Читать книгу "Иностранная литература №12/2012"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Данстейбл очень хотел заполучить автограф мистера Монтегю Уотсона, но вовсе не потому, что восхищался книгами этого джентльмена.
Его не трогало, что критики считали Уотсона самой значительной фигурой в английской словесности со времен Вальтера Скотта. Скажи ему кто об этом, он бы в обычной своей грубоватой манере полюбопытствовал, сколько мистер Уотсон заплатил критикам. Для обозревателя “Еженедельного книголюба” последний труд великого литератора, “Душа Антони Каррингтона” (издательство “Попгуди и Грули”, 6 шиллингов) “каждой строкой свидетельствовал о неувядающем гении”. Данстейблу, который взял книгу в школьной библиотеке (куда ее поместили по просьбе учителя литературы) и прочел первые одиннадцать страниц, она показалась дрянью, о чем он и сообщил библиотекарю.
И все же он очень хотел заполучить автограф романиста. Дело в том, что главный воспитатель их корпуса, мистер Дэй, человек, в других пороках не замеченный, собирал автографы. А мистер Дэй за последнее время несколько раз поступал с Данстейблом исключительно по-людски, и Данстейбл, всегда готовый покарать учителей за дурное поведение, с тем же рвением стремился поощрить в них начатки хорошего.
Незадолго до описываемых событий стало известно, что мистер Уотсон купил большой белый дом под Честертоном, милях в двух от школы, и мистер Дэй заметил вслух, что мечтает присоединить его автограф к своей коллекции. Данстейбл, слышавший разговор, немедленно решил взять на себя роль благого Провидения. Он добудет автограф и презентует его воспитателю, словно говоря: “Добро всегда бывает вознаграждено”. Приятно будет видеть невинную радость и детское торжество одариваемого, его изумление, что дарителю удалось раздобыть такое сокровище. Трогательная сцена – она вполне окупит затраченные труды.
А потрудиться предстояло всерьез. Мистер Уотсон славился своей нелюбовью к охотникам за автографами. Его короткие, отпечатанные на машинке (и подписанные секретарем) ответы остудили пыл многих отважных мужчин и (более или менее) прекрасных дам. Подлинная подпись Монтегю Уотсона ценилась среди коллекционеров на вес золота.
Данстейбл был человеком действия. Когда вечером того же дня Марк, младший слуга в “Дэе”, нес на почту груз писем, среди них лежал конверт, адресованный “Мистеру Уотсону, эсквайру, Белый дом, Честертон”. Немногие, взглянув на него, узнали бы почерк Данстейбла, ибо этот хитроумец решил для пользы дела прикинуться умственно отсталым мальчиком лет двенадцати. Он рассудил, что нежный возраст корреспондента тронет сердце мистера Уотсона.
Письмо гласило:
Уважаемый сэр!
Я просто маленькай мальчик, но мне ужасно нравятся Ваши книшки. Ума не приложу, как Вы их все выдумали. Пожалусто, пришлите мне Ваш офтогров. Мне ужас как нравятся Ваши книшки. Я назвал своего кролика Монтегю в Вашу честь. Я вчера дал Джону в глаз за то, что ему не нравятся Ваши книшки. Я потратил на марку для этого письма последний пенни, хотя мог бы купить леденец. Когда я вырасту, я хочу быть похожим на Молтби из “Души Антони Каррингтона”.
Ваш искренний читатель
П. А. Данстейбл.
Идеал для подражания он выбрал не совсем удачно: критики назвали образ Молтби “блистательным портретом циничного мерзавца”. Однако других имен Данстейбл не запомнил.
– Сильно написано, – сказал он себе, заклеивая конверт.
– Несносный сопляк! – сказал себе мистер Уотсон, распечатывая его. Письмо пришло с утренней почтой, а до завтрака писатель всегда бывал в скверном расположении духа.
– Вот, Моррисон, – сказал он чуть позже. – Ответьте на это, пожалуйста. Все как обычно. Признателен, благодарю, ну, вы знаете.
На следующий день Данстейблу пришло письмо следующего содержания:
Мистер Монтегю Уотсон глубоко признателен за теплые слова в его адрес, изложенные в письме от 18-го числа сего месяца, и благодарит за них от всей души.
– Сорвалось! – воскликнул Данстейбл и отправился в “Сеймур” к своему другу Линтону.
– Писчая бумага есть? – спросил он, входя.
– Куча, – ответил Линтон. – Тебе дать?
– Достань один лист. Я продиктую письмо.
Линтон вытаращил глаза.
– А чего так? Рука болит?
Данстейбл объяснил:
– Понимаешь, Дэй собирает автографы. И просто жить не может без закорючки этого Уотсона. Не пьет, не ест, чахнет. Я вчера попытался добыть ему автограф и вот что получил.
Линтон внимательно прочитал документ.
– Так что, видишь, сам я снова написать не могу.
– Может, и не надо?
– Понимаешь, я хочу сделать Дею приятное. Он в этом семестре ведет себя, как человек.
– Ладно, валяй.
И Данстейбл начал:
Уважаемый сэр! Не могу умолчать о том, каким утешением в моей скорбной и одинокой доле служат Ваши романы…
– Слушай, – решительно прервал его Линтон, – если ты думаешь, что я подставлю под этой бредятиной свое имя…
– Нет, это не ты пишешь, а вдова, у которой два сына погибли в Южной Африке. Фамилию потом придумаем. Пишешь?
С тех пор как мои дорогие Гарри Герберт и Перси Лайонел пали жертвами этой ужасной войны, меня поддерживают лишь страницы “Души Антони Каррингтона” и…
– Он что, еще что-то написал?
– Да. “Марципан”.
– Точно? Как-то глупо звучит.
– Точно. В наше время книжка должна называться странно, иначе не купят.
– Ладно. Валяй дальше.
…“Марципана”. Мне очень неловко Вас беспокоить, но, если Вы пришлете мне Ваш автограф, я буду Вам бесконечно признательна.
Ваша восторженная почитательница…
– Как бы ее назвать? Дороти Мэйнард сойдет?
– Надо что-нибудь аристократическое. Может, Хильда Фульк-Посонбаи?
Данстейбл не возражал, Линтон поставил под письмом красивый росчерк с завитушками.
Миссис Фульк-Посонбаи поселили на Хай-стрит в магазине канцелярских принадлежностей. Не самый подходящий адрес для особы голубых кровей, но с хозяином магазина Данстейбла и Линтона связывала дружба, а другого человека, который согласится передать им корреспонденцию, они не придумали.
Письмо для миссис Фульк-Посонбаи пришло на следующий же день. Одного у мистера Монтегю Уотсона было не отнять: он всегда отвечал быстро.
Мистер Монтегю Уотсон выражал глубокую признательность за теплые слова в его адрес, изложенные в письме от 19-го числа сего месяца, однако выражал сомнение в том, что их заслужил. Миссис Фульк-Посонбаи вряд ли черпала утешение в “Душе Антони Каррингтона” так долго, как она утверждает, поскольку роман вышел из печати всего десять дней назад, что же касается “Марципана”, о котором она отзывается в столь лестных выражениях, мистер Уотсон подозревает, что ее скорбный дух поддерживала книга какого-то другого автора, ибо он такой не писал. Впрочем, мистер Уотсон надеется, что его роман “Марс и Пан” в той же мере способен излить бальзам утешения на страждущую душу.
Секретарь Моррисон плохо спал ночью и вложил в письмо изрядную долю яда.
– Опять сорвалось! – сказал Данстейбл.
– Брось ты это дело. Ничего не получится, – сказал Линтон.
– Я попробую еще разок. А не выйдет – придумаю еще что-нибудь.
Двумя днями позже мистер Моррисон ответил мистеру Хаббершему-Морли, проживающему на Парк-лейн, дом 3а, что мистер Монтегю Уотсон глубоко признателен за теплые слова и проч. Парк-лейн, 3а был домашний адрес Данстейбла.
На этом этапе переписка между Уотсоном и Данстейблом прерывается, а их отношения переходят в личную фазу.
Вечером двадцать третьего мистер Уотсон, задумчиво прогуливаясь по собственному лесу, был возмущен зрелищем мальчика. Он не любил мальчиков даже издалека и за оградой, мальчик же в имении, пугающий его фазанов, возмутил литератора до глубины души.
Он крикнул.
Пришлец замер.
– Эй! Ты! Мальчик!
– Сэр? – Нарушитель обезоруживающе улыбнулся и с видом парижского франта приподнял кепи.
– Чем ты занимаешься у меня в лесу?
– Я не занимаюсь, я гуляю.
– Подойди сюда! – взвыл романист.
Незнакомец робко попятился.
Мистер Уотсон решительно двинулся в его сторону.
Гость юркнул за дерево.
В следующие пять минут великий ум был занят исключительно поимкой гуляки. Однако тот ускользал, словно последняя строка неоконченной эпиграммы, и на исходе пяти минут окончательно пропал из виду.
Мистер Уотсон поговорил с егерем в выражениях, которые сей достойный муж с завистью вспоминал всю следующую неделю.
– Абарзование, – говорил он другу за кружечкой в местном кабачке. – Где уж нам так. Тут абарзование надобно.
В следующие пять дней монотонность его жизни скрашивали регулярные визиты разорителя птичьих гнезд – по крайней мере, других объяснений упорству непрошенного гостя у егеря не нашлось. Только страстный коллекционер отважится на такой риск.
Егерь свято верил, что всякий мужской индивидуум в возрасте до двадцати лет занят одним – собиранием птичьих яиц. После двадцати он, разумеется, переходит к браконьерству. Мальчику было на вид лет семнадцать.
На пятый день егерь его поймал и доставил к мистеру Уотсону.
Мистер Уотсон был краток и деловит. Он узнал юнца, из-за которого два дня промучился ломотой в костях.
Егерь добавил еще несколько уличающих фактов.
– Кажный день здесь был, сэр, кажный день. Ну, сказал я себе, это уж чересчур. И, сказал я себе, я тебя поймаю. И поймал.
Егерь отличался лаконичностью слога, достойной Юлия Цезаря.
Мистер Уотсон покусал перо.
– Не понимаю, чего вам, мальчишкам, надо, – с досадой проговорил он. – Ты ведь из школы?
– Да, – отвечал пленник.
– Я пожалуюсь воспитателю. Как твоя фамилия?
– Данстейбл.
– Корпус?
– “Дэй”.
– Хорошо. Свободен.
Данстейбл удалился.
Следующий раз мы видим его в кабинете мистера Дэя. Мистер Дэй велел ему зайти сразу, как закончит делать уроки. В руках воспитатель держал письмо.
– Входите, Данстейбл. Мне только что пришла на вас жалоба. Сообщают, что вы забрались в чужие владения.
– Да, сэр.
– Не понимаю. Вы разумный мальчик, и как вас угораздило сделать такую глупость? И, главное, зачем? Вы знаете, что школа стремится избежать любых трений с соседями, и все же сознательно залезаете в лес мистера Уотсона.
– Больше не буду, сэр.
– Он прислал мне возмущенное письмо – вот, прочтите. Вы не станете опровергать то, что здесь сказано?
Данстейбл пробежал глазами по прыгающим строчкам.
– Нет, сэр. Тут все правда.
– В таком случае я должен строго вас наказать. Перепишете греческие числительные десять раз и покажете мне во вторник.
– Хорошо, сэр.
– Можете идти.
В дверях Данстейбл остановился.
– Да? – спросил мистер Дэй.
– Э… я рад, сэр, что вы всё-таки заполучили его автограф.
И он закрыл дверь.
Вечером, отправляясь спать, Данстейбл встретил старшего воспитателя на лестнице.
– Данстейбл, – сказал мистер Дэй.
– Да, сэр?
– Я решил, что лучше вам переписать первую оду из первой книги Горация. Греческие числительные – это все-таки многовато.
Леонора Вудхауз

Перевод Андрея Азова
© Edward Cazalet, 2012
© Андрей Азов. Перевод, 2012
Человеку с улицы несложно получить представление о личности своего любимого певца, актера или спортсмена, потому что ему есть где на них посмотреть, однако своего любимого писателя он чаще всего может увидеть лишь на размытом газетном снимке, который с одинаковым успехом мог бы изображать как чествование пловца, переплывшего Ла-Манш, так и съезд девушек-скаутов, на самом же деле показывает упомянутого писателя, который загорает возле открытого бассейна.
Читатели привыкли слышать о сложном характере или о странностях писателей, но их внешность, вкусы, привычки и развлечения обычно остаются в тени. Из-за этого писателей представляют совершенно особыми существами, живущими в каком-то возвышенном мире. Возможно, для кого-то из них это и верно, но я знаю, по крайней мере, одного, кто не откажется от добавки почечного пудинга.
Плам (его полное имя Пелем Гренвил Вудхауз, но это такое пышное, такое расфуфыренное имя, что оно не имеет ничего общего с моим беззаботным Пламми) приобщился к искусству в трехлетием возрасте, но только лет в шесть взялся за перо всерьез. Два года он сочинял затейливые рассказы о джунглях, потом замолчал почти на двадцать лет, а потом стал писать рассказы о школе для “Капитана” и других журналов и так постепенно создал свой особый мир, населенный счастливыми, веселыми людьми: Дживсом, Арчи, мистером Муллинером и другими героями, о которых он сейчас пишет.
Он трудится, как мало кто другой, но все-таки порой мне кажется, что писательская жизнь в целом весьма приятна. К нам тут на несколько дней приехал Иан Хэй – так теперь из-за дверей библиотеки, где они с Пламом работают над вторым действием очередной пьесы, раздаются взрывы хохота. За обедом они говорят, как страшно вымотались за утро, решают, что на сегодня всё, и идут играть в гольф. И как это ни смешно, но за три утренних часа в библиотеке им действительно удается сделать то, что иным не под силу и за день.
Когда Плам работает над рассказом или романом, распорядок дня у него почти тот же: утром он пишет, а после обеда предается размышлениям, от которых его ни в коем случае нельзя отрывать. Считается, что в это время он думает глубокие мысли и сочиняет великие романы, но, когда дымовая завеса рассеивается, выясняется, что он либо спал, либо грыз яблоко, либо читал Эдгара Уоллеса. После чая, когда мы в Лондоне, он обычно гуляет, а когда за городом – идет играть в гольф.
У него очень простые вкусы. Книги, трубки, футбольные матчи – все это он обожает. Он не способен получать удовольствие ни от чего, что причиняет кому-нибудь боль, поэтому не любит ни охоту, ни рыбалку. Морозное ноябрьское утро, чай с горячими булочками перед пылающим камином, старая одежда – вот что ему больше всего по нраву. Мы его мало-помалу принаряжаем, так что теперь его иногда можно увидеть на Бонд-стрит в полном смятении оттого, что ему обновляют гардероб, то есть что матушка с продавцом подбирают ему вещи и заказывают их целыми охапками, не обращая внимания на жалобные протесты бедняжки Пламми.
Можно, пожалуй, сказать, что он играет в бридж: если идет игра, он непременно подпорхнет к столу, будет давать советы, рассказывать забавные истории и рваться в бой, но, если для партии не хватает четвертого игрока, Плама нигде не сыщешь. “Пламми, душка, – часто говорю я ему, – отчего же ты раньше не пошел с пикового туза?” – на что он невозмутимо отвечает: “Как только нашел, так сразу и пошел”. Он полагает, что прелесть бриджа состоит в том, чтобы находить у себя в картах дам и королей, когда ситуация начинает уже казаться безвыходной. На днях разгневанный партнер спросил его ледяным тоном: “Скажите, дорогой напарник, зачем вам было сбрасывать бубны?” – “Так, счастливая случайность”, – ответил Пламми, довольный, что кто-то высказался о его игре.
Он совершенно ничего не понимает в деньгах: чек на тысячу долларов для него – лишь награда за хорошее поведение; но, если в доме пропадет полкроны, все мы знаем, кто будет бледнеть и заикаться, когда поднимется шум. Он охотно продаст кому угодно чек на пятьдесят фунтов за семь с половиной фунтов наличными – именно поэтому, собственно говоря, я и остаюсь на плаву. У него совершенно нет деловой хватки – так что дела у нас ведет матушка, которая тщательно отстаивает его интересы. Самому Пламу лишь время от времени нужны фунт на табак, да деньги на книжки. Он терпеть не может строить планы, поэтому предоставляет нам принимать решения за него и одинаково счастлив, что бы мы ни придумали.
Порой он хранит удивительную привязанность к вещам и местам. Какой-нибудь старый свинарник – если Плам знал свинью, которая там жила, – навсегда останется для него раем. А с другой стороны, одна и та же вещь или один и тот же человек довольно быстро ему приедается. Вот и поди пойми его.
Неодолимый ужас перед скукой сочетается у Плама с безумным страхом кого-нибудь обидеть. Если нас с вами пригласит на обед какой-нибудь неприятный нам человек, мы, наверное, скажем, что мы бы с радостью, но – увы! – на следующей неделе отплываем в Канаду. Плам пойдет еще дальше: сказав так, он действительно поплывет в Канаду, причем немедленно, на этой же неделе. Я помню, как однажды в Америке он отправился в Джорджию, потому что одна дама-репортер пригласила его выпить чаю. Рассыпавшись в извинениях, он забормотал, что опаздывает на поезд, и, вырвавшись, честно уехал на юг. К несчастью, после его возвращения они снова встретились, и тут уже бедняжке Пламу, вымотанному поездом, не оставалось ничего другого как согласиться. На другой день, собравшись с духом, он положил в карман четыре зубные щетки и сел на корабль, отправляющийся в Англию. А тут на днях он исчез, оставив нам записку, что “заскочит в Дройтвич поразмышлять”. Мы не поверили, что это был истинный мотив – и появление вечером занудного гостя оправдало наши подозрения.
В двух своих привязанностях, однако, он удивительно и умилительно постоянен: это его древняя пишущая машинка и пекинесы.
Пишущую машинку он приобрел еще в двадцать лет и с тех пор ее обожает. Компании, которая ее изготовила, давно уже нет на свете, а в самой машинке не осталось ни одной родной детали – столько раз ее чинили. Мне кажется, она не рассыпается на кусочки, только чтобы не огорчать Пламми. Если на ней слишком долго печатать, она ломается, а если слишком долго не печатать, то западают клавиши. Плам никому не разрешает к ней прикасаться и повсюду ее с собой возит. Если нужно, ей достается место в салоне первого класса. Носильщикам он ее не доверяет: говорит, они ее не понимают. Обычно мы посылаем телеграмму механику, чтобы он встречал нас у поезда, потому что от путешествий у нее внутри всегда что-нибудь разбалтывается. У Плама есть еще пять машинок, купленных от отчаяния в пяти разных странах, когда казалось, что его любимица умерла; эти новые машинки либо достаются мне, либо отправляются на свалку.
А еще у него есть Сусанна.
Сусанна – это наш пекинес, и Плам от нее без ума. Стоит нам размечтаться о круизе на Дальний Восток или о блаженном летнем отдыхе на Сицилии, мы вспоминаем, что для этого пришлось бы оставить Сусанну одну, и остаемся дома ее развлекать или ездим смотреть мир по очереди. Она очень хорошенькая, маленькая, с коричневой шерсткой и ходит такой приплясывающей походкой, какой ходят пекинесы. Стоит Сусанне улыбнуться Пламу – и он готов прервать разговор с кем угодно, лишь бы выслужиться перед ней. Каким бы безнравственным, нищим или неинтересным ни был человек – если о нем говорят, что он “знает толк в пекинесах”, Плам простит ему безнравственность, одолжит денег и придумает, чем он интересен.
Сусанна родила трех щенят, которых мы собирались раздать, но они такие славненькие и в каждом столько от Сусанны, что мы собираемся оставить их себе. Видимо, для этого нам придется перебраться в другой дом, побольше. Через два года каждый из них, наверное, тоже родит трех щенят, до того похожих на свою бабушку, что мы ни с одним не сможем расстаться. А еще через два года…
Но я обещала рассказать, как Плам работает. Работает он не переставая; выходной для него – это когда он пишет пьесу вместо романа или рассказ вместо мюзикла. Возможно, его произведения легко читаются именно потому, что ему так нравится их писать. Когда-то я читала о юмористе, который говорил, что темные пятнышки, то и дело попадающиеся на странице, – “это не запятые, а капли крови”. Плам совершенно другой. Уяснив себе сюжет, хотя бы в общих чертах, он пишет быстро и легко. Конечно, у него может получиться сцена, которую я умоляю порвать, прежде чем хоть одна живая душа ее увидит, или пять страниц, которые в итоге ужмутся в один абзац, но пока он пишет, это не составляет для него труда.
Он тратит страшно много сил на разработку плана. Ни один его персонаж никогда ничего не сделает без сколь-нибудь правдоподобной – пусть даже и смехотворной – на то причины. Например, чтобы в “Билле Завоевателе” герой встретился с героиней, она получает поддельное жалобное письмо от предприимчивого, но временно стесненного в средствах друга героя, который вместе с ним живет. Она идет ответить автору письма лично, звонит в дверь, Билл открывает – и так завязывается их роман.
Я так горжусь Пламом за то, что он всегда держит высокую планку. Какой-то рассказ может нравиться больше, какой-то меньше, какие-то герои могут совсем не нравиться – но состав всегда один и тот же: основной сюжет, побочный сюжет, одна-две хорошие сцены, иногда какие-нибудь сюрпризы и изрядное количество любви и труда. На прошлой неделе он полностью переписал один рассказ – теперь рассказчик не Берти, а мистер Муллинер, действие происходит во дворце, а не в пивной, и, как передал мне Плам в телеграмме: “Дал отставку несчастному полковнику матушка теперь незамужняя тетушка”.
Меня всегда поражала способность Плама писать стихи на музыку, которую он до этого слышал всего три-четыре раза. Он совершенно не интересуется музыкой и не может правильно взять ни единой ноты. “Прощание” Тости и “Знойная красавица”, если он напевает их себе под нос, звучат совершенно одинаково и не похожи ни на “Прощание” Тости, ни на “Знойную красавицу”. И несмотря на все это, мелодия живет где-то в глубине его сознания; нисколько не разбираясь в музыке, он слышит ритм, слабые и сильные доли. Помню, как однажды в Америке он сочинял мюзикл на пару с композитором, находившимся где-то в сотне миль от него: композитор звонил ему, клал телефонную трубку на пианино и три-четыре раза играл мелодию – и в тот же вечер Плам посылал законченные стихи, которые идеально на нее ложились.
Я не могу представить Плама никем иным, кроме как писателем-юмористом: ведь смех для него – это всё. Он смеется даже тогда, когда хочется плакать. Он и сюжеты свои, мне кажется, так выдумывает. Пробегает, например, глазами заметку о расходах на миссионеров на Дальнем Востоке и переворачивает страницу, чтобы приступить к спортивному обозрению, а в голове у него тем временем раздается голосок: “А что, если какая-нибудь тетушка загонит Берти Вустера в угол и начнет ему подробно это пересказывать? Подумать над этим!”
Очень сложно рассказывать другим про того, кого ты хорошо знаешь, – наверное, так же сложно, как писать историю, пока сам в ней живешь. Не хватает отстраненности. Но вот что я скажу определенно: и лучшие друзья Плама, и его случайные знакомые находят его совершенно очаровательным. Есть у него такое редкое качество – наверное, это называется обаянием, – из-за которого его невозможно не любить. Он и вида не подал, а вам уже кажется, что вы ему симпатичны; он и доброго слова не произнес, но первое и последнее впечатление, которое у вас остается, – это его доброта.