Текст книги "Детство 45-53: а завтра будет счастье"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
Анна Дементьева
Сняли корсеты, надели спецовки
В годы войны моя семья жила в Челябинской области в районе Копейска в поселке шахты 205, куда были эвакуированы семьи шахтеров из Донбасса. Мне запомнилось, как привезли к нам в поселок в нескольких вагонах-теплушках из Германии интернированных (граждан), в отдельных вагонах мужчин и женщин. Вагоны стояли несколько часов. Женщины из своих вагонов протягивали через окна руки, и одна из них на ломаном русском языке просила что-нибудь поесть и знаками показывала на остальных женщин. Мы, дети, побежали по домам и принесли им хлеба, бросали в высокие окна, они ловили на лету. Затем солдаты этих женщин принимали на руки и ставили на платформу – вагоны были высокие, сами женщины не решались прыгать, так как были одеты в мятые бальные платья и туфли на высоких каблуках (на шее и руках украшения). Мужчины были одеты в смокинги. Немцев пугала пропаганда Геббельса, что русские солдаты – дикари и всех убивают. Вот поэтому эти люди из высшего германского общества пришли на свой последний, по их мнению, бал перед смертью и из ресторана были арестованы, препровождены в вагоны и привезены в СССР к нам в поселок.
Были приглашены местные женщины помочь раздеться дамам, так как немки сами не могли расстегнуть на спинах свои корсеты. Их накормили, переодели в спецовки, проводили в зону в бараки. Через несколько дней мужчины и женщины работали. Мужчины делали короба для труб отопления в бараках, а женщины засыпали эти короба опилками для утепления. Затем мужчины ремонтировали железнодорожные пути узкоколейки, по которым возили уголь из шахты до Копейска.
Потом я узнала, что мужчины были учеными и их привлекли к работе по их специальности. А женщин вскоре отправили обратно в Германию, может, потому, что были у них связи и сами они не умели ничего делать.
Еще запомнился эпизод. Я по дороге в школу встретилась с пленным немцем, который спросил у меня: «Сколько сейчас времени?» А я ему дерзко ответила: «Ваше время кончилось!» Он передал мой ответ начальству своему, а тот – директору моей школы, который вызвал меня в свой кабинет и пропесочил, объяснил, что мы, местные русские жители, не должны издеваться над пленными, должны быть вежливыми. А немец оказался ученым-физиком.
Герман Иванович Дубровин (прислала вдова)
«Нельзя так делать!»
Гера вспоминает, что пленные укладывали трамвайные рельсы на улице 8 Марта – от Декабристов и далее к Куйбышева, о том, что пленные японцы строили «Белинку».
В годы войны он жил по улице Декабристов, 77 (угол Декабристов – 8 Марта. После войны снесен этот дом, а на его месте – большой 5-этажный дом с магазином «Кировский»).
Каждый день шофер-охранник дядя Вася, доброй души человек, с которым мальчик Гера познакомился, привозил пленных немцев ремонтировать дом, в котором Гера жил. Фундамент разрушился снаружи, немцы его обшивали досками, доски стругали, а Гера играл стружкой.
Однажды огромного роста немец своим сапогом подтолкнул к Гере, присевшему играть стружкой, раскаленную добела стамеску, которая прилипла к руке… Гера отодрал ее с мясом, с кровью, заорал и убежал домой. А другие немцы набросились на верзилу и стали его бить, крича «эсэс, эсэс!».
Гера впоследствии отомстил, выстрелив из ружья дяди Васи по немцам, когда дядя Вася спал в кабине. Немцы упали на землю, закрыв головы руками. Дядя Вася проснулся от грохота выстрела и побежал за Герой на чердак дома, куда тот побежал прятаться. Догнал и шлепнул своей огромной рукой, которая была больше попки Геры, со словами: «Ах ты, постреленок, нельзя так делать!»
(Герман Иванович умер 4 февраля 2008 года. На поминках его бывший студент мне уточнил рассказ, добавил, что Геру научили старшие ребята из двора его дома, показали ружье и как из него стрелять. А ему было тогда пять лет с небольшим.)
Алексей Зыков
Немцы с музыкой
Каждое утро немцев на машинах увозили на стройки, в частности, большого дома на углу Восточной – Декабристов – Сибирского тракта, а семья Зыковых жила в то время неподалеку от стройки по Сибирскому тракту, и жильцы их дома завидовали немцам: «Вот их возят на машинах, а мы пешком ходим на работу».
Ехали немцы с музыкой – у них был самодеятельный оркестр. Одеты были все одинаково: в серых одеждах, в необычных шапках с длинными козырьками, в ботинках с портянками. Их лиц мы не видели. Тогда всех пленных считали немцами, а оказалось, что строители эти были японцами. Старшие пацаны устраивали обмен: два-три куска хлеба на деревянную игрушку, на немецкую свистульку. У наших старших были даже губные гармошки. Я пробовал играть на них, у меня получалось. Но гармошки отбирали назад.
Исаак Подольный
В черно-белых тонах
Я вспоминаю немецких пленных, появившихся в Вологде в самом конце войны и сразу после Победы.
Многочисленные колонны пленных сначала провели под конвоем по улицам и площадям Москвы, затем посадили в эшелоны и развезли по лагерям. Первые колонны пленных шли по Вологде строем под командой своих офицеров. Шли выбритые, подтянутые, в чем-то даже стремившиеся сохранить и продемонстрировать свое достоинство. Пели немецкие песни. У кого-то можно было видеть маленькую губную гармошку. Вокруг шагала многочисленная охрана в форме войск НКВД.
А потом началась повседневная тяжелая работа. Пленные разгружали баржи с лесом, вручную пилили на доски сырые бревна. Сначала строили жилье для себя, затем появились на всех вологодских стройках. Недолго они ходили строем. С Победой исчезла охрана. Группы грязных и оборванных пленных на работу сопровождали бабушки из домоуправлений, расписывавшиеся за них в каких-то журналах как за полученное во временное пользование имущество…
Жилось в ту пору всем тяжко и голодно. Понятно, что пленным жилось не слаще, чем победителям. Освоили они все мыслимые и немыслимые строительные профессии. Порой дело доходило до курьезов: пленные сами искали себе подработки.
В разгар лета 1946 года я взглянул на пленных другими глазами. Однажды в нашем доме собрались мои одноклассники и попросили маму поиграть для них на пианино. Зазвучали популярные в те годы мелодии – вальсы Штрауса, полонез Огинского, аккорды первого концерта Чайковского.
Жили мы на первом этаже, и в какой-то момент я почувствовал шорох за открытым окном. Оказалось, там стоял совсем молодой паренек, почти наш ровесник, – пленный: он с робкой улыбкой слушал музыку. Мы пригласили его в дом и, упражняясь в своем скромном немецком языке, скоро поняли, что перед нами студент то ли берлинской, то ли венской консерватории – пианист, лауреат каких-то конкурсов. Огрубевшие руки его были в глине и извести. Прежде чем сесть к инструменту, он долго и старательно мыл их, тер пемзой. Не менее долго он не мог поднять с колен руки к клавиатуре. А подняв, вдруг беззвучно заплакал…
Потом он сбивчиво объяснял нам, что не нацист, что даже не воевал, так как всю войну имел бронь от призыва, а форму на него надели за месяц до падения Берлина.
Расчувствовавшаяся мать накормила парня чем Бог послал. Через день он появился снова. Играл уже больше часа. Слушать его собрались все соседи. Так продолжалось некоторое время.
Но однажды вместе с юношей пришли еще двое пленных. Рыжий верзила сидел и слушал молча. Уходя, не попрощался, как другие, а что-то недовольно буркнул сквозь зубы. Назавтра «наш» немец извинился и сказал, что рыжий – нацист и был очень недоволен, что его привели в дом к евреям… «Воистину, горбатого могила исправит!» – сказала мама, а мне наказала, чтобы немцы-пленные в наш дом больше не приходили.
Ее тоже можно было понять: старшая сестра матери Нина, солистка Рижской оперы, со всей семьей погибла в Рижском гетто и концлагере Саласпилс.
Кстати сказать, к судьбе немецкого юноши-пиани-ста мама имела отношение и в дальнейшем. К ней обратился один из высоких вологодских военных чинов с просьбой подыскать педагога-пианиста для дочери. «Зачем далеко ходить? Есть среди пленных блестящий пианист, и лучшего педагога в Вологде трудно сыскать!» – сказала мама. С немецким педагогом девушка занималась около года и весьма продвинулась в мастерстве. Думается, что и для молодого музыканта такая работа была больше по душе, чем профессия каменщика и штукатура. Я иногда встречал его в городе чисто одетого. Завидев меня, он издали приветливо улыбался. Но так и не узнал «наш» немец, кто составил ему в столь трудный момент счастливую протекцию.
Образ немца-врага в сознании народа после войны размывался не сразу и не у всех. Помню, после войны на вологодском стадионе «Динамо» вместо дальней трибуны около пруда была танцплощадка. Танцевали там под духовой оркестр. Но летом 1946 года (или сорок седьмого, точно уже и не помню) там появилось нечто новое: заиграл оркестр, который по нынешним меркам мог бы называться, вероятно, симфоджазом. Звучали новые модные танцевальные ритмы. Молодежь сразу перекочевала с других площадок на «Динамо». Поговаривали, что среди пленных в конце войны оказался едва ли не полный состав оркестра Берлинского радио, призванный в армию Гитлера по приказу о тотальной мобилизации накануне краха. И оказался тот оркестр в Вологде.
Но вскоре на площадку вернулись наши духовики. Нашлись люди, написавшие «куда следует» о том, что советской молодежи негоже плясать под фашистские дудки. Вот такая была музыка…
Конечно, были среди пленных и убежденные нацисты, вроде того рыжего, что заходил к нам с пианистом. Помнится, к одному из моих друзей попал немецкий офицерский фонарик: его принес отец парня, работавший в охране лагеря. Когда батарейки иссякли, мы извлекли вместе с ними со дна фонарика маленький портрет Гитлера, аккуратно завернутый в тонкую бумагу. Вера в фюрера сидела в иных головах настолько прочно, что некоторые ее исповедуют и по сей день, да и не только в Германии…
А портретик тот мы расстреляли! Да-да! Именно – расстреляли! У одного из нас была малокалиберная винтовка. Всей мальчишеской компанией пошли в пригородную рощу Кирика и Улиты и там стреляли в портрет с разных расстояний до тех пор, пока от него не остались одни ошметки.
Когда мы рассказали отцу об этом «расстреле», он после короткого молчания спросил: «А могли бы вы стрелять так же, если бы перед вами был не портрет, а сам Гитлер?» – «Конечно!» – хором воскликнули мы все. «Ну, а если бы перед вами оказался не портретик, а владелец фонарика, могли бы вы стрелять?»
Мы не были готовы к такому вопросу, тем более к ответу на него.
Отец задал вопрос и медленно вышел из комнаты, а мой самый близкий школьный друг после долгого общего молчания с каким-то восхищением произнес: «Вот что значит быть адвокатом! Всего один вопрос!..»
Как жаль, что наше поколение над многими вопросами задумывалось позднее, чем следовало…
Рашида Пухова
Хлеб немцам
Я была совсем маленькой, но помню пленных немцев. Мы жили тогда на Уралмаше на улице Калинина, недалеко от дома была булочная, куда я ходила каждый день получать хлеб по карточкам. Было это в 1947 году. Мне было пять лет. Проходила мимо стройки, огороженной невысоким забором, и видела работающих на ней пленных немцев. Меня поразили обмотки на их ногах над ботинками, а на улице был мороз. Я жалела их и протягивала им через забор кусочки хлеба, отламывая их от булки. А дома меня бабушка ругала: «Эти немцы, может, твоего папу убили, а ты их кормишь». Маме тогда уже пришла «похоронка» на папу, где говорилось, что он погиб под Сталинградом.
Галина Хафизулина
И опять – хлеб немцам
Моя семья во время войны жила по улице Карла Маркса, 11, и мы видели, как на огороженный пустырь по нашей стороне между улицами Гоголя и М. Горького привозили на машинах каждый день пленных немцев в ноябре 1942 года. Они строили большую четырехэтажную каменную школу. На фасаде на колоннах по окончании стройки установили большие гипсовые скульптуры школьников: на одной – два мальчика, один с коньками, другой с лыжами, на другой колонне – мальчик с глобусом, девочка с дудочкой. Одеты немцы были не по погоде легко, в ботинки с обмотками и в фуражки с длинными козырьками. Лица у них были отекшие, опухшие. Мы их жалели. Из ближайшей булочной на углу улиц К. Маркса и Луначарского мы получали хлеб по продовольственным карточкам, и наши соседи – и сами голодные – приносили немцам кусочки хлеба. А те через забор давали в обмен самодельные железные колечки женщинам и девочкам, а мальчишкам – губные гармоники и самодельные игрушки.
Еще мы с сестрой Зоей видели немцев и после войны, когда летом жили в пионерском лагере, кажется, около Березовского. Мимо лагеря каждое утро в грузовиках с рядами скамеек возили немцев, мы слышали песню, которую немцы пели. Песня напоминала марш. В детстве все быстро запоминается. Мы, ребята, выучили эту песню на немецком языке и подпевали им. Мелодию до сих пор помню, а слова забыла.
Леонид Левин
Таблетка аспирина
В городе было полно пленных немцев, они ремонтировали и мостили дороги, а на правом берегу Урала даже строили дома. В нашем районе они часто встречались. Мальчишки за табак выменивали у них марки и монеты.
На одной лестничной площадке с нами жили мои старшие двоюродные братья Изька и Нюмка. Их отец погиб на фронте. Изька бешено ненавидел немцев, считал, что с ними обращаются слишком мягко. Вообще характер у Изьки был горячий. Упрямый и прямолинейный, он судил обо всем жестко и категорично.
Как-то мы проходили мимо группы пленных, расположившейся у торцевой стены нашего дома. Их охранял один солдат с автоматом. У немцев, видимо, был обеденный перерыв, они сидели на земле, прислонившись к стенке, у каждого в руках было по огромному ломтю хлеба, густо намазанного маргарином.
– Посмотри на них! – сказал Изька. – Вояки, мать их! Пол-Европы завоевали! Наш хлеб жрут, да еще и белый! Ты давно видел белый хлеб? Чего с ними церемонятся, никак не пойму! Я бы их всех расстрелял, да и дело с концом!
Я покосился на Изьку. На его лице была написана такая жгучая ненависть, что мне стало не по себе.
– Ты-то как считаешь, Лешка? – толкнул он меня в бок.
Я неопределенно пожал плечами. Но Изька, похоже, и не ждал ответа.
Я ничуть не меньше Изьки ненавидел фашистов. Но это была отвлеченная ненависть к обобщенному врагу, не имевшему конкретного лица. Глядя же на живых пленных немцев, жевавших бутерброды с маргарином (кстати, хлеб был не таким уж белым), на их равнодушные, пустые лица, я не испытывал ничего, кроме острого любопытства и, стыдно сказать, жалости.
Немцы-доходяги (дистрофики, полубольные) без конвоя ходили по квартирам, побирались.
Как-то к нам постучался немец, худой как палка, с воспаленными глазами, без головного убора. С трудом разлепляя спекшиеся губы, он, держась за голову, повторял:
– Дер копф… дер копф тут вей!..
Мама вынесла ему таблетку аспирина и воду в железной кружке. Немец запил таблетку водой, сказал: «Данке шён» – и поплелся по лестнице вниз.
Другой немец-доходяга однажды стучался в квартиры нашего подъезда, на ломаном русском языке просил милостыню. Мама вышла на лестничную площадку, подала немцу немного супа в поварешке, он начал его жадно глотать. В этот момент из своей квартиры вышел Изька и оторопел, но только на мгновение: он подскочил, выбил поварешку из рук немца и с криком прогнал его. Испуганно вжав голову в плечи, тот покорно стал спускаться. Не будь немец так жалок и немощен, Изька просто спустил бы его с лестницы.
– Тетя Маня! – с сердцем сказал Изька. – Он, гад, может, твоего брата убил, а ты ему жрать даешь! Эх ты!
На шум из квартиры вышел Нюмка. Увидев плачущую тетку и разъяренного брата, он хотел было сказать что-то примирительное, дескать, что уж так с доходягой-то, но Изька велел ему заткнуться, если не хочет получить в ухо.
Дмитрий Тартаковский
Суд над военными преступниками
В памяти остался суд над немецкими военными преступниками, проходивший в 1947 году в Новгороде в помещении городского театра. Подсудимых – человек десять, от генерала, командовавшего дивизией, действовавшей на Новгородчине и осаждавшей Ленинград, до ефрейтора.
Пропустить такое событие мы, конечно, не можем, сбегаем с уроков и правдами и неправдами проникаем в театр. В фойе театра на стендах – фотографии трупов, разрушенного города, сожженных деревень, на столах – простреленные иконы, портсигары и безделушки, сделанные из позолоченного металла купола Софийского собора. Само судебное заседание проходит на сцене театра: подсудимые за барьером. Генерал – подтянутый, прямой, держится надменно и на вопросы отвечает кратко. Яволь! Противоположность ему – ефрейтор, отличавшийся особой жестокостью в карательных экспедициях. Крупный, рыжий, в потрепанном мундире, в суде он был тихим и угодливым. Но вот суд вызывает на допрос одного из свидетелей, сгорбленного старика с седой бородой. Судья просит его рассказать, что делали немецкие каратели в его деревне. Старик рассказывает, как немцы пытали и расстреливали жителей деревни, как потом деревню сожгли.
– Узнаете ли вы кого-либо из подсудимых? – спрашивает председательствующий.
– Вот этот немец был в нашей деревне, – указывает пальцем на рыжего ефрейтора старик, – командовал солдатами и сам расстреливал деревенских.
Председатель суда задает вопросы ефрейтору, тот всё отрицает. И тут старик выбегает из-за трибуны и прямо на сцене, перед судом и всеми присутствующими, расстегнув ремень, спускает штаны, задирает рубаху до груди и показывает суду свой живот, весь в шрамах.
– Вот этот фриц пытал меня! Заливал мне в глотку воду, а потом бил дубинкой по животу, так что лопалась кожа!
Подтянул штаны, подошел к барьеру, где сидели немцы, и плюнул в рыжего. Охрана даже не успела среагировать.
Елена Шор
В 1945 году…
Помню, как я первый раз увидела пленных немцев. Я стояла на улице Горького рядом со входом в метро «Маяковская» и наблюдала, как мимо медленно бредут одетые в серо-зеленые грязные шинели понурые немецкие солдаты. Они шли по улице Горького от Белорусского вокзала в центр. За последними немцами ехала машина и мыла мостовую дезинфицирующим раствором. Они показались мне совсем не страшными, а грустными и очень усталыми.
Потом я увидела немцев, которые пристраивали к старому зданию КГБ на Лубянке правое крыло (если смотреть от метро). Немцы работали за высоким забором из неструганых досок. Мы подходили к забору слушать, как они играют на губных гармошках в обеденный перерыв. Мелодии были незнакомые, и нам очень нравились. Иногда в щели между досками мы просовывали им кусочки хлеба. Они нас благодарили.
Всю войну взрослые пугали меня немцами: «Тебя первую убьют, потому что ты – еврейка». Когда я увидела живых пленных немцев, мой физический страх перед ними развеялся.
* * *
В 1945 году вернулась из лагеря тетя Шура.
Ее освободили на два года раньше срока за хорошую работу и примерное поведение. А получила она свои десять лет только за то, что была сестрой моей мамы, расстрелянной вместе с моим отцом в тридцать седьмом году по ложному обвинению.
То, как тетя Шура жила до лагеря, я знала только по ее рассказам: яркая интересная жизнь и три мужа – один белый, один красный и один архитектор, который спроектировал вестибюль станции метро «Арбатская». И как они до революции занимали весь первый этаж в доме в Дегтярном переулке.
А после лагерей я увидела старую (хотя было ей около пятидесяти лет), высохшую женщину без передних зубов и с бельмом на одном глазу. Я запомнила, хоть и не понимала, что оно значит, странное слово «пеллагра».
Я тетю Шуру совсем не испугалась, потому что сразу поняла, что она меня любит и очень добрая. У меня появилось место, куда я могла удрать из дома. Тетя Шура вернулась в квартиру на Дегтярном, где ей принадлежала теперь только одна комната, и даже не ей, а другой племяннице, которую она успела туда про-писать.
А сама тетя Шура могла по закону проживать только за 100 км от Москвы, поэтому в свою комнату она пробиралась тайком. Соседи про это знали и могли в любую минуту на нее заявить в милицию. Поэтому тетя Шура часто вне очереди мыла полы в коридоре и вела себя очень тихо. Но они все равно иногда заявляли. Несколько раз мы с ней вдвоем находились в ее комнате, слышали, как соседи открывают дверь милиционеру, и тетя Шура успевала вылезти в окно и уйти – благо квартира была на первом этаже. Я помню, как милиционер заходил в комнату, открывал дверцы шкафа и искал ее там. А иногда она не успевала убежать, ее задерживали, отводили в милицию и брали подписку о том, что она уедет. Она уезжала, но все равно потом возвращалась. И я к ней опять прибегала – за теплом.
В ее комнате было несколько красивых вещей, которые я любила рассматривать: картины с женскими головками, фарфоровая статуэтка девушки в кружевном платье и нарядной шляпе, которая называлась «Маркиза», старинная посуда. Все эти вещи по одной мы с тетей Шурой относили в комиссионный магазин в Столешниковом переулке. Ведь у тети Шуры не было продовольственной карточки. А одежду мы носили продавать на Палашевский рынок. Я прыгала от радости, когда мы собирались тащить какую-нибудь вещь на продажу, потому что знала, что потом мы пойдем в Елисеевский гастроном. Он был «коммерческим», то есть там продавали продукты за деньги, а не выдавали по карточкам. Мы приходили туда за два часа до открытия и становились в длинную очередь в Козихинском переулке. В магазине я застывала с открытым ртом и глазела на хрустальные люстры, расписной потолок и вазы с конфетами за стеклом прилавка. Там были немыслимые деликатесы: сыры, колбасы, рыба… Тетя Шура вела меня в отдел чая и кофе и показывала огромную вазу из белого и синего хрусталя, которая называлась «баккара». Кофе тетя Шура страшно любила и всегда покупала хоть немного. С тех пор и я его люблю.
Умерла тетя Шура через два года после возвращения. В своей любимой Москве.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.