Текст книги "Дом Поэта"
![](/books_files/covers/thumbs_240/dom-poeta-54492.jpg)
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Критика, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
8
Та связь, о которой я только что говорила, почти неуловима, как туман дыхания на зеркальном стекле. Та подспудная связь с Блоком, выражающаяся не в словесных и смысловых и ритмических совпадениях, а в остроте сознания гибели, в мертвящей гибельности этого сознания. Когда я читаю в «Поэме без героя» у Ахматовой:
Гибель где-то здесь очевидно… —
а потом:
Все уже на местах, кто надо,
Пятым актом из Летнего сада
Веет… Призрак цусимского ада
Тут же. – Пьяный поет моряк…
мне кажется, что моряк этот побывал в цусимском аду, что это о нем написано у Блока:
Грозя Артуром и Цусимой,
Грозя Девятым января… —
а если он поет в «Поэме» песню, то не тот ли это моряк из блоковских стихов:
И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Всё потеряно, всё выпито!
Довольно, больше не могу…
Однажды я сказала Анне Андреевне, что коль скоро все посвящения в «Поэме» обращены к ее персонажам – драгуну, актерке и гостю из будущего, то в ней не хватает еще одного.
– Какого ж это?
– Блоку.
Анна Андреевна поморщилась. Она умела, признав в первой половине фразы, что «Блок, конечно, пророк Исайя» и что, конечно, он «величайший лирик первой четверти XX века», потом сказать о нем что-нибудь неприятное: о его неуважительном отношении к женщинам, или дурном отношении к людям вообще («как это выяснилось из его дневников»), или о безвкусице его второй книги. Но вот один раз она передала мне отзыв одного молодого поэта:
«Я спросила его о “Поэме”. Он ответил: “Для меня ваша “Поэма” где-то возле “Двенадцати” Блока”. Я всегда так и сама думала, но боялась сказать».
Известно, что Ахматова «Возмездие» Блока считала неудачей, а о «Двенадцати» писала: «Блок ухватил новую форму и создал новую форму поэмы».
После «Двенадцати» Блока, кой в чем соприкасаясь с нею в глубинах своих, новую форму поэмы создала и Анна Ахматова.
Это – форма, приближающая (как, впрочем, и «Двенадцать» Блока) поэму к драме. Драматургическое зерно было заложено и во многих стихотворениях Ахматовой – иногда монолог героини, обращенный к подразумеваемому герою («А, ты думал – я тоже такая…»; «Не в лесу мы, довольно аукать, – / Я насмешек таких не люблю… / Что же ты не приходишь баюкать / Уязвленную гордость мою?»), иногда диалог: «Я спросила: “Чего ты хочешь?” / Он сказал: “Быть с тобой в аду”» и т. д., но монолог или диалог всегда драматическое положение. Первая часть «Поэмы без героя» – это сложное драматическое действие, театральное представление, разворачивающееся по очереди на сменяющихся площадках – то в Белом зале, то на Марсовом поле, то в спальне Героини.
Жирмунский был прав, указав, что «Поэма» – драматический треугольник Пьеро – Коломбина – Арлекин. На самом деле, действующих лиц больше, и действие не концентрируется вокруг них. Т. Цивьян права, указывая на огромную роль музыки в «Поэме», но тоже сужает драматизм, сравнивая поэму с трехчастной музыкальной формой, например сонатой.
Мне представляется, что «Поэма без героя» в первой своей части есть театральное представление, в котором четыре главы – четыре действия; во второй части – в «Решке» – темы первой части уже развязаны, она послесловие после драмы, лирический монолог автора о только что происшедшем и начало новой темы, которая разрабатывается уже не как сценическое действие, а перед занавесом, опущенным над убитым юношей, или уже за занавесом.
Но «Решка» – это еще тоже на сцене – встреча автора с романтической поэмой, схватка один на один и победа над ней – потому что там, где возникает наша реальность XX века (тюрьмы, лагеря), уже нет места романтизму. Не Коломбина, не Пьеро, не Демон, а Кассандры из Чухломы. Именно с их помощью, с помощью жестокой реальности неслыханного по жестокостям лагерного XX века Ахматова и расправляется с романтической поэмой, с романтикой, и гофманианой, и блоковианой первой части.
И наступает «Эпилог». Тут уж никакой романтики – и мейерхольдовым арапчатам и даже Петрушке Стравинского тут нечего делать. Тут нахозяйничалась «безносая девка», отнюдь не романтическая смерть. Тут братские могилы ленинградцев, погибших в блокаду от голода, бомбежек и артиллерийских обстрелов, тут дорога, по которой вели миллионы заключенных, тут «столицей распятой иду я домой», тут Распятие из «Реквиема» и Ленинград тоже из «Реквиема», и Россия.
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.
Вот эта, истерзанная кровавыми сапогами, Русь, ломая руки, уходит от войны на восток – беженцы идут и едут по той же дороге, по которой везли заключенных.
Но меня опять отнесло в сторону. Ведь начала я писать о личной обиде Надежды Яковлевны. Что поделаешь! Личные обиды (да еще выдуманные) обречены отступать перед великими созданиями искусства, рожденными жизнью народа, – перед «Двенадцатью» Блока и «Поэмой без героя» Ахматовой. Таить против явлений этого масштаба вздорные личные обиды – да еще рассказывать о них! – так же смешно, как обижаться на горный хребет или море.
А драматургическая жажда Ахматовой «Поэмой без героя» еще утолена не была. В 1963 году она начала писать пьесу «Пролог». Напечатаны только отрывки[230]230
Сначала в «Новом мире» (1964, № 6) под названием «Из трагедии “Пролог”», затем – в БВ под названием «Из пьесы “Пролог”».
[Закрыть]. То же, что хранится в черновиках, на двух десятках страниц говорит, что Ахматова заново и по-другому писала пьесу, первый вариант которой был написан ею в Ташкенте в 1944 году и сожжен в 1949-м в Ленинграде.
Эпилог[231]231
[Эпилог составлен из набросков конца книги, написанных в разные годы.]
[Закрыть]
23/II76
Да, говорят мне, Надежда Яковлевна, конечно, оклеветала многих, но зато…
Стоп. О-о! какое знакомое это зато. Оно все оттуда же, из родного 1937-го. «Конечно, многие не виноваты, но зато». «Лес рубят, щепки летят. Щепка зря, но зато».
Я отвергаю это зато. Я когда-то любила первую книгу Надежды Яковлевны Мандельштам и сейчас продолжаю считать ее цельным и ценным рассказом о гибели Осипа Мандельштама. Но знающие люди доказали мне, что там оклеветан один человек.
А во «Второй книге» – десятки. Отрицаю такое зато.
…Зато, – говорили в тридцать седьмом, – государство спасено от настоящих врагов народа.
Зато, – говорят мне в 1976-м, – она правильно изобразила общество.
Зато не только безнравственно, оно ложно. Оклеветав людей, нельзя правильно изобразить общество. Монетой клеветы на отдельных людей не покупается правда об обществе. Ни о каком. Хотя бы и нашем – столь низко, глубоко и кроваво падшем.
– Да, – говорят мне, – Надежда Яковлевна очень зла. Но ведь у нее была такая несчастливая жизнь. Она имеет право на злость.
– Да, – говорю я. – Надежда Яковлевна вдова безвинно замученного, убитого. Она несчастна. Но несчастье в человеке, не изуродованном временем, а противостоящем ему, рождает желание правды и «священный меч войны» – за правду, за слово – а не ничтожное чувство, именуемое злостью.
Десятилетия террора породили целые когорты палачей и соприкосновенных к палачеству. Миллионы жертв. И среди этих миллионов жертв единицы, которые боролись с неправдой.
Незримая эта борьба в шестидесятые годы превратилась в слышимую. Слово, говорившееся друг другу на ухо, зазвучало на весь мир. Дневники и память создали великое слово Солженицына. «Архипелаг ГУЛаг».
Рукописи еще раз доказали, что они не горят.
– Гибнет и память, – говорил Тютчев.
Но и память не погибла.
«Большинство вело себя так, как описывает Надежда Яковлевна».
Да. Но, к счастью, не большинством хранится и вырывается на волю будущее.
Большинство вело себя так, как пишет Надежда Яковлевна. А какое меньшинство хранило, защищало, спасало детей и – рукописи.
«Посмели бы мы вести Дневники!»
Однако посмели.
«Гибель Гумилева не заметил никто». «Все произошло так быстро, что даже не успели повздыхать…» (103) [96]. Однако я читаю текст 1921 года (черновик отчета Литературного отдела Дома Искусств за 1921-й, написанный рукою К. И. Чуковского):
«Литературный отдел Дома Искусств отмечает потрясающую убыль в среде своих членов. Скончались… Чеботаревская… Венгеров… Блок – и зверски убит Гумилев.
Смерть Гумилева есть оскорбление для всей русской литературы, и этого оскорбления литература не забудет. В лице Гумилева Дом Искусств утратил не только даровитого поэта, но и учителя. Наша Литературная Студия возникла на его мысли; в этой Студии он создал и воспитал большую группу молодых поэтов, которая без него осиротела и теперь мучительно ощущает свое сиротство. Отнять у страны поэта, а у молодежи учителя – это и преступно и безумно»[232]232
[Страница «Второй книги», касающаяся гибели Гумилева, очень характерна для стиля мемуаристки и ее манеры пересказывать слухи и перевирать факты. Надежда Яковлевна пишет: «Недавно до меня дошел сентиментальный рассказ Чуковского о роли Горького в попытках спасти Гумилева. По словам Чуковского, Горький моментально рванулся в Москву к Ленину, а по возвращении в Ленинград с приказом освободить Гумилева узнал, что Гумилев уже расстрелян. От горя у Горького сделалось кровохарканье… На случай, если Чуковский или его слушатели записали эту брехню, цель которой обелить Горького, сообщаю со слов Ахматовой, Оцупа и многих других, которые были тогда в Петербурге, что Горький, оповещенный об аресте Гумилева Оцупом, обещал что-то сделать, но ничего не сделал. В Москву он не ездил. Никакого приказа об освобождении от Ленина не было. Про трогательное кровохарканье я услыхала только сейчас, а лет сорок с лишком назад Мандельштам при мне говорил с Чуковским о гибели Гумилева. Тогда Чуковский поддерживал общую версию: никто ничего не сделал, никто пальцем не шевельнул, и все произошло так быстро, что даже не успели повздыхать…» (102–103) [95–96].
На самом деле, когда Гумилева арестовали в Петербурге, Чуковский с семьей находился в Псковской губернии, в Порхове. О смерти Блока и об аресте Гумилева он узнал из письма Замятина, полученного в Порхове 12 августа. Впоследствии Замятин в своей книге «Лица» так написал об участии Горького в хлопотах о Гумилеве: «Я… возвращаясь из Москвы в Петербург, оказался в одном вагоне с Горьким… Вдвоем мы долго стояли в коридоре… Шла речь о большом русском поэте Гумилеве, расстрелянном за несколько месяцев перед тем. Это был человек и политически, и литературно чужой Горькому, но тем не менее Горький сделал все, чтобы спасти его. По словам Горького, ему уже удалось добиться в Москве обещания сохранить жизнь Гумилева, но петербургские власти как-то узнали об этом и поспешили немедленно привести приговор в исполнение. Я никогда не видел Горького в таком раздражении, как в эту ночь» (Евгений Замятин. Лица: Горький). Так «брехня Чуковского» превращается в опубликованное свидетельство Е. Замятина об участии М. Горького в хлопотах за Н. Гумилева.
Воспоминания Н. Оцупа об аресте Н. Гумилева и хлопотах о нем никаких сведений о Горьком не содержат. Однако из них мы узнаём, что «общая версия о том, что никто и пальцем не шевельнул», тоже недостоверна. Н. Оцуп подробно рассказал о тех усилиях, которые предпринимались, чтобы спасти Н. Гумилева. Не вина хлопотавших, что им это не удалось (Николай Оцуп. Н. С. Гумилев // Океан времени: Стихотворения. Дневник в стихах. Статьи и воспоминания о писателях. СПб.: Logos; Дюссельдорф: Голубой всадник, 1993).]
[Закрыть].
Все великое рождается из малого. Но из ничтожного не рождается ничего.
3–4/Х 73
Нет, от изнеженных и холеных я ничего не жду. Техника шагнет вперед и найдет способ спасти их – тех, у кого она в руках, когда все погибнут.
На основе прожитой жизни я поняла, что людей спасают только люди, идущие на риск открытого слова. Чем больше людей, понявших, что сила их – в открытом слове, тем лучше, и один человек, решающийся быть единым свидетелем истины среди лжесвидетелей, это очень много.
Что значит один Пастернак? Одна Анна Ахматова? (Она сказала о себе: «Я одна рассказчица».) Что это значит – один Солженицын? Что значит один Андрей Дмитриевич Сахаров, беспомощно стоящий у дверей суда и напрасно повторяющий: «Я – академик Сахаров, председатель Комитета защиты прав человека. Прошу допустить меня…».
Является новый чин, он снова повторяет свое заклинание, его не пускают снова. «Нету мест». Это правда: все места заняты искусствоведами в штатском.
Его не пускают. Он не помог подсудимому. Он ничего не сделал, ничего не добился… А за его плечами сотни тысяч молчащих, которые поняли, что суд – неправый, идет в нарушение закона, иначе на него не боялись бы допустить честного человека.
Что значит для нашей страны один Солженицын? Да, в советской литературе у него не было предшественников, как много раз указывалось и в нашей, и в заграничной прессе, он корнями уходит в русскую классику. Нет у него и полноценных в литературе соратников, он в самом деле один. Родился этот один не из пустоты. Это видно по тому, как его встретили. Так не встречают самозванца, а лишь истинных наследников престола. Первые вещи Солженицына опубликованы были благодаря целой цепи счастливых случайностей. Но только губами, пересохшими от жажды, можно с такою неистовой жадностью прильнуть к свежей воде, как прильнули читатели к напечатанным и ненапечатанным рассказам, романам и повестям Солженицына: к долгожданному, ожидаемому миллионами душ и наконец произнесенному слову. Десятки и сотни машинок ночами застучали по всей стране; тысячи рук передавали их друг другу, тысячи глаз прочитывали ночами целый роман (вот читают по десять страниц, предавая друг другу уже прокуренные мятые листки – успеть прочитать всё.)
Надежда Яковлевна говорит, что, если бы мальчики шестидесятых годов узнали одну сотую того, что знало старшее поколение, они бы не спали ночей, а проснувшись, наделали мерзостей (45–46) [44]. Но храбрые мальчики 1960-х годов, о чьем мужестве с таким пренебрежением отзывается Надежда Яковлевна, верно расслышали, чего от них требует межсковородное время, и верно отозвались на его призыв. Они подхватили те крупицы добра и мужества, которые сохраняли безымянно безнадежно безрассудно люди 30-х, 40-х годов, и долгожданное слово распространили в тысячах экземпляров именно они – эти храбрые мальчики. Они не только распространили чужое, но сказали и собственное слово на закрытых судах, в письмах Самиздата, на Красной Площади, не валя вину друг на друга, проявив доблесть товарищества и верности дружбе. Те испытания, которые выпали на их долю, они перенесли достойно. «Храбрые мальчики 1960-х годов» поняли, что главное – не предавать Слово. Они показали себя достойными читателями Солженицына, достойными всех, кто самоотверженно за них заступался (а таких было не один, не два) достойными могучей беспомощности академика Сахарова. Они поняли, что не выносить сор из избы – поговорка ложная, и если его не выметать, то изба навеки останется грязной.
«Подписывайте бесполезные письма», – пишет Надежда Яковлевна. Бесполезных писем – если только они пишутся на живом человеческом языке, а не на бюрократическом мертвом, – как показывает история, не бывает. Смотря по тому, что считать пользой. Надо успеть понять, разъяснить себе и другим, множество вопросов до того, как бомба отделится от самолета или от ракеты. До того, как загрохочут мерзким грохотом танки. Иногда – хотя и редко – письма достигают и прямой своей цели: спасают людей или смягчают их участь. Массовых облав на людей, как при Сталине, сейчас нет; преследования стали изощреннее: для каждого, открывшего рот, изобретен свой особый персональный способ заставить его умолкнуть или сделать так, чтобы слово его не прозвучало. Способов много: открытая и тайная слежка, подслушивание телефонов, обыски, тюрьмы, закрытые суды, лагеря, списки лиц, чьи имена – не говорю уж писания! – не проникают в печать, лишения работы, разнообразные способы психических атак.
А все-таки бесполезных писем не бывает. Иные письма, иногда простой перечень событий и судеб, не оказывая прямой пользы, служит в очистку целого поколения. Целое поколение вырастает иным – осознавшим себя, нашедшим друзей и среди сверстников и среди старших, где не погибло слово, там спасено будущее.
Надежда Яковлевна не понимает, откуда взялись читатели Самиздата (13–14) [15], а я понимаю, потому что помню смелых людей более трудных десятилетий. Недавно в своей Нобелевской речи Солженицын сказал: «Ни на миг не прерывалась русская литература, а со стороны казалась пустынею».
В век водородной бомбы, дальнобойных ракет, моторизированных дивизий наивно верить в силу какого-то там правдивого слова – какого-нибудь одного человека. Но один говорящий правду никогда не бывает один.
Я не знаю, покончит ли человечество самоубийством, нет ли. Мой политический горизонт слишком узок, философский багаж слишком мал.
Но я помню Полтаву, которую спас Короленко[233]233
[Короленко не допустил в Полтаве в 1906 году еврейских погромов.]
[Закрыть].
22/Х 80
Надежда Яковлевна обладает счастливой способностью тугим шнурком отделять чистых от нечистых: «перешел на сторону победителей», «перешли на сторону победителей». О, какое было бы это счастье для историка – во всяком случае, если бы так легко было отделить одну сторону от другой, если бы «перешедшие на сторону победителей» да и сами победители так часто не превращались в побежденных, а в особенности в убиенных. Как легко было бы историку разбираться не только в судьбе отдельных социальных слоев, но и в судьбах отдельных людей (что, на мой взгляд, и гораздо труднее и гораздо важнее: на то, между прочим, и существует художественная проза, в том числе и великая психологическая проза Толстого, Достоевского, Чехова). О, как легко натягивает Надежда Яковлевна мундиры, деля несчастных интеллигентов на победителей и побежденных.
«Чужими были все – и победители, и сдавшиеся на их милость побежденные. Поражение так ошеломило людей, что старшим поколениям излечиться от удара не удалось. Одни запрятались и замолчали, другие старались говорить общие слова, чтобы им улыбнулся уполномоченный победителей. Затем пошли поколения принципиальных пораженцев. Сыновья расстрелянных отцов доказывали себе и другим прелесть и смысл “заказа”. Они требовали не приспособления, а безоговорочного перехода к победителям – к ним на службу не за страх, а за совесть, чтобы наконец стать в подлинном смысле советским человеком. Таков был бедный Рудаков, генеральский сын…» (600) [542].
Хорошо, что хоть Пастернак не продался, а о нем, от души написавшем в 1931 году строки:
…весь я рад сойти на нет
В революцьонной воле, —
снисходительно говорится: «Пастернак жил в центре распада и болел, как все (в той или иной форме), всеми болезнями времени» (389) [354]. И голод и страх Надежда Яковлевна иногда тоже соблаговоляет принимать во внимание – в особенности если речь идет о ней самой. Несколько месяцев проработала она в газете «За коммунистическое просвещение». В шутливом четверостишии, но, наверное, вполне всерьез, назвал эту газету Мандельштам «гнусной»:
…в газету гнусную одну.
Почему же Надежда Яковлевна пошла работать в эту гнусную газету? Потому, что на ее попечении были старая мать и больной муж, и все трое жили впроголодь. Правдивые ли статейки пописывала там или редактировала Надежда Яковлевна? Сомневаюсь. Смею ли я бросить в нее камень? Нет, не смею.
Я ненавижу гуртовые осуждения людей по валовому признаку – будь то классовая, расовая, национальная или партийная принадлежность. Пусть каждый несет полную ответственность за каждый свой поступок, пусть каждый судья прилагает к каждому поступку мерку самой высокой моральной требовательности, но пусть и сам остается человеком, способным понимать, что жизнь человеческая не есть нечто изначально готовое, а путь, который каждый проходит, и не в каждую данную минуту он, человек, равен сам себе, да и каждому избранному, лучшему из своего поколения. «Жизнь прожить – не поле перейти».
«Я хочу говорить правду, только правду», – пишет Надежда Яковлевна (175) [162]. Хорошо, что на странице 178 [165] она признается: «Я, например, всегда врала». Плохо, что она продолжает лгать и безо всякой надобности.
Самая главная ложь в ее книге – даже не частные лжи об Ахматовой, Харджиеве, Петровых, Тынянове, – а вот это вот утверждение, что с такого-то года все делились на победителей и побежденных; она, Надежда Яковлевна, ясно видит грань между ними; побежденные раз и навсегда переходили на сторону победителей; ей, Надежде Яковлевне, дан в руки точный аршин, точная мерка, и она – только она – способна измерить степень перехода или падения каждого.
Это точность измерительного прибора, измеряющего степень гуртового падения целого слоя людей, напоминает мне другой прибор – именно тот, которым пользовались во всем блеске бесчеловечья победители, от которых Надежда Яковлевна и перенимает свои приемы.
Мы жили – и живем – в бесчеловечное время. Достоинство человека измеряется тем, в какой мере он не заразился бесчеловечьем, устоял против него. Надежда Яковлевна ни в какой степени против него не устояла.
1972–1976
Собрание сочинений Лидии Чуковской
вышло в издательстве «Время»
Памяти детства (Мой отец – Корней Чуковский)
В этой книге Лидия Чуковская, автор знаменитых «Записок об Анне Ахматовой», рассказывает о своем отце Корнее Чуковском. Написанные ясным, простым, очень точным и образным языком, эти воспоминания о жизни Корнея Ивановича, о Куоккале (Репино), об отношении Чуковского к детям, природе, деятелям искусства, которых он хорошо знал, – Репину, Горькому, Маяковскому, Блоку, Шаляпину и многим другим. Книга доставит настоящее удовольствие и детям, и взрослым.
Процесс исключения (Очерк литературных нравов)
Эта книга написана в конце 1970-х годов и повествует о литературных нравах того времени. В очерке рассказано о том, как постепенно подвергались запретам все работы автора – статьи, публикации, воспоминания. В 1974 году Л. Чуковскую исключили из Союза писателей. Читатель узнает также о гонениях на таких писателей, как Владимов и Корнилов, Богатырев и Войнович, Копелев и Максимов. Верхушку Союза писателей тех лет автор называет Союзом Посторонних. Книга ставит перед читателем нравственные вопросы, не потерявшие своей актуальности и в наши дни.
Из дневника. Воспоминания
Отрывки из дневника включают записи о Т. Г. Габбе, о К. Симонове («Полгода в «Новом мире»), Борисе Пастернаке, Иосифе Бродском и Александре Солженицыне. Прочитанные вместе эти заметки, сделанные в разные годы, показывают, что С. Маршак был прав, сказав о первой работе Лидии Чуковской («Памяти Т. Г. Габбе) – «это и есть ваш жанр». Записи о Борисе Пастернаке и «Памяти Т. Г. Габбе» подготовлены к печати автором, а остальные – отобраны посмертно на основе дневника Лидии Чуковской.
К «Отрывкам из дневника» примыкает очерк «Предсмертие» – о последних днях Марины Цветаевой, тоже написанный автором на основе своего дневника. В книгу вошли также воспоминания о Фриде Вигдоровой и об академике А. Д. Сахарове.
В лаборатории редактора
Книга «В лаборатории редактора» написана пятьдесят лет назад. Она имела немалый резонанс в литературных кругах, подверглась широкому обсуждению, выдержала два издания, а затем была насильственно изъята из обращения, так как само имя Лидии Чуковской долгое время находилось под запретом. Книга и сегодня может служить всем, кто пишет и редактирует художественную литературу. Она будет интересна и просто любителям литературы, так как автор формулирует и отстаивает многие приемы и принципы, имеющие общее значение.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?