Текст книги "Успех"
Автор книги: Лион Фейхтвангер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 64 страниц)
К нему присоединился профессор фон Остернахер, представительный и декоративный, в черном костюме испанского гранда. Судьба художника Грейдерера, захваленного тем самым Крюгером, который его, Остернахера, назвал «декоратором», доставляла профессору глубокое внутреннее удовлетворение. Они уселись рядом – полуобнаженный баварский Орфей со своими лимфатичными «зайчатами» и почтенный, весь в черном бархате, баварский гранд. Гранд усадил одну из девиц к себе на колени, дал ей отхлебнуть шампанского, пожелал узнать, каковы дальнейшие художественные планы его коллеги. Грейдерер рассыпался в жалобах на создавшуюся конъюнктуру. Лучше всего сейчас, по его словам, шли птичьи дворы и распятия. А ему вот хочется разок написать нечто совсем иное. Он мечтает, например, изобразить одну из фигур баварского крестьянского театра, хотя бы вот оберфернбахского апостола – нечто подлинно крестьянское и в то же время патетически-библейское. Это и будет – птичий двор и распятие, слитые воедино. Какого мнения почтеннейший коллега: подходит ему, Грейдереру, такой сюжет? Профессор Бальтазар фон Остернахер медленно спустил с колен «зайчонка», помолчал. Этот сюжет, – размышлял он, – мог получиться у Грейдерера удачно. Это могло, насколько он его знал, дать его творчеству новый толчок. Г-н фон Остернахер с трудом проглотил слюну, помялся, выпил, подумал немного.
– Да, театр… – мечтательно произнес он. – Мы, баварцы, всегда питали влечение к комедии.
Он думал о тех возможностях, которые открылись бы перед крупным реалистом, действительно решившимся изобразить такого крестьянского актера, его неуклюжий пафос, его жалкое, вымученное представление о возвышенном. Он тщательно почистил свой бархатный плащ, испачканный пьяным коллегой.
Господин Гессрейтер между тем продолжал свои поиски среди шумной толпы костюмированных и некостюмированных крупных буржуа, авантюристов, богатых дам, девок крупного и мелкого калибра, одетых в красные фраки музыкантов, исходящих потом под своими масками деревенских чертей, кельнеров, наемных бальных танцоров, которым вечер сулил значительный доход, среди инструментов изобретателя Друкзейса, среди флиртующих пар, шумного баварского уюта, северогерманской грубой брани, серпантина, скрипучей музыки, всевозможных блесток, среди легких женских взвизгиваний, среди истерического и грубо-полнокровного веселья – по всей фантастически разукрашенной «Пудренице».
Увидев наконец Иоганну, он ощутил острую боль. Она сидела в малом игорном зале, том самом, в котором он не так давно дал ей возможность принять участие в его банке и который сегодня должен был изображать карикатурный мертвый лунный ландшафт. Там в уголке, в одном из особенно укромных гнездышек, над которым красовалась надпись: «На земле – и ад и вой, на луне – королевский баварский покой», – сидела Иоганна в обществе двух молодых людей, из которых один был знаком г-ну Гессрейтеру. Это был присяжный заседатель фон Дельмайер – легкомысленный фон Дельмайер, страховой агент и, кроме того, руководитель бесчисленных сомнительного свойства предприятий. Второй был очень похож на него, только лет на восемь моложе, совсем молодой, с таким же вызывающим, насмешливым выражением лица, такими же бесцветными, водянистыми глазами. Впрочем, глаза были несколько иные. Их взгляд внезапно сосредоточивался, концентрировался, впивался. Где же г-н Гессрейтер уже видел однажды эти глаза?
Как могла Иоганна сидеть в обществе этих субъектов? Как могла она смеяться, болтать, снисходительно относиться к их хихиканью, к их деланно светскому тону? Такая женщина, как она! Г-н Гессрейтер жадно, восторженно, как гимназист, вглядывался в ее широкое, открытое Лицо, на котором отражалось каждое душевное движение. Она была настоящим человеком, умевшим фанатически и крепко постоять за свое дело, без надрыва и изломанности. Мюнхенская женщина, землячка, которой по праву можно было гордиться. Настойчивая, с инстинктивным чувством приличия, со способностью к неподдельному гневу, который не был просто дешевой позой, а серьезным переживанием. Густые шелковистые брови, четко выделявшиеся на широком лице. Крепкие, грубоватые детские руки. Продолговатые глава с решительным взглядом. Она не стала придумывать какой-нибудь бросающийся в глаза наряд. Ее стройное тело, плотное, но не отягченное жиром, ее прекрасная кожа безыскусственно и просто оттенялись черным платьем. Г-н Гессрейтер ощутил острое желание пожать ее руку, встретиться подернутыми поволокой глазами с ее ясным взглядом. Но досада на ее собеседников удерживала его. Он решил пройти мимо ее столика. Если она выразит при виде его радость, – он подсядет к ней.
Она ограничилась приветливо-небрежным кивком. Оскорбленный, прошел он мимо.
Да, Иоганна Крайн находила удовольствие в болтовне со своими легкомысленными кавалерами. Это были веселые, беззаботные ребята, их слова легко скользили туда и сюда, всегда по поверхности. При других условиях ее, вероятно, не позабавили бы откровенные костюмы женщин из бара, в которые были наряжены эти сомнительные типы. Но сегодня ее радовала всякая легкая и ни к чему не обязывавшая возможность отвлечься. Хорошо, конечно, быть самостоятельным человеком; но иногда, – вот, например, хоть в такую минуту, когда захлестывала волна грязной газетной клеветы, – все же приятно иметь кого-нибудь, с кем можно поговорить. Без обилия точных, острых, неудобных слов. Здесь был бал «ночных бродяг» – неужели же ей надо было задумываться над тем, с кем она сидит? Она слушала самодовольные речи обоих; они, обнявшись, сидели перед ней – слегка подмалеванные юношеские лица, подчеркнуто извращенные. Их жизнь, их характеры без труда воссоздавались по их речам: они подружились в окопах – старший из них, фон Дельмайер, и младший, с молочно-белым лицом, Эрих Борнгаак. «Неразлучные» – звали их иногда, или «Кастор и Поллукс». Они быстро разгадали обман. Совершали геройские поступки просто так, от скуки. Разучились верить во что бы то ни было. Бисмарк, бог, черно-бело-красное, Ленин, национальные требования, движение бойскаутов, экспрессионизм, классовая борьба, – полагали они, – все одинаковый обман! Жрать, хлестать вино, спать с женщиной, немного ночных ресторанов, немного кино, бешеная езда в автомобиле, смокинг хорошего покроя, высмеивание почтенных людей, новый танец, новая американская песенка, их дружба – вот это жизнь! Все остальное, о чем принято говорить, – газетная передовица. Несмотря на разницу лет, они были очень похожи друг на друга: оба – долговязые, у обоих – бледные, расплывчатые, лишенные четкого контура, заостренные книзу лица. У Георга фон Дельмайера был высокий, свистящий смех; у Эриха Борнгаака – внезапно впивающийся взгляд. В остальном они почти не отличались друг от друга. Они сыпали короткими бесстыдными анекдотами. Они сами, весь их круг, Мюнхен, вся Германия, война, весь мир – в их рассказах превращались в какую-то муравьиную возню, пустую, жалко-похотливую, полную бессмысленной суеты. Они предавали друг друга трижды в минуту и готовы были друг ради друга позволить разрезать себя на куски. Они сидели в своих костюмах женщин из бара, карикатурно обнявшись. Нельзя было и представить себе, чтобы они могли жить один без другого. Они рассказывали деловито, перебивая друг друга. Иоганна сидела против них, высокая, красивая, заинтересованная, с едва заметным выражением неодобрения.
Внезапно молодые люди заговорили о процессе Крюгера. С какой-то холодной, нагло доброжелательной фамильярностью. Иоганна словно ощутила удар. Гнусно было видеть свое дело разжеванным и расплеванным грязными устами этой мрази. Но она не подала вида. Своими спокойными, доверчивыми глазами присматривалась она к лицу этой самоуверенной извращенности. Как странно, что люди могли быть так молоды и так лишены всякой веры. На этом сухом, жестком цинизме не могло уже произрасти ничто, здесь ничто не могло пустить, корни – ни чувство, ни идея.
– Раз такой адвокат, как доктор Гейер, взялся вести дело, – неожиданно заявил Эрих Борнгаак, уставившись на крашеные, наманикюренные ногти своих тонкокожих рук, – заранее можно было быть уверенным, что ничего хорошего не получится. Знаете, – внезапно добавил он, впиваясь в Иоганну взглядом, – что доктор Гейер мой фактический отец.
Иоганна так растерянно уставилась в глаза юноши, что г-н фон Дельмайер беззастенчиво разразился своим плоским свистящим смехом.
– Доктор Гейер, – звучал дальше тонкий насмешливый голос Эриха, – давал кое-какие деньги на его, Эриха, воспитание. Он сам, впрочем, не верил в это отцовство, у него есть основания не верить.
Теперь она вдруг почувствовала, что с нее довольно. Она жаждала свежего воздуха. Ничто уже не способно было удержать ее, она рвалась прочь от этого нелепого «лунного ландшафта», рвалась поговорить с Жаком Тюверленом.
Тюверлен между тем попал в плен к г-ну Пфаундлеру, и тот, охваченный действенной энергией великого организатора, настойчиво пытался привить Тюверлену свою идею обозрения, вытравить из него все радикальное, политическое. Неплохо было бы поставить и наивно-роскошный фильм о страстях господних с хитрым расчетом на Америку. Но сейчас ему засело в голову мюнхенское обозрение. Он ясно видел его своим мысленным взором. Этот «Касперль в классовой борьбе» – разумеется, нелепая фантазия. А вот «Выше некуда!» – это было нечто добродушно-мюнхенское, здесь слышался плеск зеленого Изара, ощущался вкус пива и ливерных сосисок. На этой основе можно было построить облагороженное обозрение. Кроме того, если основной мотив «Выше некуда!» применить в отношении женских костюмов, создавалась возможность вплести и затаенный оттенок благодушной эротики. «Строить, пиво варить, свинячить» – это исконно мюнхенское изречение должно было придать всему обозрению свой специфический привкус. Г-н Пфаундлер отеческим тоном убеждал писателя Тюверлена. Тюверлен не любил рядиться в маскарадный костюм. Его помятое, лукавое лицо с прищуренными глазами выделялось над корректным крахмальным воротничком и корректным смокингом. Г-н Пфаундлер, напротив, имел довольно необычный вид. Жирная грудь его была обвита цепью распорядителя. Бумажная корона украшала хитрый шишковатый череп. Крохотные, глубоко сидящие мышиные глазки блестели: он выпил сегодня свежего, сверкающего мартовского пива, хотя обычно предпочитал вино. Инсарова, покорная и греховная в порочной роскоши своего узкого, обтекавшего ее тело закрытого платья, сидела рядом с ним, странно съежившись, словно озябшая.
Пфаундлер похлопывал Тюверлена по плечу. Ласково, словно больного ребенка, уговаривал его. Пусть он откажется от своих политических фокусов и напишет порядочное обозрение. Если уж у кого есть для этого данные, то именно у него. Он, Пфаундлер, чувствует это, нюх у него тонкий. Художник должен стоять «на башне более высокой, чем вышка партии» – это старая мудрость!
– Не устраивайте историй, – убеждал он. – Станьте на «более высокую башню». За дело!
Инсарова чуть раскосыми глазами глядела в Помятое лицо Тюверлена, незаметно Отодвигаясь подальше от г-на Пфаундлера. Тюверлен отвечал, что политикой особенно не интересуется. Им руководит только желание использовать такую удачную возможность: поставить актера с таким дарованием, как у комика Бальтазара Гирля, в обстановку сегодняшнего Дня, со всем ее многообразием, в обстановку классовой борьбы. В этом он видит источник настоящего, законного смеха. Г-н Пфаундлер был по-прежнему настроен скептически. Комик Бальтазар Гирль великолепен как приправа. Однако нужно подавать не только горчицу, но и колбасу. Главный гвоздь всякого обозрения, в том числе и облагороженного мюнхенского, – это голые девочки.
В гущу пфаундлеровской эстетики ворвались звуки музыки, приглашавшей к франсезу. Тюверлен, прервав дебаты, поднялся, готовясь танцевать с Инсаровой.
Франсез был групповым танцем, давно вышедшим из моды в остальной Германии. В Баварии он сохранился, приспособился ко вкусам населения, считался гвоздем всех мюнхенских балов. Длинной цепью выстраивались танцующие друг против друга, держась за руки, двигались друг другу навстречу. Кланялись, обнимались и, тесно обнявшись, бешено кружились на месте. Женщин с криком поднимали на сплетенных руках, кружились с соседкой, кружили свою визави, кружились в буйном вихре, громко выкрикивая названия фигур сложного танца. Обливались потом, кричали от восторга, с блестящими глазами. Кружились, кружились, ощущая на сплетенных руках женские бедра, вокруг шеи кольцо женских рук. Целовались, мяли женское тело, глотали шампанское, утопая в волнах музыки гигантского оркестра.
Не было ни одного баварца, не участвовавшего в этом танце. Даже г-н Пфаундлер не мог отказать себе в этом удовольствии. Бумажная корона его съехала набок, цепь болталась на жирной груди. Но мышиные глазки, четко и быстро подсчитывая, бегали под нависшим шишковатым черепом, скользили взглядом по Тюверлену и Инсаровой, несколько растерявшейся от незнакомого танца. Изящно и сильно кружил художник Бальтазар фон Остернахер свою даму, теннисистку Фенси де Лукка. Взоры многих следили за знаменитой парой. Чемпионка тенниса в объятиях бархатного гранда казалась особенно тонкой, смелой и извращенной. Она изображала орхидею, расцветающую, как она уверяла, только ночью, что, впрочем, оспаривалось всеми. Гордая, веселая, бесстыдная, в тесно облегавшем ее темно-красном платье, она изредка слегка вскрикивала от страха или удовольствия, склоняя свою голову с хищным профилем. Г-н Гессрейтер танцевал франсез с г-жой Радольной, оба довольно молчаливые, несколько торжественные, далекие от окружающего, танцевали со знанием дела. Многие иностранцы также принимали участие в танце, тщательно стараясь не спутать сложных фигур, подбрасывая вверх женщин, неловко, но с увлечением. Карикатурные, с пресыщенной улыбкой на устах, стояли в рядах танцующих одетые в костюмы женщин из бара г-да Эрих Борнгаак и фон Дельмайер. Танцевал и ландесгерихтсдиректор Гартль, честолюбивый судья, известный по процессу Крюгера, Он был богат, проводил обычно субботу и воскресенье в своей вилле в Гармише. В годы инфляции, когда существовавший на твердое жалованье чиновникам жилось нелегко, он приглашал погостить к себе кое-кого из своих коллег. Сегодня он троих своих гостей притащил на бал «ночных бродяг». Все четверо высоких гостей участвовали во франсезе; это был почтенный танец, испытанный еще во времена монархии. Доктор Прантль из верховного окружного суда при каждом поклоне произносил: «Делу время – потехе час», на что его визави отвечал: «Тяжек труд – весел досуг». Доктор Гартль во время танца объяснял своей даме, что в эти времена всеобщей распущенности нравов приходится при всей терпимости проявлять строгость. Он и его коллеги вчетвером за последние годы вынесли приговоров в общей сложности на две тысячи триста пятьдесят восемь лет тюрьмы.
Музыка гремит фортиссимо. Восторженные крики «ночных бродяг». Пролитое вино. Кельнеры у покинутых столиков, чтобы нагнать счет, выливают шампанское в ведерки для льда. Жара. Увядающие цветы. Запах кушаний, потеющих мужчин, разгоряченной женской плоти, тающей косметики. Неистовствующие музыканты. Изобретатель Друкзейс, во всех углах приводящий в действие свои приборы. За столиком один, с «зайчонком» на коленях, сидел Орфей-Грейдерер, увенчанный виноградными листьями, все более пьянеющий, бормоча себе под нос что-то нечленораздельное, отбивая при этом ногою такт.
Неожиданно Тюверлен оказался лицом к лицу с Иоганной. Она танцевала наискосок от него с Пфистерером. Он не старался скрыть свою радость. После разговора в кондитерской «Альпийская роза» ему почти не приходилось встречаться с ней. В тот раз он не совсем понял, почему, собственно, она так обиделась. Он не проявил достаточного интереса к дурацкой аудиенции у кронпринца, которую она так ярко расписывала. Ну ладно, он тогда находился под непосредственным впечатлением интересной беседы, хотел продолжить эту беседу с ней. Неужели это было достаточным основанием, чтобы дуться? Он пытался воздействовать на нее разумными доводами. Однако Иоганна, всегда стоявшая за справедливость, на этот раз не поддавалась разумным убеждениям. «Нет так нет!» – сказал он себе, пожимая плечами. Его занимал спор с инженером Преклем, занимали литературные планы, обозрения для Пфаундлера, да к тому же еще приведение в порядок денежных дел: происки брата грозили ему потерей всей его доли наследства. Его жизнь была полна до краев.
Сейчас, стоя напротив Иоганны, согласно правилам танца обнимая ее, чувствуя прикосновение ее тела, он вдруг понял, как сильно ему все время не хватало ее. Он теперь уладит всю эту глупую историю, снова восстановит прежние отношения. Разве он просто «кавалер» какой-нибудь? Неужели его можно упрекнуть в склонности к внешнему лоску? Нет, его нисколько не пугает, если она, прорезав лоб тремя бороздками, снова отвадит его. Он перестал оказывать должное внимание своей русской партнерше, старался продлить свыше положенного времени все фигуры с Иоганной.
Франсез продолжался. Началась уже последняя часть танца, когда все под тихую-тихую музыку образуют длинную цепь и подхватывают под руку своих соседей, с тем чтобы, когда музыка грянет форте, цепью же решительным шагом двинуться на противоположную цепь. Музыка неистовствовала. Черно-бархатный гранд Остернахер уже не был стар. Во время всей этой части танца он высоко вскидывал вверх свою даму, темно-красную орхидею Фенси де Лукка, словно одержимый, с надувшимися жилами, в бурном вихре кружил ее над своей головой, смеющуюся, болтающую ногами, кричащую, задыхающуюся. Тягучий, непрерывающийся восторженный крик стоял в воздухе. Иоганна уже не противилась Тюверлену. Счастливая, чувствовала она, как постепенно растворяется напряженное ожидание, всегда наполнявшее ее при мысли о Жаке Тюверлене. Весь вечер, нет, собственно с самого дня ее беседы с кронпринцем Максимилианом, она не переставая ждала его. Она не возражала, когда по окончании танца он, просто отвернувшись от Инсаровой, увлек ее в один из многих «укромных уголков».
Она укрылась там, возбужденная танцем, жарой, праздничным весельем, мужчинами и особенно тем мужчиной, который сидел перед ней. Ни тени воспоминания не осталось у нее о Крюгере – ни о веселом, дурашливом, каким он был четыре года назад, ни о том, серолицем, за решеткой. Она видела умное, помятое лицо Жака Тюверлена, с выдающейся вперед верхней челюстью, его крепкие, поросшие рыжеватыми волосками, веснушчатые руки, видела его, изящного в своем смокинге, болтливого, свободного в движениях, внимательного, видела, что он горячо желает ее. Его мальчишеское, голое, клоунское лицо силилось казаться чистосердечным и лишь слегка насмешливым. Она чувствовала себя очень близкой ему, она знала: сейчас она сумеет говорить с ним.
Тут мимо них прошли, чуть усмехаясь, оба легкомысленных друга.
И сразу, в то же мгновение, выплыли все старые, только что еще бесконечно далекие мысли: наглая газетная клевета, тягучая безнадежная борьба за Мартина Крюгера, теперь ее мужа. Почти физическим было это ощущение, она видела Крюгера здесь же, за столом. И так внезапно порвалась связь с Тюверленом, что и он, обычно плохой наблюдатель таких душевных движений, вздрогнул, поднял глаза.
И хотя она охотнее всего сейчас ушла бы с Жаком Тюверленом куда-нибудь подальше от Гармиша, куда угодно, в большой город, в затерянную в снегах деревушку, к нему в комнату, в его постель, она стала говорить ему злые, язвительные слова, которые должны были задеть его. Против своей воли. Но она не могла удержаться. «Нечто», сидевшее тут же с ними за столом, не потерпело бы другого.
Тюверлен как-то раньше рассказывал ей о своих спорах с братом из-за наследства. Не смешно ли, когда человек, высказывающий такие резкие критические суждения о самых разнообразных людях, об организации их дел, об организации государств, – не смешно ли, – спросила она, – если такой человек жалко пасует при устройстве своих собственных дел? Не смешно ли, что человек, столь уверенный в своем здравом смысле, только тогда начинает заботиться о своих денежных делах, когда уже поздно? Ее нападкам не было конца. У нее было такое ощущение, словно все другие мысли, например мысль о Мартине Крюгере, я даже это «нечто», сидящее с ними за столом, – исчезают, когда она едко нападает на Тюверлена.
– Раньше, – сказала она, – когда вы, сосредоточив хоть на четверть часа свое внимание, могли спасти сотни тысяч, вы и не подумали о ваших делах. Вы говорите о безалаберности других. А сами вы что делали? Если это не снобизм, рисовка, аффектация, то разве это не во много раз нелепее того, что делают другие? Тем, другим, приходится туго. Они должны сидеть и смотреть, как вместе с падением денег тает их состояние. А вам, Тюверлен, с вашей швейцарской валютой было много легче. Другие справляются с государственными делами, а вы со своим братом справиться не можете. Литератор вы, Тюверлен, сноб, бог весть что о себе воображающий. В самом простом практическом деле любой шофер такси разберется лучше вас.
Господин Тюверлен слушал. Позволял себе мягкие, кротко-насмешливые, нерешительные, возражения. Он страстно желал ее, охотнее всего избил бы ее сейчас, ужасно злился на нее. Она сама страдала от своей глупой злости, но не могла остановиться. Напротив, продолжала все язвительнее насмехаться над ним. Он тоже стал отвечать более резко. Они сидели друг против друга, готовые к борьбе, выискивая наиболее чувствительные места, чтобы больнее ранить друг друга. Перебирали рее, что знали друг о друге. Добрались до Дела Крюгера. Оказалось, что Тюверлен отлично знал о положении вещей, – разумеется, и о том, что она обвенчалась с Крюгером. Он стал издеваться над этим «сентиментальным жестом». Пустил в ход вещи, которые она ему рассказывала, доверяя их ему и только ему.
– Не будем обманывать самих себя, Иоганна Крайн, – сказал он. – Мученик Крюгер для вас давно уже стал просто неудачником, безразличным вам, посторонним человеком, почерк которого вы не решаетесь анализировать, страшась собственного разочарования.
Не дожидаясь ее ответа, он подозвал кельнера, велел принести ему бутылку шампанского, сказал, что должен поговорить с Пфаундлером. Расплатился, встал, оставил ее одну за столом с шампанским.
Писатель доктор Пфистерер между тем бродил по залу, раздосадованный, озабоченный, во власти Тяжелых мыслей. Беседа с кронпринцем вновь укрепила в нем поколебленную было веру в его добрый народ. Но кронпринц уехал. Такой порядочный, надежный человек – и все же, если вдуматься хорошенько, не сдержал своего королевского слова. У него для Иоганны нашлись одни только фразы, как и у всех остальных. Свершалось беззаконие, все терпели его, покрывали, лицемерили. Склонив рыжевато-седую голову, бродил этот широкоплечий человек по залу. Фрак нескладно сидел на его лишенной гибкости фигуре, нелепо окутывали его складки венецианского плаща. Его маленькая, кругленькая, кроткая жена озабоченно лавировала вокруг него. Он тяжело дышал, не находил удовольствий в этом празднике. Но домой-то уж безусловно отправиться не хотел. Там всякие жизнерадостные Ценци, Зеппли, Брони ожидали его художественного резца. Они выйдут удачно, это разумелось само собой: ведь он набил на этом руку. Но радости они ему уже не доставляли.
Он очутился в конце концов в «пивной», за столиком Орфея-Грейдерера. Тот хихикнул, благожелательно назвал Пфистерера «главным поставщиком баварского уюта». Указал рукой на сине-белые ромбики на стенных полотнищах. «Синее и белое – это баварские цвета!» – Заявил он подчеркнуто, убежденно, многозначительно. Оба собеседника курили друг другу фимиам. Художник Грейдерер доверчиво пытался разъяснить своему соседу, как скучно работать для рынка. Г-н Пфистерер в задумчивости утвердительно кивал головой. Но это подтверждение неожиданно возмутило Грейдерера. Его настроение круто изменилось. Он обозлился, его крохотные глазки коварно и весело загорелись среди жестких складок мужицкого лица. Тихо, с затаенным ядом, скрипучим, неприязненным голосом он произнес:
– Видите ли, соседушка, существуют два вида творческого воздействия – глубокий и широкий.
Он повторил это несколько раз, упорно похлопывая растерявшегося Пфистерера по колену, пока тот окончательно не омрачился.
Вслед за этим художник Грейдерер направился в уборную. Он сильно покачивался, костюм Орфея на нем пришел в беспорядок. Опираясь на свою украшенную еловой шишкой палку, он склонился вперед. Его стало рвать. В промежутках между спазмами он настойчиво старался убедить в чем-то ландесгерихтсдиректора Гартля. Он, Грейдерер, знает, что «большеголовые» его никогда не любили. Но теперь за ним успех, и пора стать любезнее. Синее и белое – это баварские цвета, а майские жуки гадят зеленым. Почтеннейший господин судья – известный ловкач, он должен теперь выпить с ним и с «зайчатами» шампанского. Доктор Гартль слушает внимательно, – он тоже словно в тумане, – философски-грустно усмехаясь над разложением этой республиканской эпохи. «Cacatum non est pictum»[29]29
«Нагадить – не значит написать картину» (лат.)
[Закрыть], – поправил он художника.
Иоганна, когда Тюверлен покинул ее, осталась сидеть бледная, закусив верхнюю губу. Такого исхода она все-таки не ожидала. Она радовалась этому вечеру, была уверена, что в такой обстановке сумеет положить конец глупому недоразумению с Тюверленом. А теперь своей бесконечной глупостью она все окончательно погубила. При этом ведь прав был он. Она сама была себе противна из-за своего неимоверно глупого поведения, а он был ей противен потому, что был прав. Каковы, кстати, ее собственные денежные дела? Много хуже и запутаннее, чем его.
В эту атмосферу гнева, раскаяния, стыда осторожно вкралось черное, изысканное, слегка ожиревшее привидение – г-н Гессрейтер. Тогда, при осмотре «Южногерманской керамики», он сделал ошибку. Он сознавал это: вся вина была на его стороне. А теперь вот Иоганна Крайн сидела здесь, подавленная, явно нуждающаяся в утешении. Представлялся удобный случай все загладить. Когда он увидел ее, у него сразу как-то тепло стало на душе. Он с радостью понял: чувство, которое он питал к Иоганне, было нечто большее, чем то быстро вспыхивающее желание обладать женщиной, которое сразу успокаивается, стоит лишь провести с ней ночь. Он был уже не молод, жизнь, полная наслаждений, сделала его чувства вялыми и спокойными. Он уже и не надеялся, что когда-нибудь еще способен будет загореться. С искренней нежностью принялся он ухаживать за Иоганной, полный сочувствия и бережной сердечности. А она после резких и безжалостных слов Тюверлена радостно отдалась его церемонной заботливости. Он был любезен, со вкусом и по-своему, немного старомодно, лукав и весел.
Он очень сердился на Катарину за ее враждебность к Иоганне. Он ощущал отчужденность между собой и г-жой фон Радольной острее, чем когда-либо за все долгие годы их связи, чувствовал резкое различие их характеров. Он нарочно постарался пройти мимо нее, с особой сердечностью обняв рукой Иоганну, подчеркнуто интимно в чем-то убеждая ее. Катарина видела это. Видела также, что это увлечение Гессрейтера не таково, чтобы ограничиться сегодняшним вечером. Она усмехнулась, величественная в идолоподобной роскоши своего наряда, усмехнулась с горечью, почти с удовлетворением. Итак, Пауль тоже уходил от нее. Он тоже – бессознательно, разумеется, но подчиняясь естественному инстинкту, отдаляющему людей от тех, которым не везет, – покидал ее теперь, когда ее рента оказывалась под угрозой.
К Иоганне и Гессрейтеру присоединились Фенси де Лукка и Пфистерер. Фенси де Лукка была удовлетворена и счастлива. Ее костюм орхидеи произвел именно тот эффект, который должен был произвести. Спорт, тренировка, бесчисленные требования, выдвигавшиеся ее положением чемпионки, целиком заполняли ее жизнь, не оставляли ей времени думать о своей женственности. В этот вечер она наслаждалась сознанием, что может – стоит ей только захотеть – нравиться и как женщина. Ее волнующее, неуловимо извращенное сходство с цветком производило желанный эффект. Дальше идти она не хотела; это было вредно, она не могла позволить себе эту роскошь.
Они удалились в «лунный ландшафт», уселись в одном из пфаундлеровских «укромных уголков», в том самом, где Иоганна недавно сидела с обоими ветреными друзьями. Грустный, особенно нежный с Иоганной, выбитый из обычной колеи Пфистерер, удовлетворенная, насытившаяся успехом чемпионка тенниса Фенси де Лукка, постепенно приходившая в себя в обществе Гессрейтера Иоганна, осчастливленный мягкостью Иоганны Гессрейтер – создавали среди шума все больше распоясывавшихся «ночных бродяг» тихую, обособленную группу. «Лунный ландшафт» уже не казался Иоганне таким нелепым. Они говорили мало, им было приятно, что они собрались здесь вместе.
Фенси де Лукка машинально повернула рычажок радиоприемника. Оказалось, что как раз в это время откуда-то передавали последние известия. Голос в приемнике рассказывал о каком-то большом съезде, о выступлениях в парламенте, о локауте, о железнодорожной катастрофе. Затем сообщил, что адвокатом доктором Гейером подано прошение о пересмотре дела Мартина Крюгера, ввиду того что шофер Ратценбергер в присутствии ряда свидетелей заявлял, что его показания на процессе о лжесвидетельстве Мартина Крюгера были ложны. Далее голос сообщил еще об оползне в районе какой-то плотины, о падении аэроплана, о предстоящем повышении почтового и железнодорожного тарифа.
Когда голос заговорил о процессе Крюгера, Иоганна сразу встрепенулась. Другие – тоже. Никто не мог толком разобрать, что означало это сообщение. Но если доктор Гейер, до сих пор относившийся к этому вопросу так скептически, теперь во всеуслышание сообщил о подаче прошения, это значило, что есть шансы на удовлетворение, и это был шаг вперед, успех. Все это сразу поняли. Иоганна разрумянилась, просияла, привстала с места. Голос в приемнике все еще говорил и сообщал сейчас о новостях спорта, но никто уже не слушал, Фенси де Лукка с непосредственной сердечностью протянула Иоганне свою смуглую руку. Пфистерер, чувствуя, что гора свалилась с его плеч, воскликнул: «Черт побери! Наконец-то успех!» Гессрейтер со значительным видом подтвердил это. Иоганна поднялась. Она с взволнованным лицом стояла, окруженная нелепо-благодушными лунными чарами художника Грейдерера, под плакатом с изречением о луне и королевском баварском покое. Порывисто кивнув остальным, она с просветлевшим лицом вышла из комнаты. Теперь все будет хорошо, теперь она чувствует почву под ногами. Все изменилось. Она должна сказать это Тюверлену.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.