Текст книги "Гептамерон. Том 2. День четвертый – День восьмой"
Автор книги: Маргарита Наваррская
Жанр: Европейская старинная литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
День шестой
В шестой день идет разговор о том, как мужчины обманывают женщин, женщины – мужчин и женщины – женщин, побуждаемые скупостью, коварством или жаждою мести
Вступление
Утром госпожа Уазиль раньше, чем обычно, вышла в трапезную, чтобы подготовиться к чтению Священного Писания, но остальным так хотелось поскорее ее услышать, что, узнав об этом, они поспешили одеться и не заставили ее долго себя ждать. Она же, видя такое рвение, прочла им Послание апостола Иоанна, посвященное любви*, потому что перед этим она читала и разъясняла им Послание апостола Павла к римлянам. Слова его так понравились всей компании, что, хотя чтение и отняло у них лишних полчаса, им показалось, что не прошло и четверти часа. После этого все пошли слушать утреннюю мессу, и каждый устремил свои помыслы к Духу Святому, дабы набраться сил для этого дня и увлечь своих друзей занимательной беседой. Пообедав и отдохнув немного, все вернулись к своему привычному времяпрепровождению. И госпожа Уазиль спросила тогда, кто начнет этот день.
– Я предоставляю слово госпоже Уазиль, – отвечала Лонгарина. – Она так замечательно читала нам утром, что не может быть, чтобы она не рассказала нам какую-нибудь историю, которая явится достойным завершением того, что она начала.
– Мне жаль, что сейчас я не могу рассказать вам ничего столь же полезного для вас, как прочитанное утром, – сказала Уазиль, – но тем не менее мораль моего рассказа находится в согласии с Писанием, где говорится: «Не полагайтесь ни на князей мира, ни на сынов человеческих, ибо они не принесут вам спасения». И для того, чтобы, не имея перед глазами примера, взятого из жизни, вы не позабыли об этой истине, я расскажу вам одну правдивую историю, память о которой совсем еще свежа, так что даже на глазах у тех, кто был очевидцем этого грустного происшествия, еще не успели высохнуть слезы.
Новелла пятьдесят первая
Невзирая на обещание, данное жене, герцог Урбинский* приказывает повесить одну из девушек, служивших при его дворе, с помощью которой его сын передавал записки избраннице своего сердца. (Юноша собирался жениться на ней, однако отец был против этого брака, ибо считал ее недостаточно богатой и недостойной войти в их дом.)
У герцога Урбинского, папского префекта, женатого на сестре первого герцога Мантуанского, был сын лет восемнадцати – двадцати*, который влюбился в девушку из хорошей и благородной семьи, сестру аббата Фарса. И так как обычаи страны не позволяли ему поговорить с нею на свободе, как ему бы хотелось, он воспользовался услугами одного дворянина, находившегося у него на службе, – который был влюблен в девушку из свиты его матери, очень красивую и порядочную, – и через нее стал передавать своей возлюбленной нежные письма. Бедная девушка не видела в этом ничего дурного, она была только рада, что может оказать ему услугу, считая, что, будучи человеком честным и благородным, сын герцога не станет передавать ничего такого, что могло бы ей повредить. Герцог же, заботившийся больше о благе своей семьи, нежели о счастье влюбленных, очень опасался, что любовная связь сына в конце концов принудит его жениться на сестре аббата, и стал за ними следить. И ему донесли, что девушка герцогини замешана в этом деле и что именно она передавала письма, которые его сын писал к той, кого любил больше всего на свете. Герцога это так взбесило, что он решил ее наказать. А так как скрывать свою ярость он не умел, девушку успели предупредить, и она, зная, что коварство герцога весьма велико, а совести у него совсем нет, не на шутку перепугалась. И она пришла к герцогине, моля отпустить ее, чтобы она могла скрыться, пока гнев герцога не успокоится, и побыть это время в каком-нибудь надежном месте, где ему не удалось бы ее найти. Но герцогиня сказала, что, прежде чем отпустить ее, она попытается узнать, что собирается делать ее муж. Вскоре же, однако, она услыхала, сколь злобен был замысел герцога, – и, хорошо зная его нрав, не только отпустила девушку, но даже сама посоветовала ей отправиться в монастырь и оставаться там до тех пор, пока гроза не стихнет; та так и сделала и уехала, стараясь, чтобы об отъезде ее никто не узнал. Герцогу, однако, удалось проведать, что та, которая вызвала его гнев, успела скрыться. Изобразив на своем лице притворную радость, он спросил у жены, куда она исчезла. Жена его, решив, что он и так уже все знает, рассказала ему всю правду. Тогда герцог сделал вид, что не собирается причинять девушке никакого зла, и попросил жену устроить так, чтобы она вернулась, дабы вокруг ее отъезда не поднялась дурная молва. Герцогиня ответила, что – раз уж приключилась такая беда, что она попала в его немилость, – было бы все же лучше, чтобы какое-то время она не попадалась ему на глаза. Но герцог не захотел ничего слушать и приказал жене во чтобы то ни стало вернуть беглянку. Герцогиня тотчас же объявила несчастной волю герцога, но та ни за что не хотела возвращаться и, отлично зная, что герцог не так легко прощает обиды и что с его стороны это только притворство, попросила госпожу свою не брать ее из монастыря. Та, однако, заверила ее, что герцог не сделает ей ничего худого, и поклялась в этом жизнью своей и честью. Девушка, которая хорошо понимала, что герцогиня любит ее и не станет ни с того ни с сего ее обманывать, поверила ее обещаниям, считая, что герцог не осмелится совершить ничего такого, что могло бы задеть честь его жены. И вместе со своей госпожой она вернулась во дворец. Но едва только герцог узнал о ее возвращении, он тут же явился в комнату жены.
«Ах, так, значит, она здесь!» – воскликнул он, увидя девушку, – и, обернувшись к своей свите, велел тотчас же схватить ее и отвести в тюрьму. Тогда обманутая герцогиня, которая сама уговорила девушку покинуть надежное убежище, клятвенно обещав ей, что с ней ничего не случится, кинулась перед мужем на колени и в отчаянии стала молить его во имя любви к ней и ко всему их дому не учинять жестокой расправы. Она сказала, что привезла ее домой из места, где она была в безопасности, только для того, чтобы не ослушаться его приказания. Но никакие мольбы и никакие доводы не в силах были смягчить сердце герцога и заставить его отказаться от мысли о мести. Ничего не ответив жене, он сразу же ушел и тут же, презрев всякую справедливость, забыв Бога и честь дома своего, велел повесить несчастную. У меня нет слов, чтобы рассказать вам, в каком отчаянии была герцогиня, – да и как иначе могла себя чувствовать женщина благородная и с добрым сердцем, видя, как по ее вине погибла та, которую она хотела спасти? А что же сказать о безысходном горе несчастного дворянина, который любил эту девушку! Стараясь сделать все, что мог, для того, чтобы спасти ей жизнь, он предложил отдать за нее свою. Но сердце герцога не знало жалости: он хотел только одного – отомстить тем, кого ненавидел. Так и была повешена эта невинная девушка по приказу жестокого герцога, поправшего все законы чести, к великой скорби всех, кто ее знал.
– Вот, благородные дамы, к чему приводит злонамеренность, соединенная с властью.
– Я слышала, – сказала Лонгарина, – что есть три порока, которым итальянцы больше всего подвержены, но я никогда бы не подумала, что мстительность и жестокость их могли зайти так далеко, что такой незначительный проступок повлек за собой столь жестокую казнь.
– Лонгарина, вы покамест назвали нам только один из трех пороков, – смеясь, воскликнул Сафредан, – но какие же есть еще?
– Если бы вы не знали, – сказала Лонгарина, – я бы непременно вам их назвала, но я уверена, что вам хорошо известны все три.
– Значит, я, по-вашему, так уж порочен? – спросил Сафредан.
– Вовсе нет, – ответила Лонгарина, – но вы так хорошо знаете, сколь отвратителен порок, что вам легче избежать его, нежели кому бы то ни было другому.
– Не удивляйтесь этой жестокости, – сказал Симонто, – тем, кто бывал в Италии, приходилось видеть страшные преступления; по сравнению с ними это сущий пустяк.
– Это верно, – сказал Жебюрон, – когда французы заняли Ривольту*, там был один итальянский капитан, которого все считали добрым малым. И что же, увидев тело убитого врага – а врагом он мог считать этого человека только потому, что тот был гвельф, а сам он гибеллин*, – он вытащил из груди его сердце и, с великой поспешностью поджарив его на угольях, съел его, а когда его спросили, каково оно на вкус, сказал, что никогда не едал ничего вкуснее и лакомее этого блюда. Ему, однако, и этого было мало, – он убил беременную жену погибшего и, вытащив из чрева ее плод, разбил его об стену. После этого он насыпал в эти растерзанные тела овса и стал кормить им лошадей. Как вы думаете, мог такой человек пощадить девушку, если бы он заподозрил, что она против него что-то содеяла?
– Надо сказать, – заметила Эннасюита, – что герцог Урбинский не столько был разгневан тем, что сын его хотел жениться по влечению сердца, сколько тем, что девушка эта была бедна.
– Мне кажется, что вы не должны в этом сомневаться, – ответил Симонто, – вполне естественно, что итальянцы любят сверх меры то, что создано лишь для служения плоти.
– Еще того хуже, – сказал Иркан, – они обожествляют вещи, которые противны природе человека.
– Вот это и есть те грехи, которые я имела в виду, – сказала Лонгарина, – вы ведь хорошо знаете, что любить деньги ради них самих – это значит сотворить себе кумир.
Парламанта сказала, что апостол Павел не забыл пороков, свойственных итальянцам, говоря о людях, которые считают себя превыше всех остальных в том, что касается чести, благоразумия и ума, и которые так утверждаются в этом мнении, что не воздают Господу всего, что должны ему воздавать. И поэтому Всемогущий, оскорбленный этой дерзостью людей, возомнивших себя умнее всех, делает их еще более неразумными, чем дикие звери, и своими поступками, противными человеческой природе, они только лишний раз доказывают свое безрассудство.
Лонгарина прервала ее речь, чтобы сказать, что это и есть третий грех, которому подвержены эти люди.
– Поверьте, мне было очень приятно слушать все, что вы говорили, – сказала Номерфида, – ибо если те, которые почитаются самыми умными и красноречивыми, бывают наказаны и становятся глупее, чем скоты, приходится сделать вывод, что в людях смиренных, скромных и заурядных, к каким себя отношу и я, пребывает поистине ангельская мудрость.
– Уверяю вас, что я держусь такого же мнения, – сказала Уазиль, – ибо самым невежественным оказывается тот, кто считает, что знает все.
– Я никогда не видел, – сказал Жебюрон, – ни одного насмешника, над которым бы потом не посмеялись, ни одного обманщика, которого бы не обманули, ни одного гордеца, который бы не был впоследствии унижен.
– Вы мне напомнили, – сказал Симонто, – об истории одного обмана, – и, если бы она была более пристойной, я бы охотно вам ее рассказал.
– Раз уж мы собрались здесь, чтобы говорить правду, – воскликнула Уазиль, – то, какова бы ни была эта история, я передаю слово вам, чтобы вы нам ее рассказали.
– Извольте, я готов это сделать, – сказал Симонто.
Новелла пятьдесят вторая
Слуга аптекаря, обогнав шедшего впереди адвоката, который постоянно с ним враждовал и которому он был рад отомстить, выронил из рукава комок мерзлого кала, завернутый в бумагу и похожий формой своей на головку сахара. Адвокат поднял его и спрятал за пазуху, после чего отправился с приятелем завтракать в таверну, где ему пришлось самому испытать и стыд и унижение, которым он хотел подвергнуть несчастного слугу
Близ города Алансона жил некий дворянин, имя его было де ла Тирельер*. Однажды утром ему понадобилось пойти в город. Это было совсем недалеко, а так как стоял трескучий мороз, он надел теплую шубу на лисьем меху. Окончив дела, он разыскал своего приятеля – адвоката, которого звали Антуан Башере; поговорив с ним о разных разностях, он сказал, что хотел бы где-нибудь хорошо позавтракать, но непременно за чужой счет. Разговаривая так, они сели отдохнуть возле лавки аптекаря. И разговор этот подслушал слуга аптекаря, который сразу же сообразил, каким завтраком их хорошо будет угостить. Выйдя из лавки, он пошел на ту улочку, куда люди обычно ходили за нуждой, и подобрал там порядочную колбаску, основательно уже подзамерзшую и формой своей походившую на головку сахара. Он тут же завернул ее в белую бумагу так, как обычно завертывал покупки, постарался, чтобы сверток выглядел попригляднее, и, спрятав его в рукав, обогнал дворянина и адвоката и как бы нечаянно его выронил, после чего вошел в дверь дома, куда он якобы был с ним послан. Де ла Тирельер поторопился поднять сверток, будучи уверен, что это сахар. Не успел он это сделать, как слуга аптекаря вернулся и стал спрашивать, не видел ли кто головки сахара, которую он обронил. Адвокат, думая, что ловко его обманул, быстро прошел вместе с приятелем в таверну и шепнул ему:
– Теперь-то уж мы позавтракаем за счет этого ротозея.
В таверне он попросил подать им вкусной еды, хорошего хлеба и дорогого вина, ибо был уверен, что у него найдется чем за все заплатить. Но по мере того как за едою он отогревался, «сахар», спрятанный у него на груди, начал оттаивать и все помещение постепенно наполнилось вонью. А тот, от кого эта вонь исходила, осерчал на служанку и сказал ей:
– Другой такой срамницы, как ты, во всем городе не сыщешь. Не знаю уж, ты ли сама или дети твои тут наложили, только просто не дохнешь от дерьма.
– Клянусь апостолом Петром, – воскликнула та, – нет тут нигде такой мерзости, разве только сами же вы ее сюда занесли.
Тут оба они вскочили с мест, – вонь сделалась уже совершенно непереносимой. И они пошли к огню, и адвокат вытащил из-за пазухи платок, который весь был запачкан оттаявшим «сахаром». Тогда, распахнув свою подбитую мехом шубу, он увидал, что она вся в нечистотах, и вскричал:
– Мы думали, что обманули этого негодника, а это, оказывается, он нас так ловко провел.
И приятелям, которые поначалу так радовались своей удаче, пришлось раскошелиться и, заплатив все, что с них причиталось, уйти из таверны раздосадованными и огорченными.
– Благородные дамы, так нередко бывает с людьми, которые любят пускаться на подобные хитрости. Если бы дворянину этому не хотелось позавтракать за чужой счет, ему не пришлось бы нюхать подобную мерзость. Разумеется, благородные дамы, рассказ мой не очень пристоен, но вы позволили мне говорить правду, что я и сделал, дабы показать, что ежели самого обманщика обмануть, то от этого никому не становится худо.
– Принято думать, – сказал Иркан, – что слова никогда дурно не пахнут, но тем, о ком эти слова здесь говорились, не так-то легко было отделаться и не почувствовать этой вони.
– Есть слова, которые действительно не пахнут, – сказала Уазиль, – но есть и другие, которые называют дурными. Те-то уж в самом деле дурно пахнут, они ведь задевают душу нашу больше, нежели тело, а это похуже, чем нюхать какую-нибудь головку сахара, о которой вы только что рассказали.
– Будьте добры, объясните мне, что же это за нечистые слова, от которых могут пострадать и душа и тело порядочной женщины, – попросил Иркан.
– Вот как, – сказала Уазиль, – вы хотите, чтобы я сама произнесла слова, которые я не советую повторять ни одной женщине!
– Теперь я понимаю, что это за слова, – сказал Сафредан. – Женщины, которые хотят, чтобы их считали скромными, таких слов обычно не произносят. Но я хотел бы спросить всех собравшихся дам, почему, если они сами не решаются произносить эти слова, они так смеются, когда их произносят при них?
– Мы смеемся вовсе не потому, что слышим эти отменные слова, – ответила Парламанта. – Но надо сказать, что каждая женщина бывает готова смеяться, когда она заметит, что кто-нибудь споткнется при ней или употребит какое-нибудь слово совсем некстати, случайно обмолвившись и вместо одного сказав другое, что может случиться с людьми самыми разумными и такими, у которых язык хорошо привешен. Но когда вы, мужчины, начинаете говорить между собою со всею грубостью и называть вещи своими именами, то я не знаю ни одной порядочной женщины, которая стала бы слушать эти речи и не убежала бы вон из комнаты.
– Это верно, – сказал Жебюрон, – я сам видел женщин, которые крестились, когда при них произносили нехорошие слова, и всякий раз, когда слова эти повторяли, крестились снова.
– Да, но сколько же раз этим женщинам приходилось притворяться разгневанными, – сказал Симонто, – чтобы потом вволю посмеяться над тем, что вызывало их гнев.
– Они правильно делали, – сказала Парламанта, – это ведь лучше, чем дать мужчинам почувствовать, что тешишься подобными разговорами.
– Выходит, что вы хвалите женское лицемерие не меньше, чем женскую добродетель? – заметил Дагусен.
– Добродетель, разумеется, стоило бы хвалить больше, – ответила Лонгарина, – но там, где ее недостает, иногда не обойтись без лицемерия, как мы иной раз прибегаем к каблукам, чтобы никто не заметил, что мы малы ростом. Хорошо еще, что у нас есть чем скрыть наши недостатки.
– А по-моему, – сказал Иркан, – лучше бы иногда не делать тайны из какого-нибудь незначительного недостатка, чем стараться во что бы то ни стало прикрывать его мнимою добродетелью.
– Это правда, – сказала Эннасюита, – одежда, которую человек берет напрокат, сначала облагораживает того, кто ее носит, а потом, когда ему приходится ее возвращать, его срамит. Я же знаю, например, одну женщину, которая, пытаясь скрыть свой ничтожный проступок, совершила тяжкое преступление.
– Я догадываюсь, о ком вы собираетесь нам рассказать, – сказал Иркан, – но вы хоть по крайней мере не называйте ее имени.
– Ну, тогда я предоставлю вам слово, – воскликнул Симон-то, – с тем, чтобы после того, как вы расскажете нам эту историю, вы все-таки назвали нам имена ее участников, а мы вам поклянемся, что сохраним их в тайне.
– Обещаю вам это, – сказала Эннасюита, – ибо нет на свете ничего такого, чего нельзя было бы рассказать пристойным образом.
Новелла пятьдесят третья
Госпожа де Нефшатель* притворством своим доводит князя Бельоста* до того, что тот подвергает ее испытанию, кончающемуся для нее позором
Однажды король Франциск Первый в сопровождении очень немногих придворных поехал в один из своих загородных замков отдохнуть от дел и поохотиться. В числе его свиты был некий князь де Бельост, который по статности, благородству, доблести и уму не знал себе равных. Женат он был на женщине не очень знатной, но так о ней заботился, как только муж может заботиться о жене, и верил ей во всем. Стоило ему влюбиться в кого-нибудь, как он тут же ей обо всем рассказывал, зная, что она хочет только того, чего хочет он, и что других желаний у нее нет. Однажды осенью сеньор этот завязал дружбу с одной вдовой по имени госпожа де Нефшатель, которая слыла красивейшею из женщин. А стоило только князю Бельосту полюбить ее, как и жена его полюбила ее не меньше и часто посылала за ней, чтобы пригласить ее пообедать или поужинать с ними, – и, почитая ее женщиной благоразумной и порядочной, вместо того чтобы огорчаться, только радовалась тому, что муж ее сделал такой хороший выбор. Дружба эта длилась долго, и князь Бельост входил во все дела упомянутой госпожи де Нефшатель, как будто то были его собственные дела, и княгиня со своей стороны старалась не меньше его во всем ей помочь. Но так как вдова эта была очень хороша собой, немало вельмож и дворян добивались ее расположения, причем одним нужна была только ее взаимность, иные же хотели на ней жениться, ведь она была не только хороша собою, но еще и очень богата. В числе ее кавалеров был некий молодой дворянин по имени сеньор де Шериотц*, который так упорно за ней ухаживал, что и дневал и ночевал у нее в доме. Князю Бельосту это не могло нравиться, ему казалось, что человек небогатый и ничем не привлекательный не заслуживает такого приема и такого ласкового обхождения, и он часто упрекал вдову в том, что она этому не противится. Но она, будучи истой дочерью Евы, оправдывалась, говоря, что в обществе она никому не отдает предпочтения, разговаривая одинаково со всеми, и что именно благодаря этому ее дружба с ним не бросается в глаза. Однако спустя некоторое время сеньор де Шериотц стал еще более упорно за ней волочиться – движимый не столько своей любовью к ней, сколько желанием непременно настоять на своем, – и добился того, что она обещала выйти за него замуж, попросив только одного: не торопиться объявлять всем об этом браке до тех пор, пока она не выдаст замуж своих дочерей. После чего дворянин этот стал уже во всякое время заходить к ней в спальню – и, кроме лакея и служанки, об этом никто не знал. Князь Бельост, видя, что дворянин все чаще захаживает в дом той, которую сам он так любит, не вытерпел и принялся упрекать свою даму.
– Мне всегда была дорога ваша честь, – сказал он, – как честь моей собственной сестры; вы знаете, сколь чисты были мои намерения и как я счастлив тем, что люблю такую скромную и добродетельную женщину, как вы. Но мысль о том, что другой человек, недостойный вас, наглостью своей может завладеть тем, о чем я не хочу вас даже просить, чтобы не перечить вашему желанию, для меня совершенно непереносима; от этого пострадала бы ваша честь. Говорю вам это, потому что вы молоды и хороши собой и до сих пор ваше доброе имя не было ничем запятнано. Сейчас же вокруг него поднимается дурная молва; ведь, несмотря на то что человек этот недостаточно знатен и недостаточно богат для вас, что по положению, по уму и по манерам своим он вас недостоин, – вам все же лучше всего было бы выйти за него замуж, а не давать повода к разным толкам. Поэтому, прошу вас, скажите мне, любите вы его или нет, ибо делить с ним вашу любовь я не хочу и в таком случае навсегда покину вас и не буду питать к вам тех добрых чувств, которые я доселе питал.
Бедная женщина залилась слезами, ибо дорожила дружбой князя и боялась ее лишиться. И поклялась ему, что скорее умрет, чем выйдет замуж за этого дворянина, сказав, что он до того назойлив, что она не может не пускать его к себе в дом в те часы, когда туда заходят другие.
– Ну, об этом нечего говорить, – сказал князь, – в такие часы я сам могу приходить к вам, и все видят, чем вы бываете заняты. Но мне сказали, что он является и после того, как вы уже легли спать, – вот что мне кажется странным. И знайте, что, если вы будете продолжать эту жизнь и не признаете его своим мужем, вы будете самой бесчестной из женщин.
Вдова поклялась, что сеньор де Шериотц никакой ей не муж и не друг, сказав, что это просто наглец – и притом такой, каких мало.
– Ну, если он действительно так назойлив, я обещаю вам, что я вас от него избавлю.
– Как! Вы хотите его убить? – воскликнула госпожа де Нефшатель.
– Вовсе нет, – ответил князь, – но я хочу, чтобы он понял, что королевский дворец – не место, чтобы позорить дам. И, клянусь вам, если после разговора со мной он не исправится, я сам исправлю его так, что и другим будет неповадно.
Сказав это, он вышел из комнаты – и тут же, столкнувшись с шедшим ему навстречу сеньором де Шериотцем, повторил тому все, что вы только что слышали, и пригрозил, что, если он хоть раз застанет его у этой дамы в неположенные часы, он так его проучит, что тот будет помнить всю жизнь, и что дама эта слишком знатна для того, чтобы так забавляться с нею. Сеньор де Шериотц заверил его, что он бывает у вдовы только в часы приема, как и все прочие, и что если князь застанет его в другое время, то пусть он наказывает его, как найдет нужным. Несколько дней спустя сеньор этот, однако, решил, что князь уже позабыл о своем обещании, и, отправившись вечером к вдове, оставался у нее до позднего часа.
Князь сказал в этот вечер жене, что госпожа де Нефшатель простудилась и лежит больная. Тогда та попросила его пойти навестить ее и извиниться, что сама она не может прийти, так как у нее дома неотложные дела. Князь подождал, пока король лег спать, после чего пошел пожелать своей даме спокойной ночи. Но, начав подниматься по лестнице, он встретил лакея, который спускался вниз. Он спросил его, что делает его госпожа. Тот заверил его, что она уже легла и спит. Князь спустился вниз. Но он был убежден, что лакей его обманул. Посмотрев ему вслед, он увидел, что тот очень осторожно прокрался наверх. Тогда князь стал прогуливаться по двору возле дверей, чтобы посмотреть, не вернется ли лакей еще раз. И спустя четверть часа увидел, как тот снова сошел вниз и стал оглядываться по сторонам, высматривая, нет ли кого во дворе. Тогда у князя не осталось сомнений, что сеньор де Шериотц находится в спальне вдовы и, опасаясь встречи с ним, не решается оттуда выйти. И он продолжал гулять взад и вперед по двору. Он заметил, что окно спальни выходит в садик и что оно не очень высоко над землей, и ему вспомнилась пословица: «Коли через дверь не выйти, лезь через окно». Он тут же позвал своего лакея и наказал ему:
– Ступай в садик, и если только из окна будет вылезать мужчина, то, как только он опустится на землю, выхватывай шпагу, ударяй ею об стену и кричи: «Рази, рази!» – только, смотри, сам его не трогай.
Лакей пошел исполнять приказание своего господина, а князь продолжал гулять до трех часов ночи. Когда сеньору де Шериотцу сказали, что князь все еще на дворе, он действительно решил выбраться через окно и, выкинув сначала свой плащ, выскочил в садик. Как только лакей князя заметил его, он сразу же стал лязгать шпагой и закричал: «Рази! Рази!»
Бедный сеньор де Шериотц до того перепугался, что, забыв про свой плащ, убежал со всех ног. Он наткнулся на стражников, охранявших замок, которые очень удивились, видя, с какой быстротой он бежит. Но он не решился им ничего рассказать и только стал умолять их открыть ему ворота или пустить его к себе до утра, что им и пришлось сделать, так как ключей от ворот у них не было.
Вернувшись к себе, князь нашел жену спящей. Разбудив ее, он сказал:
– Угадайте, дорогая, который теперь час?
– С вечера, когда я легла спать, – отвечала она, – я не слыхала, чтобы часы били.
– Сейчас уже больше трех, – сказал он.
– Господи Иисусе, да где же это вы были столько времени? Боюсь, как бы теперь вы не захворали.
– Дорогая моя, – сказал князь, – я не давал спать тем, кто хочет меня обмануть, от этого я никогда не захвораю.
И он стал так хохотать, что жена попросила рассказать ей все по порядку, что он и сделал, показав ей плащ, который притащил его лакей. И, посмеявшись вдоволь над бедными влюбленными, они заснули мирным сном, в то время как двое других всю ночь провели в волнении и страхе, что их накрыли. Наутро, хорошо понимая, что ему не удастся ничего утаить от князя, сеньор де Шериотц пришел просить его, чтобы тот не разглашал его тайны и вернул ему плащ. Князь сделал вид, что ничего не знает, и принял его так вежливо, что сеньор де Шериотц был очень смущен. Но перед уходом ему пришлось услыхать нечто совсем иное: князь пригрозил ему, что, если только он придет к своей даме еще раз, он обо всем расскажет королю и ему уже больше не быть при дворе.
– Судите сами, благородные дамы, не лучше ли было бы этой несчастной откровенно рассказать все тому, кто так ее любил и чтил, вместо того чтобы заставить его подвергать ее испытанию, столь для нее постыдному!
– Она знала, что, если признается ему во всем, – сказал Жебюрон, – она навсегда потеряет его расположение, а потерять его она ни за что не хотела.
– По-моему, раз уж она выбрала себе мужа по вкусу, – сказала Лонгарина, – нечего было бояться потерять дружбу других мужчин.
– Я убеждена, что если бы она решилась всем объявить о своем замужестве, – сказала Парламанта, – она была бы вполне удовлетворена любовью своего мужа. Но раз она задумала все скрывать до тех пор, пока не выдаст замуж дочерей, то, значит, ей действительно хотелось сохранить дружбу с князем, под прикрытием которой она могла продолжать свои встречи с Шериотцем.
– Дело не в этом, – сказал Сафредан, – а в том, что женщины настолько тщеславны, что удовлетвориться одним мужчиной они никогда не могут. Мне доводилось слышать, что даже самые скромные из них охотно соглашаются иметь троих: одного для почета, другого для богатства и третьего для наслаждения. Причем каждый из троих думает, что его любят больше всех. В действительности же двое первых всегда служат третьему.
– Вы говорите о женщинах, которые не умеют ни любить, ни беречь свою честь, – сказала Уазиль.
– Госпожа моя, – возразил Сафредан, – в их числе есть и такие, которых вы почитаете благороднейшими женщинами нашей страны.
– Поверьте, – сказал Иркан, – что женщина хитрая сумеет прожить и там, где все остальные будут умирать с голоду.
– Но когда хитрость ее разоблачена, – заметила Лонгарина, – для нее это равносильно смерти.
– Нет, это их жизнь, – сказал Симонто, – потому что таким женщинам очень льстит, когда их считают хитрее других. И, прослыв хитрыми за счет своих подруг, они привлекают этим к себе больше кавалеров, чем иные своей красотою. Ибо хитро сплетенная любовная интрига – величайшее наслаждение для мужчины.
– Вы говорите о любви порочной, – сказала Эннасюита, – когда любовь благородна, никакое притворство вообще не нужно.
– Прошу вас, – сказал Дагусен, – не забивайте себе голову такими мыслями. Чем дороже товар, тем меньше его надо выставлять напоказ. Надо ведь всегда помнить о злом умысле тех, кто обо всем судит только по внешности, которая бывает обманчивой, ибо она точно такая же у любви достойной и целомудренной, как и у всякой другой. Вот почему любовь нашу всегда приходится скрывать – не только тогда, когда она порочна, но даже тогда, когда она добродетельна, – нельзя ведь давать повод для дурных толков тем, кто неспособен поверить, что мужчина может любить женщину чистой любовью. Им кажется, что коль скоро наслаждение имеет власть над ними, то каждый мужчина должен быть таким, как они сами. Но если бы у всех нас были чистые помыслы, не приходилось бы скрывать ни взглядов наших, ни слов, во всяком случае перед теми, кто готов скорее умереть, чем подумать что-либо дурное.
– Знаете что, Дагусен, – сказал Иркан, – это такие высокие материи, что, ручаюсь вам, ни один из нас не поймет подобных доводов и не проникнется ими. Вы хотите, чтобы мы поверили тому, что люди не то ангелы, не то камни, не то сами дьяволы.
– Я хорошо знаю, что мужчины остаются мужчинами, – ответил Дагусен, – и что они подвержены всяким страстям. Но есть среди них и такие, которые предпочтут умереть, нежели заставить свою даму поступать против совести ради своей услады.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.