Электронная библиотека » Максим Горький » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Беседы о ремесле"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:20


Автор книги: Максим Горький


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Антипатия их была весьма полезна мне: они спорили со мной почти как с равным; я говорю – почти, ибо они были «квалифицированы», прошли сквозь гимназии, семинарии, университеты, а я – сравнительно с ними – «чернорабочий», на недостаток «высшего» образования мне указывали всегда и ещё не перестали. Я – соглашаюсь: школьной дисциплины мышления у меня нет, это, конечно, недостаток серьёзный.

Но и некоторые учителя мои обнаружили в спорах со мной тоже серьёзный недостаток: они совмещали в себе обе системы морали: «мораль господ» и «мораль рабов»; первая внушалась им силою их высокоразвитого интеллекта, вторая – их волевым бессилием и преклонением перед действительностью. Попробовав действовать революционно, они «пострадали», дорога в «господа» была закрыта перед ними, это понизило их «волю к жизни» и вызвало настроение, которое я называю «анархизмом побеждённых». Анархизм этот отлично формулирован Достоевским в его «Записках из подполья»[16]16
  «Записки из подполья» – реакционное произведение Ф. М. Достоевского.


[Закрыть]
. Достоевский, член кружка Буташевича-Петрашевского, пропагандиста социализма, тоже был «побеждённым», поплатился за интерес к социализму каторгой.

Далее: я много видел «бывших людей» в ночлежных домах, монастырях, на больших дорогах. Всё это были побеждённые в непосильной борьбе с «хозяевами», или собственной слабостью к мещанским «радостям жизни», или непомерным самолюбием своим.

Критика упрекала меня за то, что я будто бы «романтизировал босяков», возлагал на люмпенпролетариат какие-то неосновательные и несбыточные надежды и даже приписал им «ницшеанские настроения».

«Романтизировал»? Это едва ли так. Надежд не возлагал никаких, а что снабдил их, так же как Маякина, кое-чем от философии Ницше – этого я не стану отрицать. Но и не утверждаю, что в обоих случаях действовал сознательно, однако думаю, что приписывал бывшим людям анархизм «ницшеанства», «анархизм побеждённых», имея на это законнейшее право. Почему?

А потому, что «бывшие люди», которых жизнь вышвырнула из «нормальных» границ в ночлежки, в «шалманы», и некоторые группки «побеждённых» интеллигентов обладали совершенно ясными признаками психического сродства. Здесь я воспользовался правом литератора «домыслить» материал, и мне кажется, что жизнь вполне оправдала этот «приём ремесла». «Хозяин» Яков Маякин после первой революции 1905-6 годов стал «октябристом» и после Октября 17 года показал себя цинически обнажённым и беспощадным врагом трудового народа. Между «бывшими людьми» ночлежек и политиканствующими эмигрантами Варшавы, Праги, Берлина, Парижа я не вижу иного различия, кроме формально словесного. «Проходимец» Промтов и философствующий шулер Сатин всё ещё живы, но иначе одеты и сотрудничают в эмигрантской прессе, проповедуя «мораль господ» и всячески оправдывая их бытиё. Это – их профессия, служба. Роль прислуги господ удовлетворяет их. Из всего сказанного вовсе не следует заключать, что литератор обладает таинственной способностью «предвидения будущего», но следует, что литератор обязан хорошо знать всё, что творится вокруг него, знать действительность, в которой он живёт, и работу сил, которые двигают её; знание силы прошлого и настоящего позволяет – при помощи домысла – представить возможное будущее.

Недавно один начинающий литератор написал мне:

«Я вовсе не должен знать всё, да и никто не знает всего.»

Полагаю, что из этого литератора не выработается ничего путного. А вот недавно один из талантливейших наших писателей, Всеволод Иванов, отлично сказал в «Литературной газете» (между нами: она не очень литературна):

«Работа художника очень трудна и очень ответственна. Ещё более трудна и ещё более ответственна работа его читателей, реализм которых есть и будет реализмом победы.

Поощрение для художника необходимо, но ещё более нуждается он, чтобы поощрение это было внутренне нужно и полезно для него. Таким поощрением, мне кажется, было для нас – шести московских писателей – посещение Туркмении»,

то есть непосредственное соприкосновение с новой действительностью. Не знать – это равносильно: не развиваться, не двигаться. Всё в мире нашем познаётся в движении и по движению, всякая сила есть не что иное, как движение. Человек – не стоит, а становится, живёт в процессе «становления», на пути к развитию своих сил и качеств. В наши дни жизнь становится всё более бурной, развивает небывалую скорость смены явлений. Творческая энергия рабочего класса Союза Советов учит чрезвычайно многому и, между прочим, неоспоримо доказывает, что человечество давно уже ушло бы далеко из того болота грязи и крови, в котором оно безумно топчется, – если б средства самозащиты людей в их борьбе с природой, в борьбе за лучшие условия бытия создавались с такой беззаветной энергией и с такой быстротой, с какими их создаёт наш рабочий класс.

Никогда ещё жизнь не была так глубоко поучительна, а человек так интересен, как в наши дни, и никогда «передовой» человек не был до такой степени внутренно противоречив. Говоря о «передовом», я имею в виду не только партийца, коммуниста, но и тех беспартийных, которые увлечены свободой и грандиозным размахом социалистического строительства. «Противоречивость» – естественна, ибо люди живут на рубеже двух миров – мира разнообразных и непримиримых противоречий, который создан до них, и мира, который создаётся ими и в котором социально-экономические противоречия – основа всех других – будут уничтожены.

Критики жалуются, что герои наших дней отражаются в литературе недостаточно целостными, «живыми», что они всегда несколько топорны и деревянны, а некоторые из критиков утверждают, что «реализм» как будто не в силах дать яркий, полноценный портрет героя. Критик, по силе профессии своей, более или менее скептик. Он «тренируется» на поиски недостатков, и весьма часто он прикрывает свой скептицизм чисто головной «ортодоксальностью» попа. Это противоестественное сожительство качеств щуки и сыча создаёт большой словесный шум, но едва ли может служить к пользе молодых литераторов. Кроме того, в тоне отношения критиков к литераторам часто звучат совершенно неуместные и оскорбительные для литературной молодёжи «хозяйские» ноты, они меня заставляют думать: а свободны ли критики от «морали хозяев», не слишком ли высокого мнения они о своей гениальности?

Лично мне кажется, что «реализм» справился бы со своей нелёгкой задачей, если б он, рассматривая личность в процессе «становления» по пути от древнего мещанского и животного индивидуализма к социализму, изображал бы человека не только таким, каков он есть сегодня, но и таким, каков он должен быть – и будет – завтра.

Это не значит, что я советую «выдумывать» человека, а значит только, что я признаю за литератором право и даже считаю его обязанностью «домысливать» человека. Литератор должен выучиться прививать, приписывать единице наиболее характерные черты её класса, дурные и хорошие, те и другие вместе, – когда литератор хочет показать раздвоенную психику. Снова повторяю, нет надобности «выдумывать», потому что черты эти реально существуют, одни – как опухоли, бородавки, как «рудиментарные», отжившие органы организма, вроде червеобразного отростка слепой кишки, который любит вызывать болезнь «аппендицит», другие – как недавно открытые «органы внутренней секреции», которые, может быть, являются зародышами новых органов, вызванных к жизни биологической эволюцией организма и назначенных совершенно изменить его. Это, конечно, уже «фантазия», допущенная мною «шутки ради». Начинающие литераторы должны особенно крепко усвоить очень простую мысль: идеи не добываются из воздуха, как, например, азот, идеи создаются на земле, почва их – трудовая жизнь, материалом для них служит наблюдение, сравнение, изучение – в конце концов: факты, факты!

Необходимо знать фактическую историю культуры – историю развития классов, классовых противоречий и классовой борьбы. Правда и мудрость создаются внизу, в массах, а в верхних этажах жизни только её испарения, смешанные с запахами, чужеродными ей, и в большей своей части эти «умозрительные» идеологические испарения ставят целью себе смягчить, затушевать, исказить суровую, подлинную правду трудовой жизни.

Трудовой мир дожил до сознания необходимости революции. Задача литературы:

восстающего – поддержи,

– чем энергичнее поддержите его, тем скорее окончательно свалится падающий.

III

На предложенную тему: «Как и что преподавалось в кружках восьмидесятых годов» – я могу рассказать немного, потому что у меня не было времени для правильного посещения кружковых занятий. Но всё же некоторое отношение к ним я имел, в памяти кое-что осталось, и это я попробую изобразить. Вероятно, в ту пору на молодёжи моего типа особенно характерно и глубоко отражались противоречия литературы и жизни, книжной догмы и непосредственного опыта.

Впервые я очутился в «кружке», когда мне было лет пятнадцать. Случилось это так. В Нижнем, во время кулачного боя за Петропавловским кладбищем, я увидел, что один из бойцов нашей «стенки» отполз в сторону под забор «Лесного двора», хочет встать на ноги и – не может. Я помог ему. Морщась, охая, он сказал, что его ударили по ноге и, должно быть, нога сломана. Живёт он недалеко, на Ошаре, – не могу ли я проводить его до дома? Пошли. Круглолицый, с хорошим, очень ясным и ласковым взглядом девичьих глаз, он понравился мне. И одет он был «чисто»: в коротенькой суконной курточке, в котиковой шапке, в щегольских кожаных сапогах. Он назвал себя Владиславом, кажется – Добровольским или Доброклонским. Когда я заметил ему, что в кожаных сапогах на бой не ходят, он сердито ответил:

– Терпеть не могу валяных.

По лицу его видно было, что он испуган болью, готов заплакать и не может идти. Пришлось нести его на спине.

Я принёс его в комнату, где всё было необыкновенно и ново для меня: большая, очень светлая и парадная, как магазин, она была наполнена каким-то особенно тёплым и душистым воздухом; на полу лежал пёстрый, толстый ковёр, на стенах висели картины, в углу, на широком шкафе, – чучело филина с рыжими глазами; в шкафу множество серебряной и фарфоровой цветистой посуды. Явился большой усатый человек, заспанный, с растрёпанными волосами, потом прибежала худощавая невысокая и ловкая женщина с огромными глазами на бледном лице. Мальчугана положили на диван, отец отрезал бритвой голенище сапога, потом разрезал головку и, сняв её с ноги, густо спросил:

– Ну, что – легче?

Мальчуган капризно закричал:

– Чаю дайте!

Женщина, положив ему на ногу компресс, бинтовала её, удивляя меня своей немотой.

Владислав стонал, покрикивая:

– Осторожней!

А я очень жалел хороший, непоправимо испорченный сапог. Затем напоили меня вкуснейшим чаем с булочками розового теста, – кисло-сладкий вкус этих булочек я очень долго помнил. Прощаясь со мною, отец и сын сказали, чтоб я приходил к ним, – я это сделал в следующее воскресенье.

Оказалось, что нога Владислава не сломана, а только ушиблена ударом по щиколотке; он ходил с палкой, довольно легко поднялся по лестнице на чердак, в свою комнату, и там стал хвастаться книгами в красивых переплётах, показывая мне «Историю Наполеона» со множеством рисунков Ораса Берне; у него было очень много книг с картинками. Нахвалил «Физику» Гано и роман Каразина «В пороховом дыму», но когда я попросил дать мне эти книги почитать, он сказал:

– Нельзя, это – дорогие книги!

Сам он показался мне бесцветным и скучным, говорил почти непрерывно, но так жидко, что от его речи ничего не оставалось в памяти. И за всё время нашего краткого знакомства меня удивила только одна его сердитая жалоба на отца:

– Терпеть не могу этих дурацких боёв, а отец посылает, говорит, что это древняя русская забава и надо идти в ногу с народом – и чёрт знает, что ещё надо!

Он неприятно часто говорил: «Терпеть не могу…»

Я убедился, что в нём действительно есть что-то от барышни – набалованное, капризное, да и лицо его было приторно красиво, и улыбался он слащаво. Старше меня на три года, а ростом немного выше моего плеча. Учился в гимназии до шестого класса, потом целый год жил с отцом и мачехой за границей, а теперь готовился в юнкерское училище.

– Когда буду офицером – составлю заговор против царя, – сказал он, дымя папиросой, и, крепко стукнув палкой в пол, нахмурил вышитые тёмные брови. На эти его слова я не обратил внимания и вспомнил их долго спустя, когда жил в Казани.

В это второе свидание с ним он мне так не понравился, что я решил уйти и больше не приходить к нему. Но на лестнице тяжело затопали, зашумели, вошёл его отец, в куртке, расшитой толстыми шнурками, в чёсаных валенках выше колен, с янтарным мундштуком в зубах; его сопровождали высокий гимназист в блузе и в очках, ещё какой-то весёлый, франтоватый паренёк и черноволосая барышня с длинным, строгим лицом. Я встал, собираясь уходить, но отец Владислава угрюмо сказал:

– Куда ты? Вот – познакомься, посиди, послушай.

Он сел к столу, достал из кармана коробку с табаком и, свёртывая папиросу, загудел:

– А вы опять опоздали? Эх вы… А те не придут? Почему? Болен? Врёте, на коньках катается.

Так же угрюмо и гулко он спросил меня, читаю ли я книги и какие читал. Я назвал несколько книг.

– Дрянь, – сказал он. – Надобно, брат, читать не стишки, не романы, а серьёзные книги, вот что, брат!

Затем я услышал, что преступно сидеть на шее мужика, а надобно делать всё для того, чтобы мужику легче жилось. Я не чувствовал себя сидящим на чьей-то шее, мне уже казалось, что это моя шея служит седалищем разным более или менее неприятным людям, но мне было очень интересно слушать тяжёлый, упрекающий голос усатого человека с одутловатым, добродушным лицом, большим, бесформенным, как будто измятым носом и мутноватыми глазами, – они напоминали грустные глаза умной собаки. Говорил он очень просто и всё более живо, чмокал губами, дымились усы, широко открывал глаза и затем, прищуриваясь, щёлкал пальцами, дёргал себя за правый ус и, вытягивая шею, спрашивал:

– Понял, брат? Выходит: «Один – с сошкой, семеро – с ложкой». Значит: он работает, а мы – шарлатаним…

Так говорил он, наверное, больше часа, и я узнал, что Россия живёт не торопясь, от Европы далеко отстала, но в этом её счастье, – русский народ оказался ближе ко Христу, чем народы Европы; узнал, что русский человек по преимуществу «артельный» и что надобно расширять права крестьянской общины, чтоб все люди могли войти в неё; когда каждый человек получит кусок земли – все заживут дружно и хорошо.

– Понимаешь, брат, в чём дело-то?

Я что-то понимал и даже чему-то радовался, – может быть, тому, что могу понимать такие речи. Слушал я с большим вниманием, но всё-таки заметил, что юношам скучно, они перешёптываются, непрерывно курят, с явной досадой посматривают на барышню и накурили столько, что все лица в комнате казались сквозь дым синими. Посинела и барышня: она слушала, широко открыв глаза, не мигая и точно следя, как на коже толстых щёк вероучителя двигается, точно растёт, седоватая щетина.

Ушёл я из этого дома с таким ощущением, точно вынес оттуда какую-то странно приятную тяжесть, – не обременяя, она позволяла мне чувствовать себя более сильным. Я был там ещё два или три раза, но ничего более значительного уже не слышал; а может быть, и слышал, да не уловил.

Отец Владислава говорил всё о деревне, хвалил мужиков за «артельный» дух, за простодушную, но глубокую мудрость, читал стихи Некрасова, Никитина, прочитал сказку Щедрина «О двух генералах»[17]17
  …сказку Щедрина «О двух генералах». – Имеется в виду «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил».


[Закрыть]
. Один раз он поднялся на чердак выпивши, его мучила икота, мешая говорить, он глотал пиво стакан за стаканом и, наконец, совсем опьянев, начал учить меня, сына и франтика петь какую-то песню слепых, но вдруг заплакал, замотал головою и стал спрашивать, каркая и мыча:

– Как мы живём? Как?

Сын его стал уже совершенно невыносим для меня. Не нравилось мне, что он говорит с отцом грубо, даже иногда покрикивает на него. Ещё более странно вёл он себя по отношению к мачехе, разговаривал с ней капризно, вялым голосом, как-то сквозь зубы, – было ясно, что он делает это нарочно, издеваясь. Она – молчала. Я не помню ни одного слова, сказанного ею. Двигалась она очень быстро, но бесшумно и всё как-то боком и всегда – подняв от локтя левую руку, немножко вытянув её вперёд, точно слепая. Она вызвала у меня чувство жалости к ней и странное впечатление: как будто она хочет бежать из дома, но не может найти двери на волю. Вообще мне стало тяжело и тесно в этом доме, я перестал ходить туда и скоро уехал в Казань.

Это знакомство имело для меня вполне определённое значение. О жизни деревни, о том, что такое община, я в ту пору ничего не знал. Но я отлично чувствовал, что жить – тяжело, и мне очень понравилось, что я, оказывается, живу в стране, где есть возможность жить легко и хорошо, а осуществить эту возможность очень просто: все люди должны войти в сельские общины, я тоже. «Артельный дух» у меня есть, я не однажды слышал:

– Максимыч – парень артельный.

Я уже знал артели плотников, землекопов, каменщиков, шерстобитов, и, на мой взгляд, жизнь этих артелей сильно противоречила тому, что отец Владислава вкладывал в понятие «артельности». Чувство дружбы не очень процветало в артелях, необходимость взаимопомощи сознавалась плохо; в каждой артели непрерывно шла борьба, сильные и хитрые командовали слабыми и глупыми, – это я достаточно хорошо видел. Видел я, что в артелях маловато людей, которые хотят и умеют работать «на совесть», с увлечением, с радостью. Были, конечно, и такие люди, – очевидно, предки наших рабочих-«ударников», – но артель не любила их, поругивала, считая, что они «подыгрываются» к подрядчикам, «метят в десятники». Хорошо, не щадя сил, работали, когда подрядчик обещал дать на водку, и в этих случаях матерно ругали слабых работников:

– Эй вы! Пить – рядом, а работать – позади?

Я очень любил читать сборники пословиц, однако и пословицы редко восхваляли артельную жизнь и работу. Но, несмотря на это, в Казань я приехал с «идеей», с некоторым предрасположением в пользу артели, общины и мужика, у которого надобно учиться жить простодушно и мудро. Я даже щегольнул моим знакомством с «идеей», и меня очень похвалили за это: «из молодых, да ранний». Не скрыл я и моих наблюдений над артельной жизнью, над слабостью в ней «артельного духа», но тут меня немножко высмеяли, доказав, что я ошибаюсь, не о тех артелях говорю.

Первое время в Казани, месяца три-четыре, я довольно усердно, вечерами по субботам и воскресеньям, в кружке гимназистов и студентов-первокурсников слушал чтение Милля с «примечаниями» Чернышевского[18]18
  …слушал чтение Милля с «примечаниями» Чернышевского… – Имеется в виду книга «Основания политической экономии Д.-С. Милля. Перевод с примечаниями Н. Г. Чернышевского». Книга вышла в переводе на русский язык в 1860 году. Переиздана в 1909 году (СПб.)


[Закрыть]
, но гораздо охотнее посещал кружок Елеонского-Миловского, в нём люди были попроще: маляр и стекольщик Анатолий, талантливейший юноша одних лет со мной, двое столяров, косоглазый ученик часовых дел мастера Поликарпов и парень лет двадцати – Кабанов, если не ошибаюсь. Вскоре к этому кружку присоединился «для связи» гимназист Гурий Плетнев. Слушать чтение и толкование политической экономии было тяжело и скучно, эта духовная пища оказалась «не по зубам» для меня. Через некоторое время мне устроили нечто вроде экзамена, заставив меня написать о том, что я слушал и что усвоил. Это был единственный реферат, написанный мною за всё время обучения; писал я его с великим трудом при товарищеской помощи Анатолия и Кабанова и написал так неудачно, что руководитель кружка, студент духовной академии, сердито сказал мне:

– Ну, брат, ты совершенно ничего не понял и наваракал чепуху!

Было несколько обидно услышать такой отзыв, но я чувствовал, что мне говорят правду. Написал я не реферат, а некое критическое рассуждение по поводу одной фразы; я могу буквально привести её, потому что несколько месяцев тому назад мне напомнили эту фразу:

«Из области исторических событий мы должны перенестись в область отвлечённого мышления, которое, вместо данных истории, действует отвлечёнными цифрами, значение которых условно и которые предназначены для удобства.»

Мне никто ещё не объяснял, что значит «отвлечённое мышление», «отвлечённые цифры» и для чьего, для какого «удобства» они «назначаются». Анатолий тоже не знал этого, а Кабанов, подумав, выговорил свое любимое словцо:

– Враньё какое-то!

Мы честно старались понять смысл слов «отвлечённое мышление», но никак не могли «отвлечь» себя от действительности, в крепких тисках которой были зажаты.

Кабанов, потирая высокий свой лоб, пощипывая мочку левого уха, говорил, что вообще в книгах всё изображается проще, чем в жизни, и что это, конечно, удобно для понимания, но – неправильно.

– Писатели глядят на улицу из-за угла, – сказал он.

После этого случая мне уже не предлагали писать рефераты, и я скоро почувствовал себя лишним гостем в этом серьёзном кружке. У Миловского читались статьи о кустарных промыслах, об артели и общине, о сербской «задруге», «чиншевиках», о сектантстве; нам очень понравилась книга Ядринцева «Община в тюрьме и ссылке»[19]19
  …книга Ядринцева «Община в тюрьме и ссылке»… – Книга эта вышла под названием «Русская община в тюрьме и ссылке. Исследования и наблюдения над жизнью тюремных, ссыльных и бродяжеских общин. Исторический очерк сибирской ссылки. Сравнения разных систем наказания у нас и в Западной Европе. Основы новой рациональной системы исправления согласно выводам пенитенциарной науки и опытам русской тюремной общины. Н. М. Ядринцева», СПб. 1872.


[Закрыть]
, и всё это казалось нам вполне серьёзной пищей для ума. В частной, нелегальной библиотеке Андрея Деренкова были подобраны и переплетены журнальные статьи по каждому вопросу; хорошо помню, что в сборнике «Положение женщины» вместе со статьями Ткачева, Шашкова и других авторов была и статья архиепископа Хрисанфа. Но, разумеется, больше всего и охотнее мы читали беллетристов шестидесятых – семидесятых годов.

Здесь нужно рассказать о Кабанове. Он «водился» с нами, со мной и Анатолием, месяца два, не больше; лично я видел его раз шесть – восемь, и после каждого свидания хотелось забыть о том, что он существует.

– Этот нам не по плечу, – сказал о нём Анатолий.

Внешне Кабанов был непригляден: высокий, короткое туловище на журавлиных ногах; он казался неладно склеенным из двух неравных половинок: правое плечо выше левого, левая рука длиннее правой, ноги тоже казались разномерными; почти всегда он прятал левую руку за спиною, под растрёпанной, выгоревшей на солнце поддёвкой. Каблуки его сапог были стоптаны в одну сторону – направо. Издали, глядя на его походку, можно было думать, что он хромой; вообще он ходил по земле и стоял на ней косо, причём, стоя, опирался правым плечом о стену, забор, ствол дерева. На длинной его шее задумчиво покачивалась большая голова, не густо покрытая клочьями тёмных волос, кожа на высоком лбу, на щеках – сероватая, лицо – плоское, нос – не по лицу, маловат, губы – тонкие и точно закушены зубами, а под тёмными кустиками всегда нахмуренных бровей – небольшие узкие глаза холодного, синеватого цвета. Внешняя его неприглядность соединялась с грубостью речи, щедро уснащённой матерщиной, но говорил он бесстрастно, вполголоса, ворчливо и без жестов.

– Водосточная труба осенью, – определил Анатолий его речь.

Я не помню, чтобы Кабанов смеялся, а улыбка у него была неприятна: тонкие губы сжимались ещё плотней, серая кожа щёк, морщась, поднималась и закрывала глаза. Он был сыном солдата, сторожа какого-то казённого учреждения в кремле, но с отцом не жил.

– Отбился от рук, – сказал он, и я тотчас представил, как руки отца его и множество других рук били, тискали, мяли этого парня. Он учился в городском четырёхклассном училище, но из третьего класса его исключили; отец отдал его в ученики скорняку, затем он работал на кожевенном заводе у татарина, был фонарщиком, но нигде «не уживался». В пустых промежутках времени он уходил в заштатный город Арск, там дядя его служил в полиции.

– Дядя у меня мудрец, а папаша – сволочь, – сообщил он уверенно и спокойно. Теперь он жил без работы и не скрыл от нас, что живёт с торговкой детскими игрушками.

Он был очень неприятен и раздражал, даже озлоблял нас своими речами, но во всём его неприятном было нечто притягивающее нас, магнит какой-то горестной и суровой правды. Гурий Плетнев, хмурясь, говорил о нем:

– Собственно – негодяй, но сколько он знает, чёрт его возьми!

Читал Кабанов меньше нас, а знал действительно больше. Ко всем книгам и статьям относился недоверчиво.

– Книга – книгой, мальчишки, а лучше самим понюхать, что как пахнет. Я вот когда махорку курю да сам думаю, так гораздо умнее, чем когда читаю.

Он прочитал все исторические романы Загоскина, Лажечникова, Масальского, прочитал неизбежных Майн-Рида, Купера, Эмара, Жюль Верна и всю эту литературу зачеркнул одним словом сквозь зубы:

– Враньё!

Елеонский, видимо, очень ценил Кабанова, внимательно выслушивал его вопросы, подробно отвечал, шептался с ним о чём-то и раза два-три оставлял его у себя, выпроваживая нас. Но Кабанов смотрел на него искоса, исподлобья, говорил с ним непочтительно, отказывался читать книги, указанные Елеонским, требовал другие. Руководитель кружка не нравился Анатолию и мне, был он человек тяжеловатый, какой-то взболтанный и мутный, говорил книжно и скучно.

– Говорит холодными углями, – определил Анатолий.

Мы не понимали опасности дела Елеонского, его конспиративная осторожность смешила и обижала, – он принимал нас в своём подвале на Георгиевской улице, точно воров. Кабанов говорил о нём:

– Мямля! Вы, мальчишки, чего же в рот ему смотрите, как собаки? Вы спрашивайте, допытывайтесь. Чего он мямлит? Ну, начитаемся мы, а дальше что?

Но мы не находили, о чём спрашивать, чего допытываться, и о том, «что – дальше», ещё не думали.

Елеонский вёл с нами беседы по «Азбуке социальных наук» В. В. Берви-Флеровского, и хотя он говорил нудно, бесцветно, однако мы убеждались, что полезный труд – только труд крестьянина, «из этого труда истекает вся простая и мудрая правда жизни, весь свет и всё тепло для души»; на службу крестьянству городской человек и должен отдать все свои помыслы, все силы. Всё, что мы читали, должно было подтверждать неоспоримость этой истины, нам и казалось, что все книжки единогласно подтверждают именно эту истину.

– Враньё, – лениво, но решительно сказал Кабанов, послушав, как я и Анатолий говорили Плетневу о нашем впечатлении от очерка Златовратского «Крестьяне-присяжные». И затем начал не торопясь рассказывать нам о «мироедах», о «снохачах», о бобылках и вообще о тяжком положении женщины в деревне; особенно плохо говорил он про мужиков, которые служили в солдатах. Медленная и тяжёлая речь его, обильно уснащённая равнодушной матерщиной, исходила из его тонких губ вместе с зеленоватым дымом махорки, он морщился, мигал, кашлял, казалось, что внутри его что-то тлеет и вот-вот вспыхнет, разгорится, обожжёт. Но не разгоралось, не обжигало, он обо всём говорил спокойно, как о неизбежном, неустранимом, и это очень угнетало нас; разумеется – ненадолго. Он говорил нам:

– Вот Николай Успенский, этот, как говорится, чистейшую правду пишет, Решетников – тоже, а другой Успенский – над ним подумать надо! Коли ворота дёгтем мазаны – сметаной не закрасишь, как говорится.

Нам хотелось спорить с ним, но на это у нас не хватало средств: мы знакомились с деревней по книжкам, а Кабанов знал деревню не только Казанской, но и Симбирской и Вятской губерний.

– Вятская – беднее, а грамотных в ней больше, – мимоходом сообщал он. Мы справились: верно это? Нам подтвердили: верно.

Его оценки показаний литературы можно было формулировать так: если плохо, значит верно, а если хорошо – «враньё». И Анатолий и я, мы оба уже непосредственно знали, что плохое преобладает над хорошим, даже больше того: хорошего-то мы нигде, кроме книг, не видели. В книгах хороши были «золотые сердца» и вообще какие-то удивительно чистенькие, гладко шлифованные люди, – в жизни мы не встречали таких. Елеонский и другие просветители наши не казались нам похожими на Светлова, Стожарова и прочих героев из книг Златовратского, Омулевского, Мордовцева, Засодимского, Нефедова и так далее. Но всё-таки нам не хотелось соглашаться с Кабановым, должно быть, потому, что

 
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман,[20]20
  «Тьмы низких истин нам дороже…» – из стихотворения А. С. Пушкина. В новейших изданиях стихотворение напечатано под заглавием «Герой»


[Закрыть]

 

и потому, что мы спешили пристроиться к месту идеологически удобному, а система идей «народничества» казалась нам достаточно удобным местом. Итак, хотя мы чувствовали, что Кабанов во многом прав, но это усиливало нашу антипатию к нему. А он долбил:

– Вот на успеньев день айдате со мной в Арск, в гости к дяде, он вам такое расскажет про деревню!

– Полицейский-то!

– Ну так что? Он любому профессору нос утрёт, как говорится. Он знахарь, лекарь, а не поп, – не прикажет: верь!

Осенью Кабанов куда-то исчез, но мы не пожалели об этом и даже, кажется, долго не вспоминали о нём. Но вспоминать пришлось – и нередко. Я начал работать в крендельной; мои посещения кружка прекратились года на полтора, встречи с интеллигенцией стали редкими. В крендельной работало двадцать шесть человек, в булочной – пятеро. Мне часто приходилось работать в крендельных Донова, Кувшинова; хозяева, получив большой и срочный заказ на товар, «занимали» рабочих друг у друга. Я наблюдал жизнь сотни крендельщиков, и в памяти моей довольно часто звучали медленные, горестные слова: «если плохо, значит – верно».

Крендельщики почти все одного уезда, забыл – какого; кажется, и одной волости – Едильгеевской, из деревень Каргузы, Собакина, Клетней. Я пользовался несколько повышенным отношением товарищей по артели, и на пасхальную неделю они пригласили меня в гости к себе. Пошёл и две недели «гулял» из деревни в деревню; пил водку, хотя она не нравилась мне, дрался, когда наших били, очень смешил мужиков и баб тем, что разговаривал с девицами на вы и не «щупал» их. Последнее особенно удивляло и высмеивалось, а благочестивый старичок Кузин, хозяйский наушник, прозванный в артели Иудой, поучительно сказал мне:

– Ты девками не брезговай, во святые не лезь, – из мужиков святых не бывает!

Я ответил, что «во святые не лезу», но и не мужик.

– Всё едино, наш брат Исакий, – пляши с нами!

Не помню, что я подумал после этих слов, но мог бы подумать: не говорит ли языком Кузина «дух артельности»? Лет через двадцать я вспомнил его слова, прочитав рассказ Леонида Андреева «Тьма».

В то время «тёмные стороны русской жизни» уже не очень удивляли меня, но всё-таки почти каждая деревня ошеломляла, показывая картины чрезмерно оригинальные. Кажется, в Клетнях парни, провожая домой трёх девиц соседней деревни, загнули им юбки на головы, завязали подолы над головами лыком, – это называлось «сделать тюльпан», – связали им руки и в этом виде оставили в поле; девицы кое-как добрались до околицы деревни, взбунтовали своих парней, братьев, отцов, те вооружились кольями, пошли войной на обидчиков, и война не разразилась только потому, что хмельное войско обиженных устроило междоусобный бой.

По утрам в Каргузе играл на свирели пастух, прозванный за скотоложство Тёлкин Муж, играл он чудесно, «хватая за сердце», знал множество удивительных мелодий, старинных песен. Было ему лет полсотни; курчавый, седовласый, с выпуклым лбом, увеличенным лысиной, он казался красавцем, умником, и глаза у него были приятные, какие-то особенно ясные и вдумчивые.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации