сладчайший сон рыданьем потревожат,
И образок на грудь остывшую положат.
Никем незнаема тогда она войдет,
В моей крови ее неутоленный рот
Считать не устает небывшие обиды,
Вплетая голос свой в моленья панихиды.
И станет внятен всем ее постыдный бред…
Анна Ахматова, «Клевета», 1921, декабрь
При жизни у Ахматовой было много друзей. После ее смерти они не все еще вымерли. Да и родились, выросли и полюбили Ахматову вопреки утайкам и помехам новые поколения читателей.
Я обращаюсь к ведомым и неведомым друзьям Ахматовой. К читателям ее сочинений, а также к читателям (да и издателям!) «Второй книги» Надежды Мандельштам. Издательство, которое до сих пор пользовалось среди нас почетом и уважением, главным образом потому, что оно опубликовало солженицынский «Август четырнадцатого»[165]165
А. Солженицын. Август четырнадцатого. Париж: YMCA-Press, 1971. А теперь еще и книгу книг – «Архипелаг ГУЛаг» (1973).
[Закрыть], печатает постыдную клевету Надежды Мандельштам на десятки неповинных – незащищенных – людей, в том числе на Анну Ахматову.
Но Анна Ахматова ведь, к счастью, не беззащитна! У нее столько поклонников! Они знают наизусть ее стихи, собирают ее книги, автографы, портреты. Они гордятся тем, что видели ее хотя бы раз или два. Уж на нее-то они клеветы не допустят.
Увы! Среди обожателей Анны Ахматовой я нередко слышу о «Второй книге» такие слова:
– Да, конечно… Надежда Яковлевна оклеветала многих – во «Второй книге», да и в первой. Вот, например, Z и NN. Они вовсе не были стукачами, как она намекает… И с Анной Андреевной она во «Второй книге» не очень-то почтительно обращается. Но – но – но признайтесь: оо-чч-ень любопытная книга!.. Да ведь это вы были много лет знакомы с Ахматовой и замечаете ошибки и неправды. А мы видели ее всего один раз, откуда нам-то известно?..
В самом деле! Они видели Ахматову один раз – откуда им известно, способна она была спекулировать переводами или нет?
Ссылка на недостаточную свою осведомленность – пустая потому, что у лжи есть запах. Анна Ахматова писала:
Неужели мы не узнали навсегда, что ложью пахнет только ложь?! Но если даже читатели «Второй книги» Надежды Мандельштам утратили обоняние и не чуют лжи, то грамотности они ведь не утратили. По-русски читать умеют.
Читайте:
Глава «Свобода и своеволие». Страница 315 [287–288].
«Я не назову свободным человеком Ахматову, потому что слишком часто она попадала под власть общих концепций… Готовые концепции в стихах Ахматовой, выдумка, сочинительство – все это свидетельствует не о свободе, а, с одной стороны, о принадлежности к охранительскому слою, а с другой – об известной доле своеволия».
Этот абзац ударил меня по голове внезапно, как шлагбаум, опустившийся в открытом поле. Ахматова принадлежала к охранительскому слою… Перечитываю. Не верю глазам. Пытаюсь понять.
Попадала ли Ахматова под власть общих концепций – или, напротив, она, как утверждает Надежда Яковлевна на странице 280 [256], противостояла вместе с О. Мандельштамом окружающему дикому миру, то есть в сфере мысли обладала необычайной самобытностью, – ив сфере мысли, и в жизни обладала твердостью противостояния; занималась ли она сочинительством и выдумками или, напротив, поэзия ее потрясает читателя ощутимой конкретностью, вещной подлинностью не только наружного, но и духовного мира («И в памяти черной пошарив, найдешь»[167]167
БВ, с. 426.
[Закрыть]…) – об этом я спорить не стану. Надежная защита для Н. Мандельштам – скользкость, увертливость, невнятица, одна невнятица наползает на другую; пряди авторских суждений запутаны как волосы, сбившиеся в колтун – поди, расчеши! На одной странице так, на другой эдак; на некоторых страницах Надежде Яковлевне бредится в стихах Анны Ахматовой сочинительство, выдумка, – пусть. В конце концов ведь это всего лишь ошибочное мнение, а не клевета. Надежда Яковлевна вольна предаваться сочинительству и выдумкам, сколько ей вздумается.
Но клеветать Надежде Мандельштам на кого бы то ни было и прежде всего на Анну Ахматову я не позволю.
Не позволю документами, стихами, фактами – обращаясь, как критик ее книги, к общественному суду, не к уголовному – хотя и к уголовному столько людей, персонажей ее мемуаров, вправе были бы обратиться.
Живыми голосами. Мертвыми.
Пушкин обмолвился однажды (впрочем, совсем по другому поводу) о безнравственности нашего любопытства. Вся «Вторая книга» написана в расчете на эту безнравственность, и расчет оказался правильным. Еще бы! Столько знаменитых и незнаменитых имен выкупаны в грязи! О-ччень любопытно! Я же в своей книге обращаюсь не к любопытствующим, а к любящим. Правду и поэзию. Предпочитающим истину самой развлекательной лжи.
Что подразумевает – смеет подразумевать! – Надежда Яковлевна, утверждая, будто Ахматова принадлежала к охранительскому слою? Какой смысл вложен ею в это загадочное выражение? Что означает «охранительский слой»?
Вы, собирающие портреты – знающие наизусть стихотворения Анны Ахматовой, и вы, находящие книгу Н. Мандельштам «оо-чч-ень любопытной» – объясните мне, пожалуйста, приведенные выше слова.
«Охранительский слой». Что это такое? Охранка? Нет. ВОХРовцы? Тоже нет. Общество охраны природы? Хранители музеев? Хранители культуры? Охрана памятников старины? Хранители священных заветов? Класс, который охраняет существующий строй? Царский строй? Советский? Старый? Новый?
Читатели прочитали, не прочитав. Мне же необходимо добиться толку. Обращаюсь за разъяснениями ко «Второй книге».
Та же глава «Свобода и своеволие». Читаю:
«Действительно ли есть только два начала – созидательное и разрушительное? Может, есть и третье – пассивное или охранительное, нейтральное к добру и злу, всегда враждебное всему новому, будь то крест, который всегда сохраняет новизну, или поэтический голос… Охранители равнодушно охраняют привычное, куда бы оно ни вело – к жизни или к гибели. В любом движении действует инерция. Охранители живут по инерции, и в странах, переживающих тяжкие кризисы, они особенно заметны» (311) [283–284].
Определение охранительства дано очень точно. Пример тоже подобран точный: «блаженные старички, просидевшие полжизни в лагерях и продолжающие говорить старыми словами и орудовать прежними понятиями, которые им же искалечили жизнь».
Верно, множество таких старичков.
Это все – страница 311 [284]. А на странице 315 [288] к «охранительному слою» причислена Анна Ахматова! Она, по словам Надежды Яковлевны, противостоявшая дикому миру, она, пережившая все, что ею было пережито, осознавшая все, что было пережито народом и ею, она, написавшая:
Анна Ахматова, столько раз именуемая Надеждой Яковлевной «неистовой» и «неукротимой» – это она – как там у Надежды Яковлевны определено охранительство? – оказывается, нейтрально относилась к добру и злу, равнодушно охраняла привычное и жила по инерции!
Оо-чч-ень любопытно!
Надежда Яковлевна не перечитывает того, что пишет. Но читатель-то ведь читает! (Не говорю уж об издателе.) Что же он при этом думает?
И своеволие – в применении к Анне Ахматовой – под пером Надежды Яковлевны не такая уж невинная мелочь. Мне совершенно все равно, в какую именно клеточку запихивает Надежда Яковлевна Анну Ахматову, пребывая в сфере собственных или чужих отвлеченных схем. Но чуть только из мира абстракций, которыми лихо оперирует мемуаристка, мы переходим в живую реальность, мы снова получаем клевету на Ахматову. Вдумайтесь в нижеследующие строки, твердо держа в уме, что Ахматова отнесена, следуя классификации Надежды Яковлевны, с одной стороны, к охранительскому слою, с другой – к тем, кто проявлял известную долю своеволия. «В свете вышеизложенного», как принято у нас выражаться, прочитаем:
«Когда он приступит к окончательному уничтожению мира» («он» – это, в предыдущей фразе, тот, «кто возвеличил себя и свою волю, отказавшись и даже вытравив из своей души высшее начало»), когда этот он «приступит к окончательному уничтожению мира, ему будут способствовать тупые охранительные силы, которые оберегают сейчас чудовищные сооружения, воздвигнутые своеволием» (319–320) [291–292].
«Так вот куда октавы нас вели!»
В этих тупых охранительных силах, состоящих на службе своеволия, когда оно приступит к окончательному разрушению мира, окажется лепта, внесенная Анной Ахматовой.
Ее поэзия, выходит так, не спасательный круг, брошенный человечностью в океан бесчеловечия, не зеленый листок подорожника, прижимаемый раненым к гноящейся ране, не врачующее душу рыдание над разлуками и над «безмолвьем братских могил» – зримых и незримых, а в известной мере нечто, принадлежащее к тупому охранительству, вытравившему из себя высшее начало…
Не поэзия ли Анны Ахматовой, как поэзия каждого великого поэта, есть одна из форм высшего, одухотворяющего начала?
Впрочем, мне кажется, клевета Н. Мандельштам довольно безопасна.
Клеветать следует с большим искусством, изобразить Анну Ахматову – и ее поэзию – соучастницей в подготовке грядущего самоубийства человечества – для этого нахватанности в эсхатологии, бергсонианстве, скоропостижном православии и ноосфере Шардена недостаточно.
Поэзия всегда сильнее клеветы. А быть может, окажется сильнее и атомной бомбы.
К тому же, среди членов содружества, именуемого «нас было трое», «их было двое и только двое», «нас двое» и пр., не все оказались зараженными своеволием и охранительством.
«Крупица» своеволия, правда, была и в Мандельштаме, и даже в самой Надежде Яковлевне (492) [445]. Принадлежала ли она, подобно Ахматовой, к охранительскому слою – впрочем, остается неизвестным. Зато О. Мандельштам, в отличие от Ахматовой, не был охранителем «ни на йоту» (320) [292]. Таким образом, когда тупые охранительные силы приступят к уничтожению человечества – вины Осипа Мандельштама в этом не будет.
Я – рада.
4. III. 76
Глава седьмая
Я счастлива, что дожила до этого времени: «Реквием» ходит и «Поэма» дописана. Чего же мне больше?
Анна Ахматова (22 февраля 1963 г.)
1
«Поэме без героя» Надежда Яковлевна уделяет в своей книге три главы. Две называются «Тяга» и «Черновик»[169]169
[Во «Второй книге» (1972) опечатка. Название этой главы дано правильно в оглавлении и неправильно на с. 481. На этой странице повторено название VII главы – «Оркестры и фимелы». Ошибка исправлена во «Второй книге» (1999)].
[Закрыть], а третья так: «“Поэма без героя” и моя обида».
Подробного разбора заслуживает, думается мне, одна только третья глава – об обиде. Это может показаться странным, но это так. К чему, казалось бы, литературному критику, мне, да и вообще любому читателю – окунаться в омут чьих бы то ни было обид? «Поэма без героя» – литературный факт, явление русской и мировой культуры, а личная обида Надежды Яковлевны – это ее личная обида. Тем не менее, как ни странно, одна только эта глава, одна из трех, посвященных «Поэме», дает счастливую возможность заглянуть в глубь не обиды, а «Поэмы» и наметить хотя бы вчерне, основные этапы ее создания. Если воспользоваться модным словечком «аспект», то обиженная глава Надежды Яковлевны дает удобный повод рассказать об одном из существенных «аспектов» работы Анны Ахматовой над ее любимым творением. Чего никак не скажешь, например, о главе «Тяга», где Надежда Яковлевна с важностью трактует проблемы литературы и философии, проблемы жанра, вводит свою терминологию для различения «поэмы» от «не-поэмы», наперед обзывая «скотами» тех критиков, которые осмелились бы счесть ее определения субъективными. От разбора этой многоумной главы мне, пожалуй, пристало бы увильнуть и уклониться; не по плечу она мне – однако «Тяга» утягивает в себя, как трясина, и влечет к распутыванию, как всякая путаница. Это клубок пересказов, моток перепутанных ниток, каждую минуту рвущихся и наспех связанных узлами; не успеешь распутать один узелок, как ниточка последовательности обрывается – и у тебя под пальцами новый узелок. Хочешь рви, хочешь распутывай! Разумнее было бы разорвать да и бросить. Вся глава «Тяга» есть неточный, произвольный, неряшливый пересказ суждений Мандельштама (преимущественно о «Божественной комедии» Данта) и суждений Ахматовой (преимущественно о жанре поэмы). Обоим поэтам принадлежат в этой главе серьезные, весомые мысли, а Надежде Яковлевне – бессвязица, клочки, обрывки, натяжки и одно весьма конкретное, членораздельное и в данном контексте существенное заявление: «Все проблемы жанров мне абсолютно чужды» (480) [434].
Не потому ли Надежда Яковлевна на протяжении десятков страниц лихо рассуждает о жанре?
Тянется, тянется в «Тяге» моток обрывочных мыслей, наскоро скрепленных неряшливыми узелками. Надежда Яковлевна сопоставляет эпоху Петра I с нашей эпохой (479) [433], затем отвергает это сравнение и невесть почему переходит от Петра I к соцреализму, который очень точно был определен киевским фотографом. От Петра I до киевского фотографа один шаг. Сама Надежда Яковлевна, в качестве особы, проживавшей всегда исключительно на Олимпе, естественно, соцреалистических произведений в руки не брала – извиним ей это и поймем ее, но спрашивается, почему же она рассуждает о них, каковы бы они там ни были? Тут уж проглядывает некая система: не интересуется проблемами жанра – и посвящает проблемам жанра множество страниц; не читает соцреалистических книг – и вслед за киевским фотографом дает определение соцреализма. В сопоставлении эпохи Петра I с нашей ничего нового нет; оно было одно время полуофициальным и модным, но и связи между эпохой Петра и соцреализмом тоже нет: соцреализм и киевский фотограф припутаны невесть зачем. Логики и последовательности во «Второй книге» вообще не ищите. Какая логика в клочках и обрывках? Впрочем, книга так и задумана, в этом ключ к ее слогу и смыслу: автор валяет с плеча, не проверяя себя, не бегая в библиотеку за справками, и публикует написанное, не перечитывая, и вы читайте с плеча, не задумываясь; лучше всего не читайте, а глотайте, то есть перелистывайте, как перелистывают модный журнал. Найдете что-нибудь вкусненькое, модненькое: какую-нибудь сплетню, пущенную в светский оборот, или какой-нибудь наукообразный термин, притворяющийся откровением, но логики и последовательности не ищите.
Надежде Яковлевне, по ее заявлению, «проблемы жанров абсолютно чужды»; а ее союзнице, члену ее «тройственного союза», Ахматовой, они, напротив, всю жизнь были чрезвычайно близки. Оно и понятно: Ахматовой-поэту, Ахматовой-исследователю приходилось ежедневно решать эти проблемы на практике и в теории. Интерес Ахматовой к поэме XIX и XX веков, в особенности к русской, общеизвестен: об этом свидетельствуют записи в ее тетрадях и беседы с друзьями. К общеизвестному Надежда Яковлевна прибавляет одну новость: Ахматова часто говорила о поэме как об особом жанре, – говорила, но не с Мандельштамом… Почему? «Его она боялась» (478) [433]. Еще одна неправда, брошенная мельком. Узелок завязан походя, на бегу, на скаку, а поди-ка, распутай! Но читатель не распутывает, он глотает. Как рыба, он соблазняется крючком с наживкой новизны и повисает на этом крючке. Ахматова боялась Мандельштама! Отчего бы это могло с ней случиться? Ни воспоминания Ахматовой о Мандельштаме, ни свидетельства современников, ни стихи обоих поэтов, обращенные друг к другу, этой новинки не подтверждают. Однако ведь первоисточник! Свидетельствует не кто-нибудь, а вдова Мандельштама. («Вы читали “Вторую книгу” Надежды Мандельштам? Оч-чень интересно! Оказывается, Анна Андреевна побаивалась Осипа Эмильевича».) В сознание читателя вводится факт мелкий, незначащий, и красная цена ему – грош, а все-таки лживый, смещающий отношения между двумя поэтами. С чего бы Анне Ахматовой бояться человека, обратившего к ней столько восхищенных строк? Образованием и поэтическим даром оба они обижены не были; о первенстве спора между собой не вели; одно-единственное критическое замечание, сделанное Мандельштамом об Ахматовой в печати[170]170
В одной из своих статей Мандельштам написал, что Ахматова «столпник паркета». См.: О. Мандельштам. Заметки о поэзии // Русское искусство. Кн. 2. 1923, с. 68–70.
[Закрыть], с лихвой искупилось его же восторженными отзывами – ив печати и устно. Но почему бы и не прилгнуть, не уловить читателя на эту живку-новинку, если он так на новинки падок: пусть ложь – зато новость.
Впрочем, Надежда Яковлевна завлекает читателя не только новинками, но и роковыми вопросами, дряхлыми как мир, лишь бы они давали ей еще один повод продемонстрировать собственное моральное превосходство. Над кем? Над поэтами. Так, в главе «Тяга» Надежда Яковлевна обрушивает на читателя многозначительный и, я сказала бы, даже роковой вопрос: «Почему они все так интересовались славой?» На этот раз речь идет не об Ахматовой и Мандельштаме, а об Ахматовой и Гумилеве, да и о поэтах вообще; «Почему они все так интересовались славой? Вот уж о чем думать не стоит» (479) [433].
В отличие от них всех – от поэтов – Надежда Яковлевна о славе не думает, славой не интересуется. Скромность? Отнюдь. Все та же присущая ей хлестаковщина. А какие, собственно, были всю жизнь у Надежды Яковлевны основания задумываться о славе? Разве что о спекуляции на чужой: жена Мандельштама, друг Ахматовой, «нас было двое, только двое», «нас было трое, только трое».
Обвиняемые, то есть поэты – они, действительно, думали. Интерес к славе, действительно, «у них у всех» – не только у Гумилева и Ахматовой – замечался издревле.
Певец любви, певец богов,
Скажи мне, что такое слава? —
спрашивал, например, Пушкин у Овидия. В свою очередь Ахматова восклицала в стихотворении «Пушкин»:
В закоренелом интересе к славе могут быть уличены также Гораций, Державин и особенно Пушкин. Их триединый «Памятник» есть утверждение славы. Но когда они – поэты – и сомневались в ее достоинстве, и порицали ее, отрекались от нее и отзывались о ней с пренебрежением, они все-таки проявляли к ней тот повышенный нездоровый интерес, который Надежда Яковлевна с высоты своей скромности порицает. Порою и Пушкин, заодно с Надеждой Яковлевной, выражал презрение к славе, а все же в этом презрении крылась некая заинтересованность:
Что слава? Яркая заплата
На ветхом рубище певца?
или:
Что слава? шепот ли чтеца,
Гоненье ль низкого невежды?
Иль восхищение глупца?
Неловко как-то приводить эти строки, известные всем наизусть. Но надо же подтвердить глубокое и свежее наблюдение Надежды Яковлевны, что, действительно, «они все» – поэты – интересовались славой. (Я лично подозреваю в том же преступном интересе всех людей искусства вообще.)
Наподобие своих предшественников Ахматова много и в разные периоды жизни по-разному говорила о славе. А интересовалась – всегда:
или:
или (в стихах, обращенных к Пастернаку):
или (в стихах, обращенных к Анненскому):
или (о самой себе):
или:
или:
Примеры, как говорится, можно умножить, перекидываясь из XX века в XVIII и в XIX и обратно, цитируя Державина, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Шевченко, Фета, Тютчева, Александра Блока, Федора Сологуба, Гумилева и снова Пушкина, и снова Ахматову, но, рискуя увязнуть в изобилии материала, я, в ответ на недоумение Надежды Яковлевны: «почему они все так интересовались славой?» – рискну в ответ лишь на одно предположение: размышляя столь упорно о славе – не раздумывают ли поэты, по сути дела, о прочности, о дальнобойности, о долговечности слова? Не слово ли заботит их в их заботах о славе? Победа слова над временем, забвением, смертью? Мысли о славе – это мысли о грядущем, будущем – как ни обзывай ее: игрушкой, увядшим листом, заплатой, живой или мертвой, гоненьем низкого невежды иль восхищением глупца. Интерес поэтов к славе, который столь предосудительным считает Надежда Яковлевна – и нередко порицала Ахматова – не есть ли это естественный интерес поэтов к слову, тревога о победе памяти над смертью и тленьем?
Иди домой и ничего не жди, —
строго сказала Пастернаку Ахматова,
И мертвой славе отдадут
Меня – твои живые руки, —
сказано ею в других стихах; «В конце жизни Толстой понял ничтожество славы и в “Отце Сергии” объяснил, что от нее надо отмыться. Я особенно уважаю его за это»[179]179
[ПАА, с. 169. Записки. Т. 2, с. 178].
[Закрыть], – сказала Ахматова в разговоре со мною. Но ею же написано:
Иди домой, ни на что не надейся, ни о чем не заботься и ничего для себя не жди, но слово твое «пройдет веков завистливую даль» (Пушкин – Жуковскому) и
…как нашел я друга в поколенье,
Читателя найду в потомке я.
Баратынский
Этот читатель в потомстве, этот вечный неведомый друг– это и есть слово, подслушанное современниками, приумноженное и сохраненное славой, и вот почему творцы слова, баловала их слава или нет, всегда задумывались о ней.
Блок:
О, я хочу безумно жить:
Все сущее – увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!
Пусть душит жизни сон тяжелый,
Пусть задыхаюсь в этом сне, —
Быть может, юноша веселый
В грядущем скажет обо мне:
Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество![181]181
Из кн. «Ямбы». См.: Александр Блок. Соч.: В 2 т. Т. 1. М.: ГИХЛ, 1955, с. 417.
[Закрыть]
Этот «юноша веселый», предвосхищенный Блоком, юноша, который угадает, что Блок «дитя добра и света», это тот же ахматовский читатель, тот же «неведомый друг», который неизменен и вечен; это Блок повторяет за Баратынским: «читателя найду в потомке я», повторяет вслед за Державиным и Пушкиным:
– Так, весь я не умру…
– Нет, весь я не умру…
Блоковское «свободы торжество» – это через славу торжество слова над забвением и смертью:
Быть может, юноша веселый
В грядущем скажет обо мне…
Да, нечего греха таить, думали, думали «они все» о славе, размышляли о ней вслух, и в этих беззаконных размышлениях понятие «слава» сближено с понятием «слово» – с будущим, с живым голосом, с отзвуком, одолевающим смерть:
Скажи мне, что такое слава?
Могильный гул, хвалебный глас,
Из рода в роды звук бегущий?
Или под сенью дымной кущи
Цыгана дикого рассказ?
Ахматова, размышляя о времени и о славе, сказала:
Царственное слово, которое долговечней всего, это тот же пушкинский «памятник нерукотворный», тот, что прочнее, долговечнее металла и мрамора. И как бы ни брезговать славой, как бы искренне ни желать отмыться от нее, но именно она, слава, есть тот жалкий, презренный перевозчик, который доставляет драгоценный груз: слово из небытия в бытие, из одного времени в другое.
Творцы слова, в отличие от Надежды Яковлевны, не могут не задумываться над его судьбою. Ведь судьба их слова – это не только их собственная судьба, но и судьба их языка, их народа. И Осип Мандельштам задумывался о славе – о силе и о протяженности звучания своего слова во времени.
Таким образом, изо всех троих олимпийцев одна Надежда Яковлевна никогда о славе не помышляла. «Вот уж о чем думать не стоит…»
Увы! Случается, что читатель, «неведомый друг», по тугоухости, принимает словесную шелуху за слово, и Надежда Яковлевна – не мечтавшая о славе, с избытком получает ее. Но я верую: слово останется словом, баловство – баловством, пустая скорлупа – скорлупой. Читатель, не думаешь ли ты, что, например, сопоставление поэмы Данта «Божественная комедия» с поэмой Лермонтова «Мцыри» есть не мышление, не слово, а шелуха, баловство, имитация мышления?
В проблеме жанра я, в отличие от Надежды Яковлевны, заинтересована кровно, но от подобного сопоставления решительно «уклоняюсь» и «увиливаю», мне оно не в подъем, я не в силах вступать в единоборство с человеком, сопоставляющим гвоздь и панихиду, панихиду и гвоздь: мне все равно, панихиде ли, гвоздю отдает Надежда Яковлевна свое предпочтение. «“Божественная комедия”, – пишет она, – содержит в себе огромную очистительную силу» (477) [431], а «Мцыри», видите ли, действует как дурман, вызывающий в читателе «ощущение насилия» (477) [431]. Да с какой стати эти две вещи сопоставляются вообще? По какой причине? Но почему «Мцыри» – дурман? И в беседе о «Божественной комедии» к чему приплетен «Мцыри»? Единственный ответ, наворачивающийся на язык: а почему не дурман? Когда вместо работы мыслью и словом всего лишь балуешься тем и другим, добаловаться можно до чего угодно, даже до сопоставления «Божественной комедии» и «Мцыри». (Почему не «Илиада» и «Кавказский пленник»? Почему не «Замок Смольгольм» и «Эда»? Не «Чайлд Гарольд» Байрона и «Кузнечик-музыкант» Полонского? Основания для сопоставления во всех перечисленных мною случаях одинаковы: никаких оснований.) Если проблемы жанра тебе «абсолютно чужды», можно ткнуть пальцем в любое произведение и сопоставить его с любым.
Надежда Яковлевна тычет пальцем в «Божественную комедию» потому, что именно о ней писал Мандельштам и в своих рассуждениях употребил словечко «тяга», которое ей пригождается в уничижительных рассуждениях о «Поэме без героя» Ахматовой. А вот сопоставить «Божественную комедию» с «Мцыри» Мандельштам не догадывался, это уж личный вклад Надежды Яковлевны в лермонтоведение и в изучение Данта.
Осип Мандельштам в «Разговоре о Данте» определял форму «Божественной комедии» так:
«Структура дантовского монолога, построенного на органной регистровке, может быть хорошо понята при помощи аналогии (…с «Мцыри»? Нет. – Л. Ч.) с горными породами, чистота которых нарушена вкрапленными инородными телами.
Зернистые примеси и лавовые прожилки указывают на единый сдвиг, или катастрофу, как на общий источник формообразования.
Стихи Данта сформированы и расцвечены именно геологически. Их материальная структура бесконечно важнее пресловутой скульптурности. Представьте себе монумент из гранита или мрамора, который в своей символической тенденции направлен не на изображение коня или всадника, но на раскрытие внутренней структуры самого же мрамора или гранита. Другими словами, вообразите памятник из гранита, воздвигнутый в честь гранита и якобы для раскрытия его идеи, – таким образом вы получите довольно ясное понятие о том, как соотносится у Данта форма и содержание».
Сложно? Да. Но истинная работа мысли всегда сложна, и не одуряет читателя мчащейся болтовней, а зовет одну сосредоточенную мысль (мысль читателя) на встречу с другой сосредоточенно поработавшей мыслью – автора.
По словам Мандельштама, «Божественную комедию» пронзает насквозь «безостановочная, формообразующая тяга. Она есть строжайшее стереометрическое тело, одно сплошное развитие кристаллографической темы. Немыслимо объять глазом или наглядно себе вообразить этот чудовищный по своей правильности тринадцатитысячегранник»[184]184
Осип Мандельштам. Разговор о Данте. М.: Искусство, 1967, с. 17–20.
[Закрыть].
«Тринадцатитысячегранник объять глазом нельзя», – но чертеж, созданный Мандельштамом, вычерченный им на страницах «Разговора о Данте», я, при всей причудливости чертежа, напрягая воображение, в силах постичь. Постичь, но не пересказать, как постигаешь стихи или музыку. Вчитываясь в мандельштамовский текст, я вижу тот гранитный монумент, «воздвигнутый в честь гранита». И мне кажется, я постигаю, что, в устах Мандельштама, означает термин «формообразующая тяга»: в применении к «Божественной комедии» «она есть сплошное развитие кристаллографической темы». Сложно? Да. Но – само по себе из кристалла. Но само из гранита или мрамора. В толковании же Надежды Яковлевны мандельштамовский термин «тяга» освобожден от сложности, сведен к понятию вполне элементарному и целеустремленно отрицательному: это нечто поверхностное, сильнодействующее, дурманящее, скользящее. Для чего понадобилась Надежде Яковлевне – «тяга»? Для того, чтобы с помощью этого термина опорочить «Поэму без героя» Ахматовой. В противоположность лирике, которая очищает и просветляет… в поэме, пишет Надежда Яковлевна, есть что-то «темное и опасное, порожденное скорее всего не глубиной и единством порыва, а чистой “тягой”, внешним блеском и текучестью ритма – ворожбой и колдовством, завлекающими и не дающими разряда» (480) [434].
Мандельштаму не суждено было дожить даже до первого росточка «Поэмы». На протяжении всей «Второй книги» Надежда Яковлевна не раз утверждает: «если Мандельштам, значит и я». Но означает ли это: «если Надежда Яковлевна, значит и Мандельштам»? Сомневаюсь.
Кстати, термин «тяга», говоря о поэзии, употреблял не один Мандельштам и, к счастью, не одна лишь Надежда Яковлевна. Совсем в другом смысле и совсем по другому, не дантовскому, поводу употребил его однажды Твардовский.
Не много надобно труда,
Уменья и отваги,
Чтоб строчки в рифму, хоть куда,
Составить на бумаге.
То в виде елочки густой,
Хотя и однобокой,
То в виде лесенки крутой,
Хотя и невысокой.
Но бьешься, бьешься так и сяк,
Им не сойти с бумаги.
Как говорит старик Маршак:
– Голубчик, мало тяги…
Дрова как будто и сухи,
Да не играет печка.
Стихи как будто и стихи,
Да правды ни словечка.
…………………………
Покамест молод, малый спрос:
Играй. Но бог избави,
Чтоб до седых дожить волос,
Служа пустой забаве[185]185
А. Т. Твардовский. Собр. соч.: В 5 т. Т. 1. Стихотворения (1926–1965). М.: ГИХЛ, 1966, с. 513–514.
[Закрыть].
Тут словечко «тяга» употреблено совсем не в мандельштамовском смысле. Мандельштам, Твардовский, Маршак – литературные явления разного масштаба, разных поколений, разного времени. Я и не думаю сопоставлять ни одного из них ни с одним из них. Скажу только: из приведенного текста можно понять, что имеет в виду Твардовский, употребляя по-своему слово «тяга». Понять, принять, отбросить или согласиться. Но что вытягивает из «тяги» на протяжении одноименной главы Надежда Яковлевна, – вот это для моего ума непостижимо. Понятно только, что нечто отрицательное, вроде наркотиков… Точнее, надеюсь постичь, когда книга Н. Мандельштам выйдет на очередном иностранном языке: авось либо переводчик придаст бессмыслице смысл.
Есть еще одна, и при том весьма веская причина, почему мне с главой «Тяга» тягаться не следовало бы. Плодотворный спор возможен, по моему мнению, только между людьми, имеющими в своем взгляде на разбираемый предмет (в данном случае на «Поэму без героя» Анны Ахматовой) хоть какую-нибудь, хоть мельчайшую точку соприкосновения. Как это ни странно выговорить, но вести между собою порождающий истину спор могут только те, кто хоть в чем-нибудь друг с другом согласны. Иначе все сведется неминуемо к тому же гвоздю и панихиде, то есть к бессмыслице, как при сопоставлении «Божественной комедии» с «Мцыри». Если я почитаю «Поэму» одним из глубочайших созданий века, а Надежда Яковлевна, в главе «Тяга», сетует на ее «поверхностный блеск», сетует на ее капризность и на «индивидуалистический душок» (480) [434] и объявляет, будто «Поэма» «скользит по жизни» (481) [435], то – о чем же и как нам собственно спорить? «Глубоко!» – «Поверхностно». – «Брит». – «Стрижен». – «Нет, глубоко, подымает глубочайшие слои русской истории». – «Нет, поверхностно, текучее время сливается в один ком». – «Брит». – «Нет, стрижен». Встреча, при которой фехтовальщики находятся на таком расстоянии друг от друга, что их шпаги ни разу не скрещиваются, – бесплодная встреча: искра истины не вспыхивает от нескрещенных лезвий. Откинув главы «Тяга» и «Черновик», я обращаюсь к главе, носящей название «“Поэма без героя” и моя обида»: личная, самолюбивая обида Надежды Яковлевны странным образом дает большие основания для анализа «Поэмы», чем потуги мемуаристки на рассуждения о жанрах. Быть может, это потому, что «проблемы жанров» автору «Второй книги» «абсолютно чужды», обида же, пусть и воображаемая, мнимая, ранит и тем порождает пусть и неверные, пусть и подлежащие опровержению, но все-таки мысли. Итак, «“Поэма без героя” и моя обида»…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?