Текст книги "Поколения ВШЭ. Учителя об учителях"
Автор книги: Любовь Борусяк
Жанр: Экономика, Бизнес-Книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Мой однокашник по школе Юра Кривоносов, который сейчас работает в Институте истории естествознания и техники, в свое время рылся в архивах ЦК и нашел там письмо пяти выдающихся психологов Маленкову. Это была война, 1944 год, тогда должны были проходить выборы в академии наук. И вот Леонтьев, Борис Михайлович Теплов, Анатолий Александрович Смирнов, Сергей Васильевич Кравков и еще кто-то написали Маленкову письмо, что психология имеет большое значение, в том числе и для войны, обороны и так далее. Поэтому хорошо бы избрать членом-корреспондентом Академии наук Сергея Леонидовича Рубинштейна. Мгновенно – это просто по датам видно – было принято решение «избрать членом-корреспондентом Рубинштейна». Война – она объединила всех. Несмотря на то что там было внутреннее соперничество – кстати, между Рубинштейном и Леонтьевым тоже, – они написали это письмо.
А потом я уже перешел к Александру Владимировичу. Здесь еще сыграло роль то, что Петр Иванович – друг Запорожца, и он просил Александра Владимировича присматривать за мной. Время от времени я бывал у него дома. И спасибо ему – он включил меня в программу своих штудий, так что я с четвертого курса начал вести экспериментальные исследования. Была такая школа установки Дмитрия Николаевича Узнадзе, которая и сейчас существует. Его последователи говорили, что установка – это штука предпсихическая, она чем-то сродни магическому явлению. А Запорожца интересовало, как все-таки формируется установка, потому что вся идеология школы Выготского была связана с категорией развития. Еще Гальперин нам красиво говорил:
– Если бы мы не знали, что наши способности становятся и развиваются, то вся психика была бы чудом.
Это похоже на правду. И первые мои работы как раз и были направлены на изучение того, как формируются установки. Я тогда стал, по сути дела, детским психологом, потому что изучал это на дошкольниках разного возраста. Потом я примерно раз в десять лет обращался к проблеме установки. В 1979 году, когда в Тбилиси был просто невероятный для советских времен конгресс по бессознательному, Филипп Вениаминович Бассин, тоже бывший харьковчанин и представитель этой школы, дал мне возможность сделать там доклад. А начал я свои экспериментальные исследования под руководством Александра Владимировича Запорожца.
Потом я окончил университет, и меня рекомендовали в университетскую аспирантуру. Но тут я сам себе сильно навредил, потому что на госэкзамене по истории партии получил тройку. У меня в дипломе две тройки: по истории партии на первом курсе и на госэкзамене, так что здесь я был постоянен. Помню, мне попался вопрос о главном экономическом законе социализма по работе Сталина. Сталин к тому времени почил в бозе, но все-таки на дворе был еще 53-й год и только июнь месяц. А я не успел прочесть этот научный труд и начал нести какую-то пургу, что-то вроде шолом-алейхемовского «не так с деньгами хорошо, как без денег плохо». В общем, на меня комиссия с большим удивлением смотрела. Они все-таки меня пощадили и поставили тройку, но после этого экзамена ученый совет решил забрать у меня рекомендацию в аспирантуру. И тут меня спас Александр Романович Лурия. Он сказал:
– Конечно, Зинченко – мерзавец, стыдно не знать такую замечательную вещь, но все-таки он способный человек. Давайте мы его хотя бы в заочную аспирантуру возьмем.
В итоге приняли меня в заочную аспирантуру, а через год я перевелся в очную аспирантуру Института психологии. И началась совершенно другая полоса в моей жизни, потому что я познакомился с представителями челпановской школы в психологии. Какие это были необыкновенные люди! Во-первых, благороднейший беспартийный (бывало и такое) директор Анатолий Александрович Смирнов, который тридцать лет возглавлял этот институт. Он заботился о равновесии в институте, чтобы и «челпановцы», и «выготчане» мирно сосуществовали. Этот мир он поддерживал, не позволял выходить за рамки научной дискуссии. Причем при таком мире в институте замечательный коллектив сложился, замечательный ученый совет. Никто никогда не отыгрывался на аспирантах. И это все тоже входило в нас, даже в наше поведение на ученых советах и конференциях. Еще был Борис Михайлович Теплов. Он вроде бы всю жизнь свое дворянство скрывал, но с такой физиономией скрыть его было очень трудно. Борис Михайлович Теплов был непререкаемым авторитетом для всех психологов Советского Союза. Он был настоящей личностью, какие встречаются достаточно редко. Дали когда-то сказал, что «личность есть таинственный избыток индивидуальности». Правда, он еще добавлял: «И вообще, личностей, кроме меня, нет». Приведу такой эпизод. Одна дуреха выступает с докладом о творчестве старшеклассников и зачитывает сочинение одного из своих испытуемых.
Захлебываясь от восторга, она говорит:
– Ну посмотрите, ведь это же стиль Александра Сергеевича Пушкина!
Я смотрю на Теплова, который сидит рядом со Смирновым во главе совета. Губы у него побелели, он встает и с ледяным спокойствием говорит:
– Я обладаю совершенно бессмысленной фотографической памятью и сейчас прочитаю вам начало «Пиковой дамы».
И минуты две-три он читает наизусть. Потом останавливается и говорит:
– Валентина Павловна, вот что такое Пушкин. Никогда никого не надо с ним сравнивать.
И тихо садится на место.
Когда я писал кандидатскую диссертацию, моим научным руководителем был Запорожец. Я тогда кинулся уже на зрительное восприятие, на формирование зрительного образа и каких-то навыков и схем опознания у детей трех-шести лет. В общем, это опять была «детская диссертация», посвященная развитию зрительного восприятия у детей.
Должен сказать, что наши психологи, в том числе мои учителя, занимались наукой на вполне мировом уровне, да и были в эту науку интегрированы. В самом начале 30-х годов сюда приехал Курт Левин, и две или три недели они общались с Выготским. А в 1936 году харьковчане запланировали провести топологический семинар, на который Левин обещал приехать. Но, к счастью, это не состоялось, потому что их бы всех загребли. Из Германии вернулась ученица Левина Блюмочка – Блюма Вульфовна Зейгарник, которая прожила здесь длинную и страшную жизнь. Ее мужа расстреляли, а она где-то в Подмосковье спряталась врачом в психушке.
Двух своих детей она вырастила одна. В 1949 году ее все-таки пригласил Леонтьев на кафедру психологии, точнее не столько Леонтьев, сколько Александр Романович.
1954 год. Международный конгресс по психологии в Монреале. Лурия, Теплов и еще кто-то получили приглашения. Ну и понятно, что по инстанциям отправили все это дело в ЦК. А эти ребята – они же все всерьез верили, что если послать советских ученых на Запад, то их там съедят, они же ненормальные все были в этом отношении. Придумали себе жуткий буржуазный мир и поверили, что он на самом деле такой и есть. И наверняка к ним уже пришли приглашения по другим наукам. Ну, они думали-думали и решили: математиков жалко, физики слишком много знают, биологию мы порушили – некого нам посылать, а давайте пошлем психологов – что они есть, что их нет, нам все равно. В общем, туда отправилась совершенно необыкновенная компания: Смирнов, Теплов, Леонтьев, Лурия, Запорожец, с Украины взяли Григория Костюка – директора Института психологии, присоединили молодого Евгения Николаевича Соколова и еще двух физиологов. Вот такая компания! Причем тогда же не было такого, что сел в самолет и полетел в Монреаль. Нет. Сначала они поехали в Париж, провели там два дня и только потом поехали в какой-то порт, чтобы пересесть на пароход. Теплов, впервые попавший туда, был гидом по Парижу, потому что свободно владел языком. Они почти все знали языки: кто-то свободно говорил по-французски, кто-то знал немецкий или английский. И вот они все участвовали в конгрессе. Они вошли туда так же, как входили туда немцы, англичане, французы или кто-то другой. Это было совершенно неотличимо. Между прочим, Институт психологии получал иностранные журналы все эти годы. И в Ленинке они были. В зале периодики мы сидели и смотрели иностранную литературу. К нам приезжал Пиаже. Он ходил по лабораториям. В одном кармане – ведро, которое он вытаскивал, потом доставал кисет и трубку, курил и выбивал эту трубку в ведро. Пиаже – это Женевская школа психологов, и он тоже занимался детьми. Потом начал приезжать Джерри Брунер.
Он родился в 1915 году – слава богу, он живой, – и скоро ему будет сто лет уже. Так что нельзя сказать, что наша психология была полностью оторвана от мировой науки.
Вот, скажем, я в 57-м году защищал кандидатскую диссертацию. Делаю я предварительный доклад на ученом совете. А тогда, между прочим, замечательная была система: сидит перед тобой ареопаг, а ты защищаешь тему перед ним. Еще не зная, что это – ареопаг, ты перед ним отчитываешься. И на втором году ты перед ним отчитываешься, и на третьем году перед ним отчитываешься, и это серьезная ответственность. Я уж не говорю про то, что это отличная тренировка для твоих будущих публичных выступлений. И вот после этого доклада меня похвалили за регистрацию движений глаз у детишек и прочее. Ну, от этой проблемы весь ученый совет был далек. А я не поверил, что я уж такой пионер. Я подумал, что этого не может быть. Я пошел в Ленинку и начал искать нужную мне литературу, правда, я не знал тогда английского языка, потому что мой язык был немецкий. И вот я нашел работы по этой теме уже с начала ХХ столетия. Тогда я плюнул на свою диссертацию, засел в библиотеку, сделал обзор и опубликовал его. Там было сорок английских названий. Вот так я «выучил» английский язык. А поскольку я его никогда не учил, то произношение у меня, как у канадского хохла. Потом я нашел несколько интересных французских работ, но тут уж я девочку какую-то нанял, и она мне их переводила.
Так что никаких особых драм с тем, что мы оторваны от мировой науки, варимся в собственном соку, не было. Нашей главной драмой была не зарубежная, а русская литература, потому что мы узнали про Бердяева, про Зеньковского, про Булгакова очень поздно. Вот эта традиция была прервана – нам не выдавали советских работ 20–30-х годов. Мы Г. Г. Шпета не знали! А сейчас десять томов Шпета издано. Когда я его узнал, я книжку написал по поводу Шпета.
Преподаю я практически всю жизнь: с 1951 года до настоящего времени. Я до сих пор не могу без этого обойтись, потому что всегда что-то додумываю во время преподавания. Я думаю, что в России сейчас можно готовить квалифицированных психологов, но только при условии, что их действительно учат. Уходя от нас, советская власть оставила нам четыре тысячи дипломированных психологов, а сейчас их примерно двести пятьдесят или триста тысяч. Штучного производства уже нет, к сожалению.
Вот, например, приходит ко мне зубной врач и говорит:
– Я хочу стать кандидатом психологии.
– А зачем тебе это?
– А у больных изо рта дурно пахнет.
Считается, что стать кандидатом по психологии очень просто. Но это бред, чудес же не бывает! К сожалению, бывает всем известное другое, по поводу чего сейчас не хочется ворчать.
Когда-то Николай Александрович Бердяев сказал, что в моем «Я» больше от других, чем от меня самого. Самое гнусное, что вообще есть в мире, – это, конечно, человеческое общество. Но здесь никуда не денешься – вне социума человека не может быть. Мы живем на этих противоречиях, и у каждого из нас есть как минимум два «Я». Они же все время базарят между собой, и тем не менее какое-то «Я» принимает в себя то, что для него является авторитетным. Почему коллектив нужен? Он нужен для обогащения нас. И вообще все главное, что происходит в человеческой жизни, происходит в пространстве между нами. Это пространство, о котором писал Мартин Бубер еще когда-то очень давно, об этом пространстве писал Михаил Михайлович Бахтин, есть книжка «Я – второе Я» Федора Дмитриевича Горбова, которого я тоже считаю своим учителем, хотя сам он никогда меня ничему не учил, учила дружба с ним.
У меня есть еще один учитель – математик Дмитрий Юрьевич Панов. Когда я покинул детскую психологию и ушел работать в «почтовый ящик», он был там начальником отдела. Интеллигентнейший человек – стихи писал, картины рисовал, дважды доктор: физико-математических и технических наук. Он был создателем ВИНИТИ, Физтеха, а на склоне лет пошел командовать теоретическим отделом в почтовом ящике. Я там получил лабораторию инженерной психологии. Мой второй учитель – директор этого института Владимир Сергеевич Семенихин, который потом стал академиком. У нас с ним установились хорошие отношения. Некоторые физиологи, с которыми я работал, тоже на меня повлияли: Всеволод Иванович Медведев, Георгий Михайлович Зараковский и другие. Между прочим, я могу считать себя учеником Николая Васильевича Карлова – в прошлом ректора Физтеха. Он был председателем ВАКа, а я шесть лет был членом президиума и начальником экспертного совета по педагогике и психологии. Я ума набрался и от Николая Васильевича тоже. Это все были замечательные, интеллигентные люди. У кого-то из них была бо́льшая, у кого-то меньшая организационная хватка, но сам стиль общения – это ведь тоже очень важно.
Поэтому во мне и сидят эти люди. Я написал много воспоминаний о разных людях – наверное, около сорока, – и все они изданы. Я писал не только об учителях, непосредственно учивших меня, но и о тех, кого Алексей Алексеевич Ухтомский называл «заслуженными собеседниками». Но есть заслуженные собеседники очные и есть заслуженные собеседники заочные, и есть такие «прикроватные» книги, к которым ты все время возвращаешься. Я постоянно возвращаюсь к Ухтомскому, возвращаюсь к Николаю Александровичу Бернштейну, вот передо мною десять томов Густава Густавовича Шпета, расстрелянного. А ведь это не меньшая фигура, чем Бердяев или Булгаков. И ученичество продолжается, между прочим. Никуда я от этого не денусь. Мне не раз приходилось убеждаться в правоте Данте, утверждавшего, что учитель моложе ученика, потому что «бегает быстрее».
Харьковской психологической школе в этом году исполнилось восемьдесят лет. Я ездил в Харьков, выступал там с докладом. Я один остался из тех, кто помнит этих людей. Я о них написал большую статью в «Вопросах психологии» – она вышла в этом году. Так что ученичество – это штука постоянная. Перестаешь учиться – перестаешь работать. Профессиональный признак хорошего учителя – это наличие души, которую он дарит своим ученикам. Это хорошо понимала Марина Ивановна Цветаева, которая говорила, что должна быть школа души и глагола. Глагол – он есть и слово, и действие: «глаголом жечь сердца людей». А душа, как нам объяснял Михаил Михайлович Бахтин, это – дар моего духа другому человеку. Причем дар особенный, потому что он не скудеет от дарения. Чем больше ты даришь, тем больше тебе остается. Пока мы помним о своих учителях, не только они, но и мы сами живы.
Андрей Мельвиль
Мне вообще-то повезло с учителями. Все началось с того, что я поступил на философский факультет МГУ. Я выбрал этот факультет в значительной мере потому, что мой отец был там заведующим кафедрой истории зарубежной философии. Начиная со старших классов он очень много рассказывал мне о разных философах, которые жили и сотню, и тысячу лет тому назад. Я просто вырос в этой атмосфере. Но сначала я думал об истории, меня всегда история волновала, я даже хотел быть археологом. Папа мне говорил:
– Зачем копаться в старом, не лучше ли создавать новое?
На что я ему обычно отвечал:
– Ты же сам копаешься в истории идей.
Можно сказать, что он и был одним из моих первых учителей. Что-то серьезное из мира идей я узнавал от отца, когда был еще школьником. В общем, отец настоятельно рекомендовал мне философский факультет МГУ, а не МГИМО. И я пошел поступать на философский.
На экзаменах меня спросили:
– Мальчик, а ты что-нибудь философское читал?
И когда я сказал, что прочитал «Новый Органон», это, конечно, произвело впечатление. Правда, я тогда ничего не понял в «Новом Органоне», но по крайней мере я его листал, перед тем как пойти на экзамен. Как, впрочем, и много другой историко-философской литературы.
Сейчас мы отлично понимаем – да и тогда я понимал, – что на такого рода факультетах были фундаментальные ограничители разного типа, прежде всего идеологические. Но мне сильно повезло с некоторыми преподавателями. Кто из них мне сегодня вспоминается? Конечно же, Валентин Фердинандович Асмус. Это был представитель хорошей интеллигентной семьи обрусевших немцев, ученый еще из дореволюционной, досоветской когорты, который так или иначе встроился в советскую реальность, но сохранил и качество мысли, и шарм, и универсальность знания такого несоветского типа. Он был выдающимся логиком, выдающимся историком античности, выдающимся историком эстетики. Причем это происходило в то время, когда нужно было уметь лавировать между теми жесткими нормативными рамками, которые устанавливала власть. Я помню его лекции по античной философии – они производили завораживающее впечатление на большинство студентов. Это была совершенно легендарная личность. Мой папа был у него когда-то аспирантом. Они и после этого сохраняли теплые человеческие отношения, мы общались семьями. Его сын Валентин – ныне протоиерей, профессор, доктор богословия и очень интересный человек – родился, по-моему, почти в то же время, что и я, может пару месяцев разницы. У моей мамы не хватало молока, и я был вскормлен молоком Ариадны Борисовны Асмус.
У меня был очень интересный учитель по логике на первом курсе – Евгений Казимирович Войшвилло. Он был автором ставшей классической работы «Понятие как форма мышления», которая, кажется, переиздается до сих пор. Евгений Казимирович Войшвилло – один из основателей и разработчиков формальной логики в нашей стране. Это было очень интересно, потому что фактически формальная логика шла в перпендикуляр к диалектической логике. Это был суховатый и строгий профессор, как и мой папа. Меня совершенно очаровывали его лекции и занятия с ним.
И третий человек, который тоже мне очень запомнился на первых курсах, это Александр Александрович Зиновьев, который потом стал известным диссидентом и автором знаменитых «Зияющих высот». Но я его знал в другом качестве – как преподавателя математической логики. До сих пор помню, как Александр Александрович, когда я уже учился в аспирантуре, взял да и роздал всю свою научную библиотеку – он сказал, что негоже цитировать чужих авторов, нужно создавать собственное знание. Вряд ли полностью соглашусь с ним сегодня…
Математическая логика мне давалась с трудом, тем не менее я с большим интересом этим занимался, особенно с учетом тех общественных потрясений, которые произошли в первые годы моего обучения в МГУ.
Это был 1968 год – Пражская весна, советские танки и т. д. И я впал в глубочайшую мизантропию, хотел отвернуться от всего, от чего можно, потому что это было первое крушение всех моих надежд и иллюзий. После Пражской весны я категорически погрузился в изучение логики, потому что не хотелось иметь ничего общего с реальностью. Ну, а потом постепенно вернулся к истории философии.
Там были и другие совершенно потрясающие педагоги. Например, Алексей Сергеевич Богомолов – я писал у него дипломную работу. И конечно, Василий Васильевич Соколов, один из выдающихся историков античной и средневековой философии. Мы учились у него вместе с Александром Львовичем Доброхотовым, который теперь тоже работает в Вышке, он ординарный профессор. Я встретил недавно Василия Васильевича на философском факультете МГУ: ему за девяносто, он по-прежнему ведет занятия, и ум у него просто как граненый кристалл.
Но очень многие педагоги на философском факультете оставляли крайне тяжелое впечатление. Большинство из них уже не на этом свете, поэтому говорить о них плохо я не могу. Идеологический и доктринерский – я бы даже сказал, репрессивный – пресс чувствовался на философском факультете в конце 1960 – начале 1970-х очень остро. При этом кафедры логики и истории зарубежной философии на общем фоне были своеобразными оазисами.
После философского факультета я пошел в аспирантуру Института философии, где в те времена спектр идей и людей был шире, чем в МГУ.
Моим научным руководителем стала тоже по-своему легендарная женщина. Она, слава богу, жива и до сих пор очень продуктивно публикуется, пишет, работает, руководит аспирантами. Это Нелли Васильевна Мотрошилова, которая начинала с Гуссерля, занималась Гегелем, ввела в отечественную методологию социологию знания и многое, многое другое.
Называя имя Нелли Васильевны Мотрошиловой, я, естественно, не могу не назвать другого имени – имени ее мужа Юрия Александровича Замошкина, моего Учителя с большой буквы. Это была удивительнейшая пара, которая в чем-то представляла собой эмоциональные и методологические полярности, но в чем-то основном была единым целым. От них я почерпнул безумно много. Познакомился я с ними опять-таки благодаря моему папе, когда я еще был в середине факультетского обучения. Но не они были моими первыми научными руководителями.
Я уже сказал, что моим первым научным руководителем был Алексей Сергеевич Богомолов, у которого я писал курсовые работы и дипломную работу по «Мифу о Сизифе. Эссе об абсурде» Альбера Камю. Экзистенциализм тогда, на рубеже 60–70-х годов прошлого (ужас какой!) века просто взломал мою душу. Идея свободы выбора, идея, что существование предшествует сущности, что актор может творить реальность вокруг и внутри себя, – и по сей день моя одержимость. В 1972 году, будучи еще студентом, я опубликовал свою первую статью об экзистенциальном абсурде по Камю. И продолжаю в той же логике верить, что структурирование и придание смыслов онтологически абсурдной реальности есть функция человеческой воли и разума.
Мне после 1968 года – я в данном случае имею в виду не Пражскую весну, а Париж и подъем молодежного протеста – было еще очень интересно разобраться в глубинных парадигмах практик и концепций совершенно тогда заворожившей меня контркультуры. Читая литературу, я обнаружил важную часть их в одном из направлений постфрейдизма – в так называемом левом фрейдизме: вульгарно – это сексуальная революция, в более глубоком смысле – это освобождение от любой репрессии, тотальное раскрепощение человеческой самости, раскрепощение души и тела. Прежде всего, конечно, это Вильгельм Райх – великий ученик Фрейда, потом, конечно, и Маркузе, и многие другие. В общем, я избрал эту тему для своей кандидатской.
Моим научным руководителем в Институте философии, как я уже сказал, стала Нелли Васильевна Мотрошилова, но очень много мне дал Юрий Александрович Замошкин, совершенно удивительный человек. Он происходил из интеллигентной, очень хорошей семьи: его отец был директором Третьяковки, затем какое-то время, если я не ошибаюсь, руководил Пушкинским музеем. Юрий Александрович блестяще знал живопись и историю живописи, историю искусства. Сильное впечатление я испытал, увидев его впервые – и это в Москве, в конце 1960-х годов. На нем был его традиционный, настоящий твидовый пиджак с заплатками и постоянная трубка с хорошим табаком. Мне и сейчас непонятно – а я иногда курю трубку и сигары, – где и как в те времена можно было доставать хороший табак. Впрочем, он уже тогда много ездил, много общался, прежде всего с американскими коллегами. Он очень хорошо знал Америку и американскую социологию. Ну, о политологии тогда говорить было сложно, это была, скорее, социальная психология или психологическая социология. Он был блестящим знатоком современной на тот момент американской социологической мысли. Он общался с Робертом Мертоном, Дэниелом Беллом, Толкоттом Парсонсом, и, когда он рассказывал об этих встречах, это просто ломало традиционные представления. Он жил в другой стилистике, в другой культуре, в совершенно другом идейном и ценностном контексте, и в то время это было чем-то совершенно исключительным. Это была не изолированная пара – Замошкин и Мотрошилова, – это были представители определенной интеллектуальной группы, куда входили и Игорь Семенович Кон, и Борис Андреевич Грушин, и легендарный Мераб Константинович Мамардашвили, и тот же Александр Александрович Зиновьев – это все был один кружок. Собирались они, как правило, дома или на даче у Замошкина с Мотрошиловой, и это называлось «салон Мотрошиловой». Когда я был аспирантом, я бывал там, меня туда приглашали. Я часто сидел в сторонке, наблюдал и впитывал идеи и оценки, впитывал… насколько я мог это сделать тогда. И идеи, и сам тип отношения к реальности, и отношение к идеям – все это было разительно не похоже на то, что у нас повсюду насаждалось и воспроизводилось. Иногда я позволял себе сказать слово в этом ареопаге… Там, кстати, я и познакомился с молодым Марком – впоследствии моим другом и коллегой Марком Юрьевичем Урновым.
Юрий Александрович Замошкин был совершенно фантастическим человеком. Если бы меня кто-то попросил сформулировать квинтэссенцию либерала тех лет, то это, конечно, был Замошкин. Для него либерализм был не идеологической доктриной и не политической идеологией, а скорее стилем жизни, взглядом на мир, на других людей, взглядом на идеи. Это был человек, который продуцировал мысли, эмоции, чувства, настроения безумно творчески, непрекращающимся потоком. У него была одна удивительная черта – он был в лучшем смысле слова интеллектуальным фантазером и придумщиком идей. Но не был строгим логическим мыслителем. Позже, просматривая стенограммы его лекций или выступлений, я обратил внимание, что у Черномырдина был точно такой же стиль. Замошкин был великим медиумом: он создавал абсолютно уникальную ауру. И ты вроде бы понимаешь, о чем речь, чувствуешь, что это глубокое проникновение в какие-то тайны, в развалы бытия, но что-нибудь сделать с его стенограммами было нельзя. Эти прозрения невозможно оказывалось конвертировать в логический текст – все нужно было переписывать заново.
А Нелли Васильевна – противоположного склада. Она казалась мне очень жестким логическим мыслителем, человеком большой научной строгости, прежде всего в смысле строгости научного аппарата. Она была моим очень строгим научным руководителем, но вдохновение я все же черпал у Юрия Александровича, когда мы писали с ним, например, об интеллигентских синдромах в политике… У нас было немало работ в соавторстве. Когда я при его поддержке пытался что-нибудь эдакое писать, она накладывала жесткую логическую рамку на все наши фантазии и «размышлизмы».
Сейчас я благодарен ей за то, как она меня приучала к строгости мысли, строгости текста, строгости использования понятий и терминов. Она требовала ухода от оценочных описаний, от эпитетов и образов в пользу строгих понятий, в пользу выявления закономерностей, последовательностей и так далее. Я и сейчас жесткий сторонник строгости в анализе, а не использования оценок, образов и метафор. Вот поэтому я и говорю, что это было удивительное сочетание двух совершенно разных людей.
Когда я вспоминаю о них, мне важным кажется вот еще что. У Юрия Александровича Замошкина была одна фундаментальная работа. Если мне не изменяет память, она называлась «Кризис буржуазного индивидуализма и личность». Сделана она была на основе его докторской диссертации. Там он, в частности, пытался рассмотреть антикоммунизм как особую реакцию ущербного индивидуализма мелкого предпринимателя в условиях наступления монополистического капитализма. Мне кажется, у него всегда нарушался баланс между психологией и социологией в пользу психологии. В пользу некоего «вчувствования» в то, что он считал лежащим по ту сторону политической реальности. На самом деле я вот что пытаюсь сказать. У Юрия Александровича Замошкина, как у целого ряда лучших людей той эпохи – а это все-таки была эпоха запретов, – был удивительный талант к высказыванию «между строк». Это был человек, который мастерски научился плавать, как кто-то сказал, не «на поверхности», а «под водой». И когда ты читаешь эти тексты, ты тоже должен вчувствоваться во все это, отшелушить некоторые риторические штампы и понять, что человек хотел сказать. Кстати говоря, Георгий Аркадьевич Арбатов был такой же, но на другом, уже политическом уровне. Умение писать между строк, попытка пронести и донести свою мысль, которую нельзя облечь во внятную форму, – это настоящее искусство, искусство политического иносказания.
Но этот уход в иносказание все же ограничивает тебя, ставит тебе определенные барьеры, которые ты не всегда можешь преодолеть. Особенно когда общественная и интеллектуальная ситуация меняется. У нас это и произошло в конце 80 – начале 90-х годов, когда уже можно было, не обращая внимания на иносказания, пытаться говорить «вслух». Мой прекрасный учитель Юрий Александрович Замошкин ушел от нас как-то очень быстро, в 1993 году. А до этого он написал книгу «Вызовы цивилизации и опыт США», которой гордился, считал главной работой своей жизни. Если я не ошибаюсь, она вышла где-то в самом начале 1990-х. Личностная интеллектуальная трагедия его заключалась в том, что он так и остался на уровне иносказаний. Он не адаптировался к ситуации «открытого голоса». То есть многие выдающиеся либералы тех лет, которые мастерски умели сформулировать свою мысль между строк, не смогли приспособиться к новой для них ситуации «открытости». И это, безусловно, человеческая трагедия. Я никогда не мог сказать об этом Юрию Александровичу, хотя мы общались с ним до его смерти. Но мне кажется, он чувствовал это.
Сразу после окончания мною аспирантуры Юрий Александрович взял меня в свой отдел в Институте США и Канады. Поэтому я считаю своим учителем также и Георгия Аркадьевича Арбатова. Это был удивительный период в моей жизни. Он в значительной мере прошел под знаком интеллектуального влияния Арбатова, который был во многих отношениях крупнейшей личностью. Отдел, в котором я работал, назывался так: Отдел проблем идеологии и общественного мнения. Мы там занимались и политическими сюжетами, но в большей степени смотрели на политику сквозь призму идей, ценностей и культуры. Я пошел туда работать потому, что и до этого занимался идеологической проблематикой, она меня интересовала. Сразу же под его влиянием я стал писать докторскую диссертацию. Я ее написал фактически через восемь лет после защиты кандидатской, что по тем временам было достаточно оперативно.
Я никогда не забуду – это и невозможно с чем-то сравнить – атмосферу интеллектуальной оранжереи в Институте США и Канады. Это был настоящий green house, тщательно оберегаемый самим Арбатовым.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?