Текст книги "Детство 45-53: а завтра будет счастье"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)
Леонид Добровольский
Пилим, колем!
В нашей одиннадцатиметровой комнате в коммунальной квартире, где в других двух комнатах жили еще две семьи, стояла в углу круглая печь, облицованная крашенным рифленым железом. Аналогичные печи служили тогда средством отопления большинства жилищ не только в Ленинграде, но, наверное, и во всем Союзе. Центральное отопление, которое тогда все называли «паровым», было редкостью, большой привилегией.
В качестве топлива в основном использовали дрова, предпочитая их углю (грязь трудно растапливать), а также торфяным брикетам, которые тоже плохо горели и давали меньше тепла. Чтобы купить дрова, нужно было прежде всего получить «дровяные карточки» в домоуправлении по месту жительства. «Карточки» давались по нормам, исходя из площади жилья: многочасовая очередь к начальнику конторы, скрупулезный подсчет метража – и счастливый обладатель права на покупку нескольких кубометров дров мог отправляться на дровяные склады. Находились эти склады где-то на окраинах города. Здесь главным было – поладить с местным начальством, чтобы не получить либо очень мокрые дрова, доставленные сплавом, либо не получить одну осину, от которой мало проку. Идеальным было купить смесь сухих березы и сосны, чем больше березы, тем лучше.
Затем нужно было оперативно добыть грузовик-полуторку, чтобы привести дрова – двухметровые бревна – домой. Эти бревна сваливали в тесном дворе-колодце, загромождая проход, но соседи хоть и ворчали, но мирились с этим неудобством, поскольку все должны были делать то же самое. Дальше нанимались лихие ребята, «пильщики». Обычно они стояли у Кузнечного рынка и, громко выкрикивая: «Пилим, колем!», зазывали «хозяек» и торговались с ними за каждую копейку. В конце концов, вооруженные козлами, двуручными пилами и топорами, «пильщики» приходили, и за несколько часов груда бревен превращалась в поленницу.
Обычно все это происходило весной, дрова запасались на будущую зиму. Летом они вылеживались во дворе, подсыхая, а осенью сносились в подвал и складывались в клетушки, отведенные каждому квартиросъемщику. Дрова потихонечку крали и во время их хранения во дворе, и из подвальных клетушек, посему владелец дров покоя не знал никогда.
Зимой, обычно в выходные дни, несколько охапок дров заносилось домой и укладывалось в пространства между печкой и стенами, там дрова окончательно досыхали и в течение недели сжигались.
Надо сказать, что зимы в те годы – речь идет о периоде между 1950-м и 1960-м – были довольно морозными, каждый год из-за мороза минус двадцать пять и ниже мы пропускали не менее двух недель занятий в школе. Нева, другие реки и каналы ежегодно замерзали, а проезжая часть улиц была покрыта льдом и плотно укатанным машинами снегом. Мы катались по проезжей части на коньках, цеплялись за проезжавшие тогда достаточно редко грузовики и со страшной скоростью мчались за ними.
Татьяна Жданова
Соседи
Среди всей публики, населявшей наши дома-курятники, встречались очень своеобразные типы. На первый взгляд, народ вокруг был все больше рабоче-крестьянский, но были среди них какие-то семьи, которые выделялись на общем фоне.
Жила в нашем доме странная семья. Муж был маленьким мужчиной, совсем незаметным, и если бы у него не было колоритной супруги, никто никогда не обратил бы на него внимания. Имени его я не помню, зато помню, как звали его жену, – Вера Ивановна или просто Веринька. Им обоим, наверное, было уже за пятьдесят. Говорили, будто Веринька – бывшая купчиха, и, возможно, это было правдой. Она была очень толстой, настолько толстой, что не могла надеть на себя платье и носила только халаты. Муж ее был переписчиком нот и вечно сидел в отгороженном уголке их комнаты на первом этаже нашего дома, склонившись над листами бумаги, освещенными очень ярким светом электрической лампы. Он либо переписывал ноты на специально разлинованных листах бумаги, либо линовал эти листы. Конечно, от этой работы у него всегда болели глаза.
Само собой разумеется, Веринька нигде не работала. Зато собирала у себя любителей перекинуться в картишки и имела с этого свой маленький гешефт. Мама Женя частенько забегала к ней поболтать о том о сем, но я не помню, чтобы она играла у Вериньки в карты. Меня же Веринька любила и угощала грибным супом. Ей нравилось, что такая маленькая девочка называет ее просто «Веринька». Кажется, она курила, как и моя мама, вот они сидели и дымили на па́ру. Еще Веринька держала кур, да только фокус заключался в том, что она держала их прямо в своей комнате. Куры перелетали с кровати на стол, со стола на пол, с пола взлетали на стулья и гадили где ни попадя. Их визитные карточки оставались на скатерти, на одеяле, на полке на стене, где стоял будильник. Пожалуй, только Веринькин муж отбивался от этих грязнух и не допускал их в свой уголок.
Их комната была отдельной, вход в нее был прямо из коридора, и в какой-то момент они обменяли эту комнату на другую в доме около Богородских бань. Говорили, что этот дом потом быстро снесли, и они получили площадь в новом доме со всеми удобствами. Интересно, держала ли Веринька своих кур и там? Еврейская семья, въехавшая в их комнату, прожила в нашей развалюхе еще целых двадцать пять лет. А еще говорят, что евреи хитрые…
Вспоминаю еще одну колоритную семью. Из дома напротив. Муж, дядя Петя, ничем особым не отличался. Кажется, он был каким-то служащим; во всяком случае, он каждый день в одно и то же время утром уходил на работу, а вечером возвращался с работы с авоськой, набитой продуктами. Своим внешним видом он почему-то напоминал мне трефового короля из карточной колоды. Человек он был тихий, вроде бы и непьющий. Летом иногда отправлялся спать в сарай, стоявший в его саду. Поговаривали, что туда тайком к нему ходили его любовницы. Что ж, могло быть и так.
Супруга его, тетя Дуся, была, как говорится, «знойная женщина, мечта поэта» – рыжеволосая, зеленоглазая, с роскошным бюстом. Я понятия не имею, когда она успевала заниматься домашним хозяйством и занималась ли она им вообще, потому что почти весь день проводила, стоя на крыльце своего дома, опершись своим этим самым бюстом о перила, при этом он довольно откровенно выглядывал из ее шелкового расписного халата, перехваченного по талии поясом. Халат, наверное, был китайский: длинный, золотистого цвета с какими-то не то цветами, не то просто разводами. Тетя Дуся часами выстаивала на этом крыльце, покуривая папиросы. Когда курево заканчивалось, она останавливала какого-нибудь из пробегавших мимо мальчишек постарше и просила его сбегать в наш магазин. Мальчишки охотно соглашались, потому что она не требовала с них сдачу. До магазина было пять минут ходьбы, но я не помню, чтобы тетя Дуся не только сама пошла в магазин, но даже просто спустилась с крыльца. Целый день она толклась на этом крыльце, демонстрируя свои прелести, заговаривая со всеми, кто проходил мимо нее, и комментируя во всеуслышанье все происходящее во дворе. Люди сновали туда-сюда по своим делам, торопились куда-то уйти или прийти домой, а она, словно «барыня на вате – голова в халате», торчала без дела на крыльце и приставала ко всем подряд. Мы, дети, считали ее немного чокнутой, но безвредной. Она часто заговаривала и с нами, однако разговоры ее были всегда на редкость пустыми и глупыми. По-моему, ей было всегда ужасно скучно, и я просто не знаю, как она переживала долгие зимы, когда уже не постоишь на крыльце. Прямо какой-то Обломов в юбке посреди социалистической действительности.
Был у них с дядей Петей сын Славка – темный с рыжинкой веснушчатый парень, немножко хулиганистый и озорной, но совсем не вредный и не противный. Он был старше меня лет на десять. Тетя Дуся пыталась его воспитывать, но он только огрызался и совсем не слушал ее. Возможно, стыдился ее дурости. Когда он по-взрослел, старался увести ее с крыльца домой, покрикивал, и она безропотно уходила. Теперь я понимаю, что у нее на самом деле были «не все дома». Может быть, именно поэтому ей и давали деньги только на папиросы и в магазин она сама не ходила. Со временем она усохла, скукожилась, рыжие волосы поседели, и стала похожа на траченную молью лису Алису из «Буратино».
Из других сильных впечатлений детства у меня сохранились воспоминания о двух женщинах-инвалидах, живших по соседству. Одна из них очень пугала меня, хотя у нее было на редкость красивое лицо. Это была маленькая женщина, уже очень немолодая и совершенно согнутая в пояснице, ходила параллельно земле, опираясь на клюку, а когда останавливалась, клала голову подбородком на руку, опиравшуюся на клюку, и так смотрела на людей. Я очень боялась, что вдруг я тоже согнусь так, как эта бабушка.
У второй – звали ее Фроська – шея была искривлена, голова сидела тоже криво, набок, и она всегда смотрела в одну сторону – то ли неудачная операция, то ли любовник порезал. Знаменита она была тем, что делала подпольные аборты, и многие женщины в округе пользовались ее услугами. Физиономия у Фроськи была неприятная и вкупе с ее опасной славой производила на меня всякий раз одно и то же противное впечатление. Встретить ее по дороге было для меня чем-то вроде дурной приметы.
Что еще вырывается из общей массы впечатлений детства? Наверное, еврейские семьи. Мне они вспоминаются среди нашей основной русской рабоче-крестьянской массы, как какие-то яркие вкрапления на довольно унылом куске материи вроде штапеля.
Прямо напротив радиостанции «поповки» жила старая еврейка со своей внучкой. Внучка – хорошенькая девочка с кудрявыми длинными волосами, заплетенными в две косы, – была старше меня, и мы никогда не играли вместе и даже не разговаривали, но она мне очень нравилась. А вот ее бабка была очень странной женщиной. Во-первых, ее звали Руся. Странное имя для русского слуха, хотя почему «Дуся» – не странно, а «Руся» – странно? У нее были седые, вечно растрепанные волосы, очень красные щеки, нескладная приземистая фигура, толстые ноги и походка немного враскоряку. Одевалась она черт-те как: носила какие-то нелепые халаты, на ногах опорки. Естественно, мы ее дразнили «Руся-обсеруся».
На первом этаже нашего дома жила еще одна еврейская семья. Ну, это были совсем другие люди. Мать семейства Роза Соломоновна, несмотря на наличие трех дочерей и одного сына, выглядела прямо царицей Савской. Волосы черные, гладко зачесанные назад в шикарный пучок, нос с горбинкой, глаза темные, огненные. У нее были две довольно интересные старшие дочери, лет двадцати с лишним, еще двенадцатилетняя дочка и маленький сын Аркашка, моложе меня года на полтора. Он был беленький, кудрявый и голубоглазый – в своего отца, мужчину невысокого роста, который рядом со своей статной супругой выглядел немного бесцветным. Тем не менее, как мне помнится, его все уважали. Вот уж у них не было ни ссор, ни скандалов. Это была дружная семья, и когда они все вместе выходили на улицу, на них было приятно посмотреть. Аркашку все в семье и во дворе называли Адиком, и помню, мы с этим самым очаровательным Адиком «выступали по еврейскому вопросу». Мы стояли в темном нижнем коридоре нашего дома и переругивались: «Жид!» – Жидовка!», «Жид!» – «Жидовка!» При этом мы не испытывали никакой неприязни друг к другу и прекрасно потом играли вместе. Кто научил нас этим глупостям?
Та еврейская семья, что въехала в Веринькину комнату, тоже была дружной. Муж Соломон Яковлевич и жена Анна Григорьевна были очень маленького роста и немного напоминали карликов. Лица обоих носили явные признаки еврейского происхождения, выговор был резким, картавым и резал слух. Мне кажется, что сейчас даже в провинции уже нет подобных типов. Соломон Яковлевич где-то работал, жена сидела дома. У них был очень славный сын Даня, лет на шесть старше меня. Несмотря на некрасивость своих родителей, Даня обладал очень приятной внешностью и ростом был повыше. Глаза у него были огромные темные, те самые, в которых видна мировая скорбь. Он был тихим мальчиком, хорошо учился в школе, а потом поступил в институт. У Соломона Яковлевича был бурный общественный темперамент, он умел добиваться своего для общественной пользы дела, за что его уважали. Например, благодаря его стараниям на нашей улице рядом с «поповкой» установили телефонную будку. Как он этого добился, вообще непонятно. Но он умел ходить в «инстанции», собирал у нас подписи, составлял ходатайства, а потом доказывал начальству со своим жутким прононсом, что людям необходимо иметь хоть одну телефонную будку, потому что остальные все находятся очень далеко, и если начнется, к примеру, пожар, мы не успеем дозвониться до пожарных прежде, чем сгорит дом…
…Дворовым мальчишкам как-то захотелось поизмываться над «евреями», и они придумали стучать им в дверь и убегать. Я, маленькая идиотка, присоединилась к ним в этой забаве и почему-то решила постучать им в дверь уголком рамки от маленькой копии портрета Пушкина. Мама Женя, узнав об этом, всыпала мне по первое число, объяснив, что такие вещи делать позорно. Больше я в таких «акциях» не участвовала.
Еще одна семья жила в так называемых «офицерских» домах… Условия в этих домах были намного лучше наших: семьи жили в отдельных квартирах, там был и водопровод, и канализация. Дети были одеты гораздо приличнее нас, и многие из них учились в музыкальной школе или занимались теннисом. Отца семейства Мизрухиных я совершенно не помню, а вот тетю Римму никак нельзя было забыть: ни у кого в округе не было такого замечательного римского носа, как у нее. Дама она была статная, видная, хорошо одетая, однако самой характерной ее приметой был ее выдающийся нос. Он ничуть ее не портил, но она впоследствии сделала себе и своей старшей дочери Бэтьке пластическую операцию. Тетя Римма была логопедом и прилично зарабатывала. Ее хорошо знали в округе благодаря ее общительности и приветливости.
Мне очень жаль, что в этих интеллигентных еврейских семьях не было детей моего возраста… Тогда я могла бы кое-чему научиться и увидеть другую жизнь, где никто не пил, мужчины не скандалили, не дрались между собой и никогда не били жен. Дети были прилично одеты, и об их образовании постоянно заботились: водили в музыкальную школу, записывали в шахматные кружки или еще куда-нибудь. У нас же, мне кажется, в семье и кругом была не жизнь, а сплошная неразбериха.
Елена Косякина
А у нас в квартире газ
В 1946 или 1947 году, уже не помню сейчас, к нам в Большой Каретный переулок приехали рабочие и перерыли весь двор. К дому подводили газ. Это было такое событие! Ведь до этого мы готовили на керосинках, примусах или керогазах. В кухне с утра до вечера скрипели и свистели на все лады эти пожароопасные устройства.
Все жильцы с нетерпением ждали, когда же проведут газ. А нам, детям, был интересен сам процесс проводки газа. Целыми днями мы слонялись по двору и заглядывали в вырытые канавы-траншеи. И вот однажды увидели, как рабочий вместе с землей выбросил на поверхность какой-то светлый полированный шар. Кто-то из мальчишек взял его в руки и ахнул: в его руках был человеческий череп. Оказывается, когда-то на территории нашего двора было кладбище. Действительно, рабочие то и дело стали натыкаться на человеческие кости. И теперь мы уже с опаской подходили к траншеям, нам хотелось, чтобы уже поскорее в них заложили трубы и закопали.
А вскоре привезли газовые плиты и начали устанавливать их во всех квартирах. Нам на пятнадцать человек поставили две четырехконфорочные плиты, и вскоре мы уже забыли о примусах и керосине.
О том, что существует такая вещь, как холодильник, я узнала только в 1957 году, когда в один прекрасный день тетя Ася купила нам холодильник «ЗИЛ». Сейчас трудно, даже невозможно себе представить, как в Москве летом на первом этаже можно было жить без холодильника. А вот жили и ничего, ведь после войны в холодильниках нечего особенно было хранить. Мясо покупали и варили в тот же день. Бабушка покупала на рынке кусочки подешевле и готовила их на один-два дня.
Помню, что кастрюли с супом или щами на мясном бульоне бабушка на ночь выносила к входной двери в квартиру. Дело в том, что у нас было две двери. Первая, внешняя, была обита дерматином, она запиралась на ключ и открывалась наружу в подъезд. Через 50 сантиметров от нее находилась вторая, внутренняя дверь, которая открывалась вовнутрь, в кухню. Так вот, бабушка обычно и ставила свою кастрюлю в этот маленький тамбурочек между двумя дверьми.
Однажды это закончилось печально. Бабушка поставила кастрюлю со щами прямо с плиты. Через несколько минут кто-то позвонил в дверь, бабушка по-шла ее открывать и нечаянно задела ногой кастрюлю. Та опрокинулась, и бабушка сильно обварила ноги.
В 1948 или 1949 году, не помню точно, я услышала новое удивительное слово – телевизор. Дядя Сеня, радиоинженер по специальности, решил сам собрать телевизор. Он купил электронные лампы и телевизионную трубку с маленьким экраном и по вечерам, а чаще ночами, когда соседи спали, паял что-то на кухне.
Маленький Илюша ему активно помогал. Он наматывал специальную проволоку на катушки.
В один прекрасный день дядя Сеня внес в комнату сложную конструкцию, правда, без внешнего корпуса. Он поставил ее на тумбочку и предупредил всех, а в первую очередь меня, чтобы никто ничего не трогал руками, поскольку тут масса электрических проводов. Можно испортить телевизор, да и током может сильно ударить. Затем он включил эту удивительную машину в сеть, протянул от нее к окну какую-то проволочку, и вдруг экран засветился голубым светом и на нем появилась симпатичная молодая женщина. Это была телевизионный диктор Нина Кондратьева. Она объявила о начале эстрадного концерта. Выступали знакомые всем любимые артисты. Это было какое-то чудо! Мы все побросали свои дела и уселись вокруг новой игрушки. Дядя Сеня был горд чрезвычайно.
Теперь в нашей коммунальной квартире началась новая жизнь. По вечерам все соседи приходили на телевизионный огонек. Как все умудрялись найти себе местечко вокруг телевизора в и так переполненной людьми и вещами комнате, – понять не могу.
Марк Птичников
Тум-балалайка
Летом 1946 года мы жили в Виннице. Центр города представлял собой сплошные развалины, над которыми торчал обгорелый остов семиэтажной гостиницы «Савой» – когда-то самого высокого здания в городе… А наш дом стоял на окраине. Кривая и узкая, мощенная довоенным булыжником Пушкинская улица была за-строена одноэтажными домиками. Война обошла ее стороной, выглядела она, наверное, так же, как и летом 1941 года, и только иногда ветер доносил до нас тяжелый смрад. Значит, госкомиссия нашла и начала раскапывать еще одно место массового захоронения жертв немецкой оккупации. В городе были расстреляны тысячи людей. Немцы начали с евреев и цыган, потом та же участь постигла военнопленных, душевнобольных, арестованных нарушителей многочисленных правил поведения (знаменитого «орднунга») и комендантского часа и даже горожан, вовремя не избавившихся от своих собак и голубей. Отец ходил на опознание и в шеренге полуразложившихся трупов нашел свою двоюродную сестру, которую узнал по платью в горошек и еще по каким-то приметам. После этого он стал торопливо закрывать окно и уходить вглубь комнаты, когда по улице маршировали колонны пленных немцев, разбиравших в городе развалины. Его, воевавшего, видевшего на своем веку много ужасного, трясло от ненависти.
Ну, Бог с ними, с пленными. Жизнь продолжалась. Достаточно суровая и голодная, это была жизнь людей, переживших самую страшную войну, голод, лишения. Выживших, победивших, терпеливо восстанавливающих дотла разоренную страну. Самых разных, казалось бы, людей объединяли радость победы и надежда на светлое будущее. Работали, умели радоваться простым радостям.
Не помню уже, по какому поводу, но было у нас застолье. Собрались соседи по двору. Сидели за одним столом русские, украинцы, евреи, даже один поляк. Мой отец, вернувшийся в 1941 с фронта после тяжелейшего ранения, мама, дядя Толя, оставивший в Сталинграде левую руку, и его жена-украинка. Сидела многочисленная семья Радзинских, пережившая все ужасы оккупации и прятавшая у себя от зондеркоманды СС и от украинской полиции (эти были страшнее немцев) крошечного мальчика, полуеврея-полуполяка. Сидела пожилая еврейская чета, чудом убежавшая из города буквально за несколько часов до вступления в него немцев и недавно вернувшаяся из эвакуации. Вот только сына их не было за этим столом: погиб в Германии за месяц до Победы. Сидел поляк, потерявший здесь всю свою семью, пока он воевал в дивизии Костюшко. Пили «казенную» и самогон из буряка, закусывали картошкой «в мундире», капусткой, огурчиками, тощим деревенским салом. Наперебой рассказывали: кто про войну, кто про оккупацию, кто про жизнь в эвакуации. И вспоминали больше не голод, смерти и лишения, а то немногое смешное, что случалось в их совсем не веселой жизни. Победители, этим все сказано.
В разгар веселья открылась дверь, и запоздавший гость, уже где-то слегка «принявший», заорал с порога: «Глядите, кого я вам привел!» За его спиной стоял оркестр: два старых еврея – один, естественно, со скрипочкой, другой – с кларнетом, одноногий инвалид с шикарным трофейным аккордеоном «Скандалли» и подросток с пионерским барабаном. Настоящий клезмерский оркестр, играющий без нот (скорее всего, они их и не знали) и исполняющий практически любой заказ гуляющей публики.
Музыканты чинно выпили по граненой стопке и, не дожидаясь ничьих пожеланий, заиграли «Катюшу». Потом, естественно, «Валенки», «Брянскую улицу», «Темную ночь». Потом наступила очередь украинских песен. Застолье подпевало, не жалея глоток. А потом мой батя спросил: «Вулах умеете?» И музыканты оглушительно заиграли знаменитую мелодию молдавских евреев. И пошла остальная классика: «Фрейлахс», «Ицик женится», «Семь сорок», даже «Хава нагила» сразу после «Свадьбы Шнеерзона» и «Жил-был на Подоле Хаим Шик».
Я, семилетний мальчик, допущенный к взрослому застолью, еще почти ничего не понимавший в сложной взрослой жизни, тем не менее чувствовал, как эта немудрящая музыка делает людей добрее, заставляет забывать горе, страдания, уводит от повседневных забот и тревоги. Теперь я понимаю и могу сказать, что собравшиеся за столом гости, с очень разными судьбами, образованием и воспитанием, разным положением в обществе, становились единым целым. Вот вам и избитое выражение «волшебная сила искусства». Оказывается, что точнее и не скажешь.
А потом они заиграли знаменитую «Тум-балалайку». Тоску и надежду. Нежность и тревогу. И я с изумлением увидел слезы на глазах этих прошедших все круги ада людей. С тех пор прошло шестьдесят три года. Надеюсь, что сколько-нибудь лет я еще проживу. Но никогда не забуду и это застолье, и эту музыку.
Тум-балалайка,
Шпил балалайка.
Рвется и плачет сердце мое.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.