Текст книги "Франц Кафка не желает умирать"
Автор книги: Лоран Сексик
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
«Жалобу? – растерянно переспросила мать. – Какую жалобу?»
В момент передачи письма ей не надо портить впечатление, сообщая, о чем оно, потому как сам Франц рассчитывал на эффект неожиданности. «Мне кажется, отец не любит сюрпризов», – сказала она. На что сын ответил, что он не любит неприятных сюрпризов. «Ты… ты уверен, что поступаешь правильно?» – смущенно прошептала она, в ужасе от того, что от нее сейчас требовали. Идея дать прочесть мужу письмо почти на сотню страниц, притом что он в жизни не читал ничего кроме утренней газеты да бухгалтерских отчетов по вечерам, казалась ей гротескной. Стараясь ее успокоить, он нежно положил на руку матери ладонь и выразил убежденность в том, что отец не останется равнодушным к этим строкам и сумеет осознать всю их важность. Ей надо произнести одну-единственную фразу: «Это написал твой сын». А если отец выкажет раздражение, вздохнет и возденет к небу взор, что вполне предсказуемо, потому как они все хорошо его знают, ей придется задействовать весь свой дар убеждения. Пробежав глазами первые строки, отец уже не сможет остановиться. В этом она может положиться на него. «Ну раз для тебя это так важно…» – едва слышно пролепетала мать. Франц обнял ее, прижал к себе, будто лишая последней надежды, объяснил, что должен срочно бежать в страховую компанию, и с победоносным видом откланялся.
Как только за ним затворилась дверь, в комнате вновь повисла тишина. «Смотри, снег больше не идет», – через какое-то время проронила мать. Снегопад и в самом деле прекратился. «Ладно, – сказала она, вставая со стула, – жизнь на этом не кончается, у меня к ужину ничего не готово». И с подавленным видом ушла на кухню. Несколько мгновений спустя пару раз звякнули снимаемые с плиты кастрюли, послышался перестук тарелок, которые чья-то рука громоздила друг на друга. Через пару минут мать бросила ей:
– Оттла, отдашь пакет обратно брату. И не тяни, отец может нагрянуть в любую минуту и тут же его увидит.
Из-за яркого июньского солнца, заливавшего комнату своими ослепительными лучами, она задернула шторы. Потом вернулась на место и с тяжелым сердцем стала перечитывать страницы письма, разрываясь между ужасом и тоской.
Мои неоднократные попытки жениться, боюсь, я тоже не смогу объяснить. Проблема лишь в том, что от этого всецело зависит успех данного письма, ведь если, с одной стороны, в этих попытках я сумел объединить все, что во мне было хорошего, с другой – против меня единым, яростным фронтом выступили все качества, в моем понимании ставшие результатом твоего воспитания, такие как слабость, неуверенность в себе и чувство вины, встав на этом пути неодолимым препятствием… Сегодня у тебя есть все возможности ответить на многие вопросы касательно моих матримониальных поползновений, в частности о том, что ты делал: не мог уважительно относиться к моим решениям, в то время как я дважды разрывал помолвку с Ф., затем каждый раз возобновлял, а потом тщетно пытался вытащить вас с мамой в Берлин на свадьбу. Все это так, но каким образом я до этого дошел?
«В Берлин на свадьбу…» Перед ее мысленным взором вновь возникает несостоявшаяся церемония в роскошной берлинской квартире Бауэров, где Францу в присутствии двух семей предстояло надеть на палец Феличе колечко. Это бракосочетание должно было скрепить печатью многолетнюю пылкую переписку и положить конец разлуке двух влюбленных сердец, соединив их на всю жизнь. В ослепительном сиянии хрустальной люстры Франц нервно мерил шагами пышно убранные гостиные и коридоры, взгляд его блуждал, лицо замкнулось, весь вид предвещал близкую катастрофу. Будто приговоренный перед казнью. На это поразительное зрелище с негодованием взирали участники церемонии и гости. На их глазах событие, призванное чествовать самый прекрасный день в жизни, превращалось в драму. Свадьба окончательно расстроилась, и 14 июля 1914 года в отеле «Асканишер Хоф» виновнику нанесенного Бауэрам оскорбления был вынесен суровый приговор.
Оттла не питала ни малейших сомнений по поводу недолговечности и хрупкости их с Феличе союза. Подобно сыновней покорности и общественной субординации, брак для Франца представлял собой помеху его литературному призванию. «Суд в отеле ”Асканишер Хоф”», как он порой его иронично называл, свидетельствовал, что он нарушил самые тайные, самые дорогие сердцу клятвы. А она пребывала в полном убеждении, что брат был не столько покаянной жертвой этого разбирательства, сколько его зачинщиком. Сотни писем, отправленных Феличе за долгие пять лет, лишь скрывали собой его смертельный страх перед браком и оттягивали роковой час. Но в один прекрасный день ему наконец надо было перейти от слов любви к делу, вместо пылкой переписки обменяться кольцами, подчиниться законам брака, уступить желаниям плоти и положить конец одиночеству, предпочтя его тесному общению. В один прекрасный день надо было выбрать между одиночеством и Феличе, между жизнью и литературой. Он выбрал литературу, но не жизнь.
Письма Феличе и Милене, по крайней мере те, которые он давал ей читать, возводили его в ранг мастера любовных игр, позволяли уворачиваться, лгать, прятаться, давать ложные клятвы и манипулировать другими. Как бы эти послания ни потрясали, предназначались они незнакомкам – ну или почти. Может, на них даже не надо было отвечать? Может, их можно было просто читать как незамысловатые и возвышенные внутренние монологи? Юные невесты могли сразу совершить ошибку, узрев в них обещание великого продолжения в виде супружеской жизни, в то время как в действительности это было лишь преддверие деятельного сознания. А безумная ярость, с которой он возвещал миру о своей жажде любви, по всей видимости, представляла собой не что иное, как очередную манеру утолять литературный голод.
Оттла не видела никакой разницы между его письмами, рассказами и дневником. Представлять Франца в трех ипостасях – сочинителя писем, автора романов и человека, ведущего личный дневник, – для нее было немыслимо, он для нее всегда был един.
Женщина в его письмах превращалась в какое-то бумажное существо. Этот процесс представлял собой полную противоположность сочинению романа, когда воображаемый персонаж благодаря авторскому перу обретает жизнь, а вымысел – черты реальности. Франц же превращал в вымысел саму реальность. Полагая, что он обращается к ним, не только Феличе, но даже Милена глубоко ошибались. До знакомства с Дорой, пока он каждое утро не стал просыпаться рядом с существом из плоти и костей, любовь для него оставалась страницей, которую только еще предстояло написать. Письма Феличе и Милене представляли собой самый потрясающий любовный роман. Одновременно выступая в роли постановщика и актера этого театра теней, он всегда выбирал в нем для себя наилучшую роль – когда идеального зятя, когда проклятого писателя.
Вполне возможно, что это отсутствие грани между реальным и воображаемым, пусть даже взращенное во имя священной литературы, представляло собой симптом тихого помешательства – восхитительного, благословляющего плодотворное сочинительство, но настолько мучительного, что его разрушительное неистовство чуть не погубило Феличе и Милену. Своим ослепительным согласием письмо повергало его получательницу в состояние, близкое к параличу. А в душе Франца подпитывало иллюзию принадлежности к клану мужчин. Мир для него стал одним большим почтовым ящиком, на котором он забавы ради время от времени менял фамилии.
Она вновь берется за чтение и дрожащей рукой берет последнюю страницу письма брата отцу.
Иногда мне случается представлять карту всей земной поверхности, на которой ты занимаешь каждый дюйм. И тогда меня охватывает чувство, что для жизни мне подходят единственно края, либо свободные от тебя, либо до которых тебе не дотянуться…
Однако в данном случае гораздо важнее страх, который я испытываю в отношении самого себя. Понимать его надо примерно следующим образом: как я уже говорил, упражнения в сочинительстве и все, что с ними связано, принесшие лишь самый ограниченный успех и не более того, позволили мне предпринять ряд попыток обрести независимость и бежать, у которых нет продолжения, о чем свидетельствует целый ряд факторов.
Жизнь не какая-то там мозаика, а нечто неизмеримо большее; но с учетом поправки, обусловленной этим возражением, – поправки, которую у меня здесь нет ни желания, ни возможности подробно излагать, – мы, несмотря ни на что, все же сумели добиться результата, приближающего нас к истине достаточно для того, чтобы принести облегчение и научить легче относиться как к жизни, так и к смерти. Мне, по крайней мере, представляется именно так.
Оттла поднимает голову – с таким видом, будто ее ударили по голове. Как бы ей хотелось отмотать время назад, вернуться в то ноябрьское утро и ждать, когда придет брат, а не телеграмма от него, как сегодня. Ей хотелось, чтобы прямо сейчас, в июне, с неба повалил снег, чтобы отворилась дверь, чтобы он переступил порог, подставил ей щеку, а она поцеловала бы его раз, другой, покрыла поцелуями все лицо, схватила за плечи и с силой прижала к груди. Но время вспять не повернуть. И ошибки прошлого не наверстать тоже. В тиши этого дня вокруг царит пустота. И хотя ноябрьский снег давным-давно прекратился, в ее окоченевшей душе по-прежнему свирепствует ледяной ветер. Она страшится, что ничто на свете уже не приведет Франца к их двери.
Надо сходить немного проветриться, иначе можно сойти с ума, наворачивая круги в их семейной квартире. В гостиной звонит телефон. Она вскакивает на ноги, пулей вылетает из комнаты, несется по коридору, но, подбежав к двери, видит, что отец уже снял трубку.
– Да, Роберт, – говорит он, а потом долго молчит, вслушиваясь в слова на том конце провода.
Но уже через несколько секунд совершенно меняется в лице. Потом наконец спрашивает с дрожью в голосе:
– Прошу прощения, Роберт, но я не понимаю, что вы хотите этим сказать. Что означает ваша фраза «Мы сделали все, что было в наших силах»?
4 июня 1924 года
Роберт
По дороге безжалостно лупит дождь. Июньский ливень заливает улицы мелькающих за окном деревень и без конца барабанит по крыше машины. После отъезда из санатория он не обмолвился с пассажиркой ни словом. Боится, что даже от малейшего звука, слетевшего с его губ, рассыплется образ человека, которого накануне забрала смерть. Этого великого призрака, одновременно связывающего и разделяющего их, они нежно любят – он как брат, она как возлюбленная, напрочь потерявшая голову в пылу чувств. Из боязни не выдержать взгляд Доры он не осмеливается посмотреть на нее.
Только что произошло нечто очень важное, но смутное и до конца еще не осознанное. Некое событие, масштаб которого он еще не может оценить, хотя и чувствует, что в нем без остатка растворится вся его молодость, да и ее тоже. В это мгновение он никак не может дать определение этому явлению, которое потом назовет холодным словом «смерть». Пока же Франц для него все еще жив, а его тело все так же пылает жаром, как вчера в этот самый час. Для них жизнь остановилась в тот самый миг, когда у него перестало биться сердце.
С момента отъезда Дора ни разу не открыла глаз. Ее цельнокроенное платье выставляет на всеобщее обозрение плечи. На шее красный платок. Несмотря на тяжкое испытание, выпавшее ей накануне, на ее лице сохраняется выражение простодушия, знакомое ему с самой первой их встречи в Берлине, когда Франц познакомил его с той, с кем впоследствии разделил свою жизнь. Уже тогда эта наивность очаровала его своим шармом. Печать какой-то дикой радости и победоносный вид на лике молодой женщины покорили его в мгновение ока. А ведь прошло всего полгода, хотя ему кажется, что с того вечера в донельзя прокуренном кафе «Йости» миновало сто лет. Может, эти беззаботные дни ему приснились? Может, безоблачное счастье, когда они втроем – Дора, Франц и он – гуляли по Александерплац, только привиделось?
Дождь прекратился. Над асфальтом дороги плотным перламутровым ковром стелется туман. Шины на поворотах визжат так, что он боится, как бы «Воксхолл» не занесло. Доктор Хоффман дал ему ключи от машины, припаркованной рядом с другими у входа в санаторий, заверив, что мощности двигателя с лихвой хватит для того, чтобы в кратчайший срок доставить их до места назначения.
А если бы мы поехали не в Прагу, а в Венецию? Он представляет себя на корме небольшого, резвого моторного катерка из тех, на которых по лагуне катаются наследники крупных состояний. Они с Дорой стоят, взявшись за руки, и любуются виднеющимся вдали городом, хмельные острыми ароматами морского воздуха. Вот он протягивает руку и показывает ей на Дворец Дожей и площадь Святого Марка. Но уже в следующее мгновение судорожный всхлип, сотрясающий во сне молодую женщину, возвращает его к реальности.
На него навалилось чувство страшной подавленности, какой он не знал уже несколько месяцев. До этого все его мысли занимала борьба, которую он вел за спасение друга, вдохновляя на действия и поступки. Миссия, которую он сам себе определил, не допускала ни малейших приступов слабости, требовала сосредоточить все силы, позабыть о боли, сожалениях и тоске. «Вы сражаетесь с врагом гораздо сильнее вас», – встревожился Хоффман, составив полную картину пораженных органов. Но он никого не слушал и безрассудно делал свое дело, вразрез со всеми основами, которым его учили на факультете, но вместе с тем и во имя этих самых основ. «Напрасный труд! – продолжал Хоффман. – Не мешайте ему, пусть упокоится с миром, а вы берите Дору и уезжайте! От всего этого в конечном счете можно сойти с ума».
Может, на каком-то жизненном этапе идеи начинающего врача под властью всемогущего знания и неодолимой силы идеалов возраста подталкивают его к мысли, что ему позволено попрать силы природы, и только после долгих лет практики он набирается ума, склоняется перед неумолимым роком и называет опытом то, что в действительности лишь является слабостью в виде отказа от дальнейших попыток?
В конце концов он уступил мольбам и с болью в сердце ввел последнюю дозу морфина.
И в тот самый момент, когда медленно надавил на поршень шприца, Кафка прошептал:
– Да, так хорошо, но… больше, больше, вы же сами видите, что не действует.
Он сделал, как его попросили.
– Не уходите… – взмолился друг.
– Я не ухожу, – попытался успокоить его Роберт.
– Нет, я сам с вами расстаюсь, – едва слышно промолвил Кафка и закрыл глаза.
Через несколько минут распахнулась дверь. В палату вбежала Дора. В руке у нее красовался принесенный из деревни букет цветов. Машинальным движением она поднесла его под нос возлюбленному, будто уверовав, что их аромат придаст ему сил. И невероятное действительно случилось, прямо у Роберта на глазах произошло настоящее чудо: от прикосновения цветов больной приоткрыл веки и в последний раз посмотрел на Дору.
Франц Кафка угас.
«Убейте меня, иначе вы убийца!» Неужели ему когда-нибудь удастся забыть, как он давил на поршень шприца, якобы стараясь избавить друга от боли, но в действительности лишь подталкивая его к грани между жизнью и смертью? Неужели этот мысленный образ когда-либо перестанет его донимать? Неужели из памяти сотрется постепенно сходящая с лица гримаса боли, уступающая место маске исступления, которая все больше лучится миром и покоем по мере окончательного угасания дыхания жизни?
«Убийца», – повторяет про себя он. Знай об этом твоя пассажирка, плюнула бы тебе в лицо. А потом распахнула бы дверцу и выпрыгнула из машины на полном ходу. А то и резко дернула бы руль, увлекая «Ворнхолл» в кювет.
В Праге он расскажет близким Франца обстоятельства его кончины, это его долг. На медицинском факультете его обучили очень многим вещам, но такого предмета, как приносить другим дурные вести, в программе не было. Какими словами из обычного словарного запаса выразить боль утраты? Пока машина глотает километр за километром, он перебирает в голове перечень выражений сочувствия, которые можно будет произнести. Но ни одно из них по своей силе и искренности несоразмерно масштабу трагедии, которую представляет потеря такого человека – в его собственных глазах, в глазах матери, отца, сестры и всего человечества, в чем у него нет ни малейших сомнений.
В воскресенье в его дежурство в центральной больнице Будапешта глубокой ночью скончался пациент. А поскольку будить помощника врача было неудобно, он сам взял на себя труд сообщить семье и вскоре оказался в нескончаемом коридоре, из глубины которого ему навстречу шел какой-то человек примерно его возраста. Неоднократно сталкиваясь с ним в отделении, Роберт догадался, что это сын покойного. Молодой человек наводил у персонала справки, интересовался расписанием обхода врачей, требовал то принести графин с водой, то одеяло, то сменить повязку. В ярком свете электрических ламп они шагали навстречу друг другу: сын решительно, а сам он склонив голову и обдумывая слова, чтобы они звучали достойно, искренне и человечно. Но на деле смог произнести одну-единственную фразу: «Он умер».
Когда на следующее утро Роберт в волнении признался заведующему отделением, что перед лицом свершившейся трагедии оказался совершенно беспомощным, профессор ответил: «Ничего, парень, со временем научишься!» Но он опасался, что это у него никогда не получится.
В разговоре с матерью и Оттлой он постарается воскресить в памяти самые трогательные последние слова усопшего и рассказать, как он был добр перед тем, как впасть в агонию. «Знаете, еще накануне он с нами смеялся, работал и правил гранки своего последнего произведения».
«А о нас говорил?» – «Постоянно, то и дело рассказывал, как вы любили похохотать, вспоминал ваши воскресные обеды». – «А об отце?» – «И об отце, конечно же, особенно как они играли в карты». – «Он страдал?» – «Нет». – «Это ведь самое главное, чтобы ему не было больно».
Ты предал друга, наставника и учителя. Предал идеалы твоей профессии. И вот теперь собираешься убаюкать мать своим рассказом, да еще потребовать от нее признательности, чтобы пожать почести и славу.
За семь месяцев до этого, в середине ноября 1923 года он отправился в семейную квартиру Кафок встретиться с отцом и матерью писателя. Собирался обосноваться в чешской столице, чтобы продолжить учебу, напрочь игнорируя мнение друга, который без конца отговаривал его от этого шага, предрекая «нескончаемые, меланхоличные послеобеденные часы по воскресеньям и отчаяние пустых улиц». Однако Прага говорила с Робертом на одном языке, он превратил ее в целый мир, мечтал о Карловом мосту, об узких улочках и переполненных кафе. Этот город казался ему живым, в нем за каждой статуей прятался какой-нибудь голем, а на каждой площади обитал дух романиста или поэта. Уехать из Будапешта и поселиться в Праге он решил в тот самый момент, когда друг наконец сумел бежать из этого города и переехать в Берлин, погрузившийся в тягостную пучину инфляции. Им с Дорой не хватало буквально всего, они никогда не ели досыта и нуждались в деньгах. И так как уже в те времена единственный подлинный план Роберта сводился к спасению Франца, он вызвался привезти ему из Праги денег и припасов. А получить эту манну небесную в виде финансов и провианта вознамерился у писателя дома, надеясь, что Юлия Кафка соберет посылку с провизией, а Герман немного раскошелится.
В тот ноябрьский день 1923 года он восторженно и с легким сердцем шагал по улочкам Старе Место, считая честью познакомиться с родителями учителя и сгорая от любопытства, хотя и понимая, что в нем было что-то нездоровое. Семейство, к которому он шел в гости, казалось ему хорошо знакомым. Он уже сформировал отчетливое мнение об отце и любил мать, тем более что в словах друга постоянно содержался намек на всеобщий характер этого чувства. Из сестер отдавал предпочтение Оттле. И знал, что каждый, с кем ему сегодня предстоит сидеть за одним столом, наверняка слышал о нем много хорошего. Даже мечтал, что семейство Кафок возьмет его к себе, что он станет им вторым сыном.
По пути в их квартиру он чувствовал себя антропологом и предвкушал знакомство с теми, кто, по его убеждению, вдохновлял друга писать тексты, которые тот давал ему читать. Шел по следам гения, восходя к истокам его творчества. И наивно верил, что члены его близкого окружения воплощали собой стихии, во власти которых находится процесс созидания. А еще мечтал стать героем его романа, надеясь, что друг когда-нибудь воспользуется им в качестве прототипа.
Он долго молчал, глядел на собравшихся за столом и будто видел их глазами другого человека, вкладывая свой собственный смысл в каждый жест и каждый диалог, сопоставляя их с рассказами Франца. Но вскоре все, что тот говорил и писал, за разговором забылось, и у него прояснился взор. Отец за беседой постепенно терял атрибуты монстра, примерно так же во время линьки теряют старую шкуру некоторые животные. Мать, как бы славно и предупредительно она себя ни вела, отнюдь не была святой, какой ее описывал Франц. Одна за другой слетали маски. Вымысел вытеснялся реальностью. В присутствии Роберта творилось чудо. В этом сокровенном театре семейной жизни разыгрывалась драма, главным героем которой был великий писатель, не сидевший в тот день с ними за одним столом. С актеров слетала мишура, и они превращались в членов реальной, вполне обычной семьи. Обычной семьи, у которой, к их счастью и несчастью, был такой сын, как Франц.
Подобно Клопштокам, только не в Будапеште, а в Праге, Кафки меньше чем за одно поколение перешли от кабальной еврейской жизни под ярмом ненависти к вполне упорядоченному быту состоятельной буржуазии города, пусть даже и отличающейся от зажиточных представителей титульных наций из-за неизбывной тени, воспоминаний о страшном прошлом и угрозы возвращения упомянутой ненависти, которая никуда не делась.
Ближе к вечеру Герман Кафка предстал перед ним в облике, чрезвычайно далеком от образа домашнего тирана. В его природной властности зазвучали теплые, приветливые нотки. Он гордо, прилежно и со смаком – как и предупреждал его Франц – стал излагать историю их рода и рассказывать, как несколько десятилетий назад тот обосновался в Праге. И будто даже с упоением перечислял горести его собственного детства, не забыв ни одного несчастья, которые сделали его тем человеком, которого теперь видит перед собой Роберт.
Поучительным тоном профессора истории, лично пережившего события, которым посвящены лекции, он в мельчайших подробностях описал мир, в котором появился на свет, и безжалостные, суровые времена доминирования жестокости, когда в их жизни постоянно присутствовала угроза погромов и нищеты. Мир этот никоим образом не напоминал тот, который посчастливилось познать его детям. Но они упорно работали и, жаждая свободы, уехали из родной деревни в столицу. Труд для них считался основополагающей ценностью всего земного существования, смыслом приложения любых усилий и их неизбежным следствием. Причем не только для евреев, но также для чехов и немцев – двух других крупнейших общин города Праги.
– Вот вы, молодой человек, говорите, что еврей – это не национальность. А вот я скажу вам, что это заблуждение, ведь именно гражданами определенной национальности нас считает молодая республика нашего Масарика, а ее законы поощряют представителей общины писать в паспорте «национальность еврей» в качестве нового дарованного ей права. Когда раньше евреи выдавали себя за чехов, те любили напоминать, что в свое время императрица Мария-Терезия издала декрет об их изгнании из Праги. Вы слышите, молодой человек? Декрет 1744 года наподобие того, что за два века до нее ввел Фердинанд I Габсбург, который, не отличаясь ее любезностью, предписывал евреям носить специальный знак, выходя за пределы пражского гетто. При этом вам полагается знать, что сегодня, в 1923 году, самым распространенным оскорблением в адрес евреев является то, что они якобы «продались немцам», что само по себе представляет собой жестокую иронию, если учесть, что те ненавидят сынов Израилевых еще больше, чем чехи. И это единственное, что объединяет эти две нации, никоим образом не мешая им на дух не переносить друг друга. А еще, молодой человек, – продолжал Герман Кафка, – чтобы вы могли понять, откуда мы здесь взялись, и оценить путь, пройденный нами за полвека, я расскажу вам, что мой отец Яков, дедушка вашего друга Франца, был мясником в небольшой кошерной лавке в моей родной деревне Осек и семью смог основать только после отмены закона 1849 года, регулировавшего этот вопрос.
С этими словами Герман подробно напомнил о подлом законодательном акте, упраздненном всего за два года до его рождения, который разрешал жениться и заводить детей только первому ребенку мужского пола в семье. Все остальные его братья подпадали под запрет, ведь заявленная цель этой правовой нормы заключалась как раз в радикальном сокращении еврейского населения в Австро-Венгерской империи. Авраамово колено просто лишили права рождаться на свет.
– Вопрос лишь в том, а было ли у них право жить? – насмешливо спросил Герман. – Возделывать землю было запрещено, селиться в больших городах самым парадоксальным образом тоже, точно так же как заниматься большинством ремесел, не говоря уже об учебе в университете. Зато их усиленно заманивали в армию, хотя даже не сулили офицерских чинов. Умереть на фронте для них было одной из ярчайших жизненных перспектив, если мне позволительно так выразиться, не повергнув в шок такого студента медицинского факультета, как вы».
Роберт рассеянно слушал его наставительную речь, в точности повторявшую рассказы его собственных дяди и деда, сводившиеся к подробному перечислению страданий еврейского народа, которые ему доводилось слышать тысячу раз. Сам он этим вопросом был сыт уже по горло. Все эти тяготы канули в прошлое. В России в том же 1923 году покончили с царизмом, а вместе с ним и с погромами. В результате советской революции открывались перспективы нового мира. После демонтажа Прусской и Австро-Венгерской империй Чехословакия, Германия и Венгрия двигались по демократическому пути. Роберту думалось, что сегодня евреев больше никто не считал особым случаем. Им, как и всему остальному миру, XX век сулил светлое будущее. Солнце, поднимавшееся над развалинами войны, вот-вот озарит своими лучами все человечество.
– Франц склонен забывать о своих корнях, – продолжал Герман. – А вот я, мой дорогой Роберт, вырос не в прекрасных пражских кварталах! И ребенком не протирал на Грабене штаны!
Слушая разглагольствования Германа Кафки, Роберт вспоминал откровения Франца: «Не так давно мне подумалось, что еще в раннем детстве я потерпел поражение от отца, но все эти годы мои амбиции не позволяли мне покинуть поле боя, хотя я постоянно проигрывал».
– Дорогой, хватит уже, – вставила слово Юлия Кафка, – оставь молодого человека в покое!
– Хватит? Но я ведь только-только начал! Он должен знать, откуда мы взялись и какой прошли путь. Это ведь очень важно, а я уверен, что Франц ему ничего не говорил. Он рассказывал вам?
– О чем?
– О детстве его отца.
– Честно говоря, нет.
– Нет? Тогда о чем вы с Францем вообще говорите?
– Но, дорогой!
И, не дожидаясь приглашения, Герман Кафка тут же нарисовал картину своего детства, по правде говоря, действительно ужасного, которое он провел в богемской деревушке Осек недалеко от Страконица, в доме № 35 по Еврейской улице, именно там он родился и вырос. Дом этот состоял из коридора и двух комнат, в одной из которых жили шестеро детей Франтишки и Якова, который был по профессии резником, иными словами, мясником в небольшой кошерной лавке. И чем же он занимался в десять лет, в том самом возрасте, когда Франц, постоянно жалующийся на детство, играл на берегах Влтавы? В десять лет он, Герман, таскал за собой от деревни к деревне небольшую тележку, в том числе ранним утром и зимой, и у него на морозе чуть не отнимались ноги. Он возил туши скота, забитого его отцом Яковом Кафкой, резником из кошерной лавки в Осеке и дедом Великого Писателя из Страховой Компании!
– Герман, прекрати!
– Ну да, конечно, как только речь заходит о моей молодости, это всех раздражает! Надо сказать, что в юности я не знал того блеска, который знала ты, потому что родился не в Подебрадах!.. И отец мой не торговал мануфактурой, как Яков Лёви! Я не жил на главной площади города, как твоя мать, Эстер Боргес!
– Только ты, ты и снова ты!
– И мы не жили в двухэтажном доме 17 на Рыночной площади!
– Если тебе так хочется, Герман, я могу напомнить, что моя мать умерла от тифа в возрасте двадцати восьми лет, когда мне было всего три годика. А бабушка через год от отчаяния покончила с собой, бросившись в Эльбу.
– Я лишь хочу объяснить нашему молодому человеку, что если Франц сегодня ведет такую роскошную жизнь, то только благодаря жертвам, принесенным его близкими… И вряд ли кто осмелится отнести признательность к числу главных достоинств моего сына.
– Молодые люди все такие, Герман.
– Тогда я очень хотел бы, чтобы Франц был другим! Или, может, просить об этом для меня слишком много?
– Это в сорок-то лет? – вклинилась в их разговор Оттла.
– Разве дело здесь в возрасте?
– Роберт, – продолжала молодая женщина, – расскажите лучше о вас. Вы ведь приехали из Будапешта, так? И учитесь на медицинском факультете.
– Ах, если бы эту науку постигал Франц!
– Но у него и так блестящее образование!
– Если дело закончилось страховой конторой, без него вполне можно было бы обойтись. С такими данными, с таким умом… Упорно работая, Франц мог бы… стать адвокатом, а еще лучше возглавить наш магазин у дворца Кинских. Или даже…
– Ну-ну, договаривай, раз начал.
– Или даже стать известным, крупным торговцем! А так…
– Что ты имеешь в виду?
– Страховую контору, вот что… Тебе не кажется, что это пустая трата сил?
– Если он счастлив, то нет.
– Так в том-то и дело, что он НЕСЧАСТЕН! Что касается меня, я в жизни не видел нашего парня счастливым! После всего, что вы с ним сделали… Роберт, вам приходилось видеть его счастливым, а? Может, он в Берлине счастлив?
– Думаю, да, и больше, чем когда-либо.
– Как это?
– Именно это он всячески дает понять, хотя и без него все прекрасно видно.
– В Берлине? В холоде? В нищете?
– Мне показалось, да.
– Но если бы он был так уж счастлив, вам, вероятно, не пришлось бы везти ему провизию и деньги…
– Герман!
– А что, разве я лгу? Ну да, конечно, стоило ему оказаться где-то подальше от нас, как он тут же стал благоденствовать! Но платить за это его благоденствие почему-то должен я, так? Потому что сам он себе никакое счастье обеспечить не может!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?