Текст книги "По Союзу Советов"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– Это было бандитское село, – говорит товарищ и советует шоферу: – Езжайте направо, выгадаем шесть вёрст, а дорога – не хуже…
Снова развернулась степь, а минут через сорок снова из-под земли приподнялось огромное село. У мостика, на берегу грязной речки, через которую легко перепрыгнуть, дымится большая куча навоза, лежит труп собаки, над ними туча мух; тут же, в синем дыму, возятся трое ребятишек лет пяти, шести. Очень знакомая картина. Под плетнями и на дворах – густейшие заросли сорных трав; осенний ветер разнесёт семена их по полям. Качаясь во все стороны, идёт пьяный, под мышкой у него каравай хлеба, он подпоясан новой верёвкой, конец её змеёю тянется по земле.
Остановились выпить пива. Тотчас собралась куча жителей, все люди, мало похожие на крестьян, все в городских пиджаках, в сапогах. Один из них, давно и очень знакомый «тип» сельского шута и забавника, начинает играть привычную роль: весёлым голосом, с ехидной усмешечкой в пыльных глазах, говорит, что одни люди ездят на автомобилях и пьют пиво, а другие – ходят за плугом и пить им – нечего.
– Разве же усю горилку моськовску учора вылокали? – спрашивает подросток и прячется за спину человека с огромным животом и такой густой щетиной на лице, что невольно думается: всё его тело от плеч до пят покрыто такими же серыми иглами. Он – в тяжёлом похмелье, смотрит прямо перед собой ошалевшим взглядом маленьких глаз, налитых кровью, но, должно быть, ничего не видит. Публика слушает шуточки своего забавника равнодушно, а он шутит уже ласково и явно напрашивается на бутылку пива.
– Отцепись, – резко говорит ему высокий, вихрастый человек и спрашивает у одного из моих спутников что-то о семенах, озимях. Через разрушенный плетень вижу соседний двор, у стены хаты за столом сидят трое, пред ними на большом глиняном блюде – яичница, бутылка водки, лысый старик режет хлеб, а сосед его, чернобородый мужчина, измазанный сажей и маслом, повалил на колени себе мальчугашку лет семи и чёрными руками щекочет, – мальчуган взвизгивает поросёнком, кричит:
– Пусти, приехали люди с города, – ой!
Забавник приуныл и философствует:
– А мы – знаем: люди дело делают, або дело людей? Мы же не знаем этого!
В толпе вокруг нас ни одной женщины, да и на улицах они встречаются не так часто, как мужчины, должно быть, все в работе. Мальчик вырвался из рук чернобородого, отбежал в сторону и обругал его:
– Чёрт железный!
– А я тебя на трактор не возьму, – пригрозил чернобородый.
Едем дальше по широкой улице огромного села. Площадь, на которой свободно поместится бригада солдат, посредине площади – неуклюжая церковь, от её синей луковицы к земле опускаются белые стены, церковь похожа на толстую купеческую сваху в шёлковой «головке». Снова изредка мелькают чистенькие хатки, крытые белой черепицей. Снова размахнулась во все стороны степь, густо покрытая золотыми бляхами цветов подсолнечника и густой зеленью кукурузы.
– Озимые здесь выгорели, – объясняет товарищ.
Автомобиль, заглушая голоса, храпит и вертится по серой ленточке дороги, стремясь выбежать из круга степи, кажется, что он всё время бегает только по кругу. Часто пересекаем линию железной дороги, проезжая под мостами, почти около каждого лежит исковерканное взрывами железо. Откосы линии заросли сорными травами. Вспоминаются гладко причёсанные поля Германии, их почти идеальная чистота, отсутствие паразитных растений. Мысли всё время забегают в далёкое прошлое, точно скользят по кругу, поставленному наклонно, градусов в сорок пять. На нижней половине круга – отрочество моё, юность, на верхней – современные дети.
В Москве, на школьном празднике 56 школы, четырнадцатилетний мальчик, а за ним девушка старше его не более, как на год, говорили речи, – мальчик «о текущем моменте и задачах воспитания», девушка «о значении науки». Было ясно, что обе темы эти не только «заучены» ораторами, но вросли в сознание детей, – ясно потому, что дети нарядили их в свои слова. Мальчуган, может быть, неожиданно для себя самого, сказал неслыханные, поразившие меня слова:
«Наши друзья отцы и матери, наши товарищи!»
Говорил он, как привычный оратор, свободно, с юмором, даже красиво; девочка говорила с большим напряжением чувства, тоже своими словами о борьбе знания с предрассудками и суевериями, о «богатырях науки».
«Ну, эти двое – исключительно талантливы», – подумал я.
А затем на различных собраниях я слышал не один десяток таких же ораторов-пионеров. Каждый из них входит в жизнь с лозунгом «Всегда готов». И в этой готовности продолжать освободительную работу своих отцов «друзей», работу строения новых форм жизни я слышал, конечно, неизмеримо больше и смысла и силы, чем в «аннибаловых клятвах» добродушных юношей пятидесятых годов и в красноречии всех народолюбцев. Это уже не «милосердие сверху», не гуманизм от ума, а творческая энергия из почвы, от корней жизни.
Приехали ко мне тверские пионеры, человек десять, – мальчики и девочки. Комната – маленькая, тесная; трое сели на стульях, остальные – на полу. Сразу бросилась в глаза свобода и лёгкость их движений, сознание ребятами своей внутренней независимости, привычка говорить со взрослыми, уменье ставить вопросы. Сидели они, вероятно, часа полтора-два, рассказывали о своей учёбе, экскурсиях, о «самодеятельности», расспрашивали об Италии, о моих впечатлениях в Москве. Когда они ушли, у меня осталось впечатление: приходил взрослый человек, интересный, весёлый, с напряжённой жаждой всё знать, всё понять.
– Обязательно, ребята, изучать языки, – сказала одна из девиц. – Обязательно, если мы люди Третьего Интернационала, – строго прибавила она, а лет ей тоже, наверное, не более пятнадцати. Когда они ушли, я не мог не вспомнить, что в их возрасте даже десятая часть того, что они знают, мне была неизвестна. И ещё раз вспомнил о талантливых детях, которые погибли на моих глазах, – это одно из самых мрачных пятен памяти моей.
…В коммуне пионеров где-то на окраине Москвы, в стареньком двухэтажном доме ребята с гордостью водили меня по своему хозяйству, по маленьким чистым комнатам, с восторгом рассказывали о том, как гостили у них в колонии пионеры-французы и маленький француз Леон, не желая возвращаться на родину, прятался от своих земляков, плакал, упрашивая, чтоб они оставили его в России. Стены комнат колонии оклеены пёстрыми плакатами, диаграммами и рисунками детей на различные героические темы.
– Ну, это – так себе, – правильно сказал о картинках один пионер. Да – «так себе». На одной из них оранжевые облака похожи формой на французские булки, зеленовато-синие деревья – на малярные кисти, но голубые пятна между облаков, золотистый песок и всё вместе сделано очень гармонично по краскам. И так всегда, всюду, где я видел детей, сверкали искорки талантливости.
Показывали мне дети «живую газету», – ряд маленьких пьес, написанных хорошим, лёгким стихом, – автор стихов – один из признанных поэтов, не помню кто. «Передовая статья» – пионерка, отлично декламировала стихи о необходимости культурной работы в деревне. Затем группа девушек бойко разыграла статью о пользе яслей, одна из девиц, исполнявшая роль деревенской бабы, которая не понимает возможности общественного воспитания детей, обнаружила неоспоримый комический талант. Следующая пьеса-песня рассказывала о заразительности туберкулёза, и так была разыграна вся «живая газета», с весёлым «фельетоном», со смешной «хроникой». Всё это под звуки пианино, и всё сделано так, что дети незаметно для себя с горячим увлечением подходят к запросам действительности, учатся сознательному отношению к жизни огромной своей страны.
Показывали мне пионеры «10 Октябрей», интересное стихотворение для декламации. «Октябри» были одеты в шишаки красноармейцев, вооружены копьями и щитами и от первого до десятого являлись один за другим всё более крупными. Ребята отлично умеют декламировать хором, прекрасно, легко и свободно двигаются под музыку. Они здоровы, веселы, и всё, что они делают, искренно увлекает их.
Пионеров я видел сотни в Москве, на Украине, на Кавказе, на Волге. Прекрасное впечатление вызывают они. За пять месяцев только один раз дети напомнили мне старую Русь. Это было на улице села Морозовки, шёл мальчик лет десяти, а другой, однолеток, сидел на крыльце, и вот между ними разыгрался очень знакомый, очень старый и почти аллегорический диалог:
– Миша, ты – куда?
– Я – никуда. А ты – куда?
– И я – никуда.
– Тогда – идём вместе.
И, как будто вспомнив, разыграв старый анекдот из детской книжки, молча, медленно пошли в поле.
Пионеры хорошо знают, куда им нужно идти.
Совершенно неоспоримо, что у нас, в Союзе Советов, за десять лет очень хорошо развилось сознание ответственности пред детьми, об этом лучше всего говорит факт понижения смертности детей до пятилетнего возраста, здоровье шести– двенадцатилетних и «отроков». Невозможно отрицать и тот факт, что, несмотря на жилищную тесноту в городах, – бытовые условия жизни детей значительно улучшены. С первых же дней рожденья о них начинают разумно заботиться. Ясли, детские сады, гимнастика, экскурсии – всё это, разумеется, должно дать и даёт отличные результаты. Иногда кажется, что дети развиты не в меру их возраста. Но это кажется лишь в те минуты, когда, вспоминая однообразие прошлого, забываешь о непрерывном потоке новых «впечатлений бытия».
Организованное и правомощное участие в общественных праздниках действует на разум и воображение детей, разумеется, сильнее, чем действовало на «бывших детей» подневольное участие в церковных службах, крестных ходах и военных парадах «царских дней». Место чудес, о которых отцам и матерям – «бывшим детям» – рассказывали бабушки и дедушки, заняли действительные, доступные наблюдению чудеса, ребёнок видит их и знает, что эти чудеса создаёт его отец. Это отцы устроили громкоговорители радио на площадях городов, в квартирах, в сельских клубах, в избах-читальнях. Отцы летают по воздуху на машинах, сделанных ими же, – дети знают это, они были на фабрике аэропланов, на автомобильном заводе, на силовой станции.
Всё, что возбуждает мысль и воображение ребёнка, делается не какими-то неведомыми силами, а вот этой тяжёлой милой рукой, которая сейчас гладит голову своего октябрёнка или пионера. В школе ему, октябрёнку, понятно рассказывают о том, как просты все чудеса и как медленно, с каким трудом отцы научились делать их. Уже скучно слушать о «ковре-самолете», когда в небе гудит аэроплан, и «сапоги-скороходы» не могут удивить, так же как не удивит ни плавание «Наутилуса» под водой, ни «Путешествие на луну», – дети знают, видят, что вся фантастика сказок воплощена отцами в действительность и что отцы совершенно серьёзно готовятся лететь на луну. Отец может рассказать о героических битвах Красной Армии более интересно, чем бабушка или дед о подвигах сказочных богатырей, и может рассказать о своих подвигах партизана, в которых чудесного не меньше, чем в любой страшной сказке. Действительность развёртывается пред детьми не как сложнейшая путаница непонятных явлений, противоречивых фактов, а как наглядный процесс работы отцов, которые, разрушая отжившую действительность, создают новую, в которой дети будут жить ещё более свободно и легко.
Я не против фантастики сказок, они – тоже хорошее, добротное человеческое творчество, и, как мы видим, многими из них предугадана действительность, многими предугаданы и те изумительные подвиги бесстрашия, самоотречения ради рабочего классового дела, о которых рассказывают книги, посвящённые описанию классовой войны 18–21 годов. Нет, я не против героической фантастики старых сказок, я – за создание новых, таких, которые должны перевоспитать человека из подневольного чернорабочего или равнодушного мастерового в свободного и активного художника, создающего новую культуру.
На пути к созданию культуры лежит болото личного благополучия. Заметно, что некоторые отцы уже погружаются в это болото, добровольно идут в плен мещанства, против которого так беззаветно, героически боролись.
Те отцы, которые понимают всю опасность такого отступления от завоёванных позиций, должны хорошо помнить о своей ответственности пред детьми, если они не желают, чтоб вновь повторилась скучная мещанская драма разлада «отцов и детей», чтоб не возникла трагедия новой гражданской распри.
III
В 17 году, в Петрограде, около цирка «Модерн», после митинга, собралась на улице толпа разношёрстных людей и тоже устроила митинг. Преобладал в толпе мелкий обыватель, оглушённый и расстроенный речами ораторов, было много женщин – «домашней прислуги». Человек полтораста тесно сгрудились в неуклюжее тело, а в центре его – десяток солдат, они сердито покрикивали на одного из своих товарищей, рослого, бородатого, в железном котелке на голове, с винтовкой за острым плечом. Лицо у него простое, очень плоское, нос широко расплылся по щекам, синеватые глаза выпуклы. Железный котелок, приплюснув это лицо, сделал его немножко смешным. Правая рука – на загрязнённой и скрученной перевязи, но ладонь её свободна, и пальцы непрерывно шевелятся на груди, почёсывая дряхлую, вытертую шинель.
Когда на него кричало несколько голосов сразу, он молчал, прижимая левую ладонь к бороде, закрывая рот, а когда вокруг становилось потише, он, поглаживая ладонью приклад винтовки, говорил внятно, деловито и не волнуясь:
– Что же, я сам – крестьянин, только вижу, что рабочие понимают свой интерес лучше мужиков. И жалости к себе у рабочего меньше…
Растолкав солдат, к нему продвинулась большая, краснощёкая женщина и сказала:
– Де-зер-тир ты! И все вы – дезер-тиры!..
Он отмахнулся от неё, точно от мухи, и продолжал тоном размышляющего:
– Мужик побунтует – на коленки становится, прощенья просит, а рабочий в тюрьму идёт, в Сибирь. В пятом году здесь тыщи рабочих перестреляли, а – сколько по всей Россеи, в Сибири – счёту нет.
Снова прикрыв рот, как бы затыкая его бородою, он подождал, когда озлобленные люди выкричались.
– Я это не в обиду сказал, а потому что рабочие-то, которые поумнее, идут за ними, за большевиками…
На него снова закричали десятком голосов, он снова помолчал, затем, возвысив голос, упрямо продолжал:
– Это всё враньё. Германец – тоже солдат, а солдату солдата купить нечем…
Тут кто-то согласился с ним:
– Верно…
– И насчёт большевиков – враньё. Это потому врут, что трудно понять, как это люди, против своего интереса, советуют рабочим и крестьянству брать власть в свои руки. Не бывало этого, оттого и непонятно, не верится, на ихнее горе…
– И – врёшь. Горе не ихнее, а – наше! – крикнул какой-то собственник горя.
– Они говорят правильно, действительно так выходит, что мы сами себе враги, – говорил солдат, похлопывая ладонью по прикладу винтовки. – Вот эту вещь, оружие, может быть, зять мой сделал, он в Туле, на ружейном заводе. А дядя мой, может, железо для неё добыл. Вот какое дело. Теперь глядите: может, нам из этих винтовок приказано будет по народу стрелять, как в пятом году. А для чего?
Он выпрямился, передвинул котелок на затылок, вытер ладонью потный лоб.
– Для защиты глупости нашей, нищеты, вот для чего. Из какого интереса три года с германцами воюем? Понимаете вы это?
Люди, – одни ругаясь, другие молча, – отходили прочь, но он, как бы не замечая этого, глядя прямо перед собой, говорил всё более густо и крепко:
– И выходит, что большевики-то правильно советуют: пакость эту надо искоренить, – безвинное пролитие крови и разор жизни. Никто, кроме их, этого не советует, хоть все начали говорить с нами ласково. А искоренить можем одни мы, рабочий народ. Шабаш, и – больше ничего. Надо понять, что мы господам не прислуга, а кормильцы, и довольно натравливать нас на свою же кровь-плоть.
Тут солдат этот начал говорить понизив голос до рычания, надвигаясь грудью на людей, размахивая рукою. Вокруг него стало просторнее, и я спросил: откуда он?
– А тебе на что знать? – грубо ответил он и, тяжело топнув ногою, сказал: – Я – вот с этой самой земли, – ну? Солдат, как видишь. Был на японской войне, вот и теперь тоже воевал, а – больше не желаю. Разбудили, проснулся. И я тебе, господин в шляпе, прямо скажу: землю мы обязательно в свои руки возьмём, – обязательно! И всё на ней перестроим…
– Круглая будет, как арбуз, – насмешливо вставил другой господин, в кепке.
– Будет! – утвердил солдат.
– Горы-то сроете?
– А – что? Помешают, и горы сроем.
– Реки-то вспять потекут?
– И потекут, куда укажем. Что смеёшься, барин?
Насмехался плотненький, круглолицый человек с чёрными усами.
Солдат схватил его за плечо, встряхнул и сказал в лицо ему:
– Дай срок, образумится народ, он тебе, дураку, такое покажет, что в пояс поклонишься.
И, оттолкнув господина в кепке, солдат твёрдым шагом вышел из поредевшей толпы.
Дома я записал эту сцену так, как воспроизвожу её теперь здесь. Я берёг её, надеясь использовать в конце книги, давно задуманной мною. Мне для конца книги очень дорог и важен этот солдат, в котором проснулся человек – творец новой жизни, новой истории. В моей панихиде прошлому он должен был петь басом. Если он жив, не погиб на фронтах гражданской войны, он, вероятно, занят каким-нибудь простеньким делом наших великих дней.
Вспомнил я о нём на Днепрострое, и три дня, прожитые мною там, образ его неотступно сопутствовал мне, как бы спрашивая:
«Ну – что? Верно я говорил?»
Да, он говорил верно. На Днепрострое воля и разум трудового народа изменяют фигуру и лицо земли. Десятки и сотни рабочих, просверливая камень берегов Днепра электрическими свёрлами, взрывают древнюю породу жидким воздухом, другие десятки переносят, перевозят с места на место сотни тысяч кубометров земли, землю выкусывают железные челюсти экскаваторов, она кажется лёгким прахом под руками коллективного человека, который строит для себя новую жизнь. Когда видишь, как смело и просто обращается с нею обыкновенный рабочий, маленький человечек, как покорно подчиняется она его разумной силе, – детски наивной кажется древняя сказка о Святогоре-богатыре, который не мог одолеть «тяги земной». Эта сказка весьма устрашала безнадёжной своей мистикой любителей пофилософствовать о таинственных силах природы и слабости человека перед ними. Устрашались, чтоб успокоиться.
Стиснутый с обоих берегов железными плотинами, бушует Днепр, но сердитый плеск его волн о железо и камень не слышен в скрежете свёрл, в ударах молотов по гулкому железу, в криках рабочих, в этом мощном звуковом «сырье». Мне кажется, что люди скоро уже разложат это разнозвучное сырьё на ноты, гармонизируют его, создадут героические симфонии.
Стальные жала свёрл впиваются в камень, наполняя воздух странно сухим шумом, издали этот шум звучит, точно одновременное пение множества басовых струн виолончели. Гулко и строго ритмически падают удары американского крана, забивая «шпунт». Невольно вспоминаешь слова Александра Блока: «Культура есть музыкальный ритм». «Дух музыки соединился отныне с новым движением, идущим на смену старого».
Здесь, любуясь дерзкой работой людей, всё время вспоминаешь прошлое, и это очень помогает правильной оценке настоящего.
Среди скал, разодранных взрывами, коренастый парень, густо напудренный пылью, сверлит камень, действуя силою, от которой руки и плечи его непрерывно дрожат крупной дрожью. Когда я взялся за ручки сверла, меня встряхнуло, как маленького ребёнка, встряхнуло не только потому, что я коснулся молниеносной силы, но и потому, что силою этой владеет девятнадцатилетний крестьянин Смоленской губернии – человек, пред которым, вероятно, полстолетия интереснейшей жизни и работы. Я, конечно, завидую ему, но и рад за него. Эта радость естественна: измеряя время не только годами моей личной жизни, я не могу забыть, что жизнь моя началась при огне лучины и сальной свечи. А также я хорошо помню, что в 96 году, когда по улицам Нижнего Новгорода пошёл первый вагон трамвая, такие парни, как этот, – тоже смоленские землекопы, – стремглав разбежались прочь от «чёртовой кареты».
Дать общую картину всей работы на Днепрострое я не в силах. Я прожил там трое суток – слишком мало для того, чтоб достаточно ярко нарисовать картину грандиозного труда. Там очень много такого, что я видел впервые за мою жизнь, и уже слишком много стёрто, уничтожено того, что я видел сорок лет тому назад. Тогда я ночевал тут на берегу Днепра против острова Хортицы, на тёплых камнях. Вечером долго беседовал с меннонитом [8]8
протестантский сектант – Ред.
[Закрыть], на которого мне указали как на человека великой мудрости.
– Много вас таких шляется по земле, – сказал мне этот мудрец, и это было самое верное из всего, что говорил он, маленький, сухонький, заласканный людьми до усталости и даже как будто до презрения к ним.
Думаю, что в то время ещё не был изобретён умный и послушный американский кран, которым теперь забивают железные «шпунты» в каменное дно бешеного Днепра. Тогда в порту Феодосии били сваи «вручную», с копра. Тогда не существовал экскаватор, железные пригоршни которого черпают землю и мелкий камень легко, точно воду. Машина эта роет шлюз; ею удивительно ловко управляет чёрный, масленый человек, вот этот – действительно мудр. Из глубокого котлована огромные насосы выкачивают воду, круглые пасти труб переливают её в Днепр. Когда смотришь на толстые струи воды, кажется, что не из реки, а из земли вытягивают её жилы. Сотни людей сдирают с земли толстую каменную кожу, и видишь эту бесплодную землю поистине в руках людей.
День на Днепрострое начинается взрывами, они же и заканчивают день. У меня недурная зрительная память, и мне странно видеть, как значительно, за несколько часов работы, изменились контуры берегов. И странно знать, что камень взрывают жидким воздухом, это не только странно, а и очень весело.
В 87 году меня в Казани судил – по «14 правилу святого Тимофея, епископа александрийского», – церковный – «духовный» – суд, какой-то иеромонах, священник и соборный протоиерей Маслов.
Присудили меня к «эпитимье», не помню, в какой форме, кажется, на сорок ночей молитвы в Феодоровском монастыре. Я отказался подчиниться постановлению суда. Тогда иеромонах, старичок с зелёными глазами, упорно и грозно начал доказывать мне, что я – вор, пытался украсть жизнь, принадлежащую царю, хозяину моему земному, а душу, принадлежащую богу, отцу моему небесному, хотел предать врагу его – сатане. Я сказал, что считаю себя единственным законным хозяином жизни и души моей. Иеромонах крикнул:
– Молчи, безумец! Что – дерзкие слова твои? Воздух! Закон же церкви – камень.
Видя, как воздух, сжатый до состояния жидкости, холодный, но жгучий, точно расплавленный металл, легко взрывает могучую, древнюю породу, я не мог не вспомнить слова иеромонаха.
На моих глазах была взорвана огромная скала – Богатырь, если не ошибаюсь. Мы стояли в двух сотнях шагов от неё, когда она несколько раз глухо охнула, вздрогнула, окуталась белыми облаками; странно быстро растаяли эти облака, а скала показалась мне шире, ниже, но общая форма не очень заметно изменилась, только трещины стали обильнее, глубже. Я был удивлён, не заметив ни одного, даже маленького, камешка, взброшенного на воздух.
– Это и не требуется, – объяснил мне один из строителей, инженер. – Зачем терять энергию бесплодно? Мы нагружаем заряд до максимума его силы, и вся она тратится на внутреннее разрушение породы, а на бризантное размётывающее действие взрыва не остаётся ничего.
Мне очень понравился такой экономный метод разрушения. Было бы чудесно, если б можно было перенести его из области техники в область социологии. А то вот мещанство, взорванное экономически, широко разбросано «бризантным» действием взрыва и снова весьма заметно врастает в нашу действительность.
Ночью, над рекой и далеко по берегам вспыхивают голубые огни электрических фонарей. Днепр заплёскивает их шёлковые отражения, но они светятся на тёмных волнах, точно куски неба в тучах, гонимых ветром. Я стою на балконе во втором этаже, любуясь игрою огня на воде и странными тенями в каменных рытвинах изуродованного берега. Тени разбросаны удивительно затейливо, похожи на клинопись и вызывают желание прочитать их.
– Весною над крышей этого дома будет одиннадцать метров воды, – спокойно рассказывает инженер.
Молчу, соображая: дом стоит метров на десять выше уровня реки.
– Образуется озеро до тех двух фонарей, – видите?
Вижу. Фонари очень далеко, среди сероватых, бесплодных холмов.
– А вверх по течению – за мост.
Мост висит над рекою на высоте не меньше двадцати метров, но мне говорят, что он тоже окажется глубоко под водою. Очень трудно вообразить озеро такого объёма и такой глубины, поднятое на эти холмы.
Вспоминаются слова одного из библейских пророков, который, должно быть, предвидел развитие трудовой техники в XX веке: «На горах станут воды».
– В древности такие грандиозные фокусы, говорят, делал бог, – замечаю я. – Неважный был строитель, нам приходится переделывать всё по-своему, по-новому.
Затем инженер рассказывает, что этот кружевной и точно взвешенный в воздухе мост был взорван бандитом Махно.
– Взорвали неумело, посредине, а надо было рвать в пятке, с берега, тогда бы весь мост рухнул в Днепр.
Дикий «батько», наверное, был бы крайне оскорблён убийственным пренебрежением, с которым говорят о его неуменье разрушать мосты.
– Мы хотели отправить этот мост на Турксиб, но отказались от этой мысли: разобрать и перевезти его туда стоило бы дороже, чем построить новый там, на месте.
Тёплый бархат ночи богато расшит, украшен голубым серебром огней, в сумраке стремительно катятся волны Днепра, река точно хочет излиться в море раньше, чем люди возьмут её в плен и заставят работать на себя. Всё вокруг сказочно. Сказочен голубой огонь, рождённый силою падения воды. И сказочен этот крепкий человек рядом со мною, человек, который изменяет лицо земли, такой внешне спокойный, но крепко уверенный в непобедимой силе знания и труда.
Он уходит отдохнуть, я тоже спускаюсь вниз с песчаного холма, на котором стоит дом, иду по размятой дороге к реке. Около штабеля брёвен, пригнанных плотами с верховьев Днепра, кучка людей, человек пять. Сквозь сумрак тихим ручейком течёт мутная речь:
– Днепр – это, как говорится, стихия, свободная сила, значит, железными перегородками её, на пути к морю, не удержат, нет. Вот поглядим, что скажет весна, половодье…
Я знаю, что это говорит бездействующий, сытенький старичок, очень аккуратно одетый и похожий на дьячка. Утром он подходил ко мне и с почтительностью излишней, фальшиво улыбаясь, спрашивал, не помню ли я казанского крендельщика Кувшинова. Затем, в течение дня я несколько раз видел в разных местах его фигуру, похожую на тень. Он из тех старичков, которым всё, чего они не понимают, кажется глупым и вредным. Медленно шагая, слышу его поучающий голосок:
– Всякой реке положено протекать в пространство, и жизнь человеческая тоже в пространство будущего влечётся тихонько, да-а…
Сильно постарел, но всё ещё жив тот сказочный, но не очень остроумный парень, который на свадьбе пел за упокой.
Странно, что и в наше время поистине великих задач есть молодые люди, поющие в голос таким старичкам.
При первом, общем взгляде на работу Днепростроя, видишь, что все усилия людей направлены на укрощение строптивой реки. Но уже скоро забывается о том, что Днепр не укрощён, и кажется, что с ним – покончено. Уже выстроен целый городок каменных домов, действует фабрика-кухня, школа, театр, расклеены афиши о гастролях артиста Александрийского театра Юрьева. По широким улицам новенького, весёлого города бегают здоровые ребята, мелькают красные повязки комсомолок, галстуки пионеров.
В просторной, светлой столовой фабрики-кухни, в углу, за столом, накрытым чистой белой скатертью, украшенным какими-то растениями в цветочных горшках, сидит человек, обедает и, одновременно, читает газету. Он весь, с головы до ног, покрыт пылью, рыжеватые волосы его тоже обильно напудрены. Расстёгнутый ворот рубахи обнажает очень белую шею и такую же грудь. Ест он поспешно, и хотя смотрит не в тарелку, а в сторону, в газету, однако весьма метко попадает вилкой в куски мяса. Читая, он улыбается, кивает головой, но вдруг, нахмурясь, наклонился ближе к листу газеты. Две рослые уборщицы в белых платках перешёптываются, любуясь им, – человек красивый.
Вот он сердито и машинально ткнул вилкой в тарелку, – кусок мяса соскочил на скатерть, парень вонзил него вилку, а на скатерти осталось пятно. Тогда парень покраснел, оглянулся и, видя, что уборщицы улыбаются, покраснел ещё более густо, уже до плеч и, тоже улыбаясь, виновато развёл руками.
– Сплоховал, – сказал он уборщицам.
Это, конечно, мелочь. Но мне она понравилась. Мне кажется, что за нею скрыто новое и правильное отношение к общественному добру.
Я слишком часто говорю о себе? Да, это – верно. Но как же иначе?
Я – свидетель тяжбы старого с новым. Я даю показания на суде истории перед лицом трудовой молодёжи, которая мало знает о проклятом прошлом и поэтому нередко слишком плохо ценит настоящее, да и недостаточно знакома с ним.
Мне, разумеется, известно, что Днепрострой посещают многочисленные экскурсии молодёжи, но я видел людей, которые живут в десятках вёрст от этой грандиозной стройки, а не только не посетили её, даже не имеют представления о том, для чего затеяна эта работа и какое значение будет она иметь для Украины.
Поэзия трудовых процессов всё ещё недостаточно глубоко чувствуется молодёжью, а пора бы уже чувствовать её. В Союзе Социалистических Советов трудятся уже не рабы, покорно исполняющие приказания хозяев, в Союзе работают на себя свободные люди. Если раньше смысл труда был неясен рабочему, если раньше меньшинство богатело, а трудовой народ оставался нищим, то ведь теперь это отношение в корне изменилось, и всё, что делается рабочим, делается им для себя, на завтрашний день.
Но и раньше, при условиях подневольного и нередко бессмысленного труда, рабочий всё-таки мог и умел работать с тем пламенным наслаждением, которое называется «пафосом творчества» и может быть выражено во всём, что делает человек: делает ли он посуду, мебель, одежду, машины, картины, книги. Именно в труде, и только в труде, велик человек, и чем горячей его любовь к труду, тем более величественен сам он, тем продуктивнее, красивее его работа.
Есть поэзия «слияния с природой», погружения в её краски и линии, это – поэзия пассивного подчинения данному зрением и умозрением. Она приятна, умиротворяет, и только в этом её сомнительная ценность. Она – для покорных зрителей жизни, которые живут в стороне от неё, где-то на берегах потока истории.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.