Электронная библиотека » Марго Па » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Проникновение"


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:05


Автор книги: Марго Па


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Маугли, Аморген тебя не слышит. Нет ангела – нет связи между людьми.

– Вселенная – сеть, люди и без ангелов связаны друг с другом, мысли материальны, желания сбываются. Правда, иногда «мировая сеть» долго их исполняет, а жизнь – коротка. Великие же получили признание, пусть и после смерти. Ни словечка не пропадёт. К тому же, он умеет читать по губам.

– Отвратительно! Разговор о прошлой любви с нынешней смахивает на предательство.

Предать – предать огню/земле/забвению – передать из рук в руки.

– Я стала другой, Арно.

– Тебя претворили словом?

– Нет, вернули самой себе.

– Что ж, давно пора выбрать дом.

Эпизод 2. Чаши

Дом стоял высоко в горах у кратера вулкана.

– Прообраз всех домов на земле, – пояснил Арно, выдавая нам ключи, – строй – не строй всё равно сгорит.

Сразу вспомнился остров Гелиоса, где домики карабкались на вершину Этны в надежде, что лава прольётся по другому склону, а хозяева с невозмутимым спокойствием обсаживали их цветами, лимонными деревьями и виноградниками. Будто пепел – лучшее удобрение для цветов, а вечность – пойманный в ладони миг. И если греки свято верили, что обретают мудрость Сократа, разгуливая босиком по древней земле, то сицилийцы считали себя потомками Солнца и засыпали в его горной огненной колыбели. Их философ, Эмпедокл, прыгнул в жерло вулкана: по одной легенде, чтобы приблизиться к земле, а по другой – к богам. Но ни земля, ни боги не приняли тщеславного целиком, выплюнули его сандалии. Ангелы отрезают себе крылья и падают на землю, философы бросаются в кипящий котёл лавы. Почему обязательно нужно сигануть головой вниз и разбиться о камни, прежде чем воскреснуть, встать и пойти вдаль по дороге, отрешённо насвистывая и толкая вперёд носком ботинка осколок валуна, который только что раздробил своим лбом? Неужели нельзя обойтись без падений на дно колодца и геройских поступков? «Ты – трус, Аморген!», – упрекнула бы Маугли. «Да, – ответил бы я, – сочинив множество подвигов, никогда не совершал их».

– Выдохните весь воздух из лёгких на пороге, – попросил ангел, – иначе не проникнетесь атмосферой дома.

В доме была одна, но просторная комната сплошь зелёного цвета: обои на стенах, ковёр на полу, шторы на окнах. Посреди комнаты – стол, укрытый зелёной скатертью, на нём – карликовое гранатовое дерево в кадке. В древнем Египте лица мумий разрисовывали зелёными полосами, а в саркофаг клали плод граната: и то, и другое символизировало воскрешение и вечную жизнь.

– Комната – кристалл мироздания, – сказал Арно. – Помимо вас здесь обитают миллиарды теней, не подозревающих о существовании друг друга. Не бойтесь, они вам не помешают. Всякий входящий видит в комнате лишь себя и тех, с кем пришёл.

– Нам позволят вернуться на землю?

– Возможно. А пока располагайтесь. Кувшины с напитками принесу вам чуть позже. Устраивайтесь поудобнее в креслах и раздёрните шторы, темновато здесь.

Шторы мягко распахнулись, как полы халата, обнажая вид из окна, плетёное кресло тихонько вздохнуло подо мной, и по телу разлилась нега уюта, какую испытываешь дома после долгого трудного дня. Скосил глаза на вас: ты улыбалась, глядя в окно, Ульвиг сидел неподвижно и прямо, как и полагается воину, а Кира закуталась в толстый шерстяной плед, будто за окном ей показывали морозную русскую зиму.

– Окна выбирают смотрящих. Видите то, что ожидаете за ними увидеть, – подтвердил ангел и ушёл за напитками.

Ты, конечно, смотрела на море. Однообразный пейзаж чередой волн напоминал декадентскую картину Эдварда Мунка «Вечер на улице Карла Йохана»: поток лиц, накатывающих на зрителя, захлёстывающих, проникающих сквозь. Единое цветовое безумие. Вот он, атлант, идеальный лик статуи, сотворённый из множества глаз, лбов, подбородков, чёлок, бровей, скул и носов, выхваченных беспокойным взглядом из толпы. Судя по твоей улыбке, улов не был скудным.

Под моим окном росли кусты гибискуса. Ги-бис-ку-сы, – машинально повторил про себя. Какое искусственное имя у этих цветов! Их мог бы поливать из родника забвения Гипнос – повелитель снов, брат Танатоса и дочерей Кроноса мойр в своей сумеречной пещере на краю мира, куда солнечный бог не рискует заглядывать. Но они живые и замечательно пахнут. Жёлтые гибискусы называют «китайской розой», бордовые «цветком любви», а белыми украшают «маргариту» – неизменную спутницу романтических вечеров. В центре палисадника заметил фонтан из палевого известняка со слоном. Из хобота должна бы струиться вода, но источник, увитый плющом, пересох. Башня из слоновой кости, вспомнилось мне, мой внутренний дворик. Стоит назвать цветок по имени, как он тут же вянет. Побеги винограда и олеандров переплетаются, не разобрать, где цветы, где ягоды, не подрезать сухие ветки. И растения душат друг друга, как мои бестолковые строчки. А из-за калитки в прорехи занавеса из дикого дрока за мной следила чернота.

Её и видела Кира в своё окно: безрадостную дорогу к вершине вулкана, застывшие лавовые поля, безмятежную равнину одиночества. Продрогла от ветра, хотелось втянуть голову в плечи, спрятаться, лечь на дымящуюся тёплую землю и заснуть навсегда. Ариадна с оборванной нитью в руке, отчаявшаяся, не дождавшаяся Тесея. Говорят, из кратера вулкана лава поднимается наружу по тоннелям, образующим лабиринт. Может, лава и есть волна света? Покинутый нами мифический город построили на берегу моря и близко к вулкану. Многие историки уверены, что Платона вдохновили извержение вулкана на острове Санторини и цунами, уничтожившее микенскую цивилизацию. Проявление идеи Атлантиды в действительности. Свет, претворённый в материю.

На свет мотыльком полетел Ульвиг. В город героев, где есть всё: и солнце, и ночь, и смирение, и битва, и голод, и богатство, и огонь, и пепел, и снег, и шум, и ярость; где мёртвые убивают живых, а живые не дают ни минуты покоя мёртвым. Если Ульвиг поторопится и жажда вытолкнет его из окна, то сломает ногу или позвоночник, или ключицу, обрекая себя просить милостыню на площадях и проспектах до скончания дней. Если научится терпению и смастерит лестницу хотя бы из штор, у него, пожалуй, будет шанс выжить, выиграть, победить.

– За окнами – наши жизни? – спросил у нарочито громыхавшего кувшинами и чашами о железный поднос Арно.

– Метафоры.

– А если бы мы пришли вдесятером, если бы нас было сто или тысяча человек сразу?

– Кристалл может иметь сколько угодно граней, окон хватит на всех. Не все, правда, понимают, что они – зеркало. Бегают от окна к окну, пока не обессилят и не исчезнут совсем, а видят одно и то же: что внутри самих, то и снаружи. Иные, поумнее, садятся в центре комнаты на пол и наблюдают за остальными, стараясь по мимике, теням и движениям угадать, что за окнами. Первые теряют себя, вторые связь с реальностью.

– Но я же могу изменить вид за окном?

– Считаешь себя лучшим поэтом, чем мироздание? – усмехнулся ангел.

Я испытал стыд и отвращение. Стыд за то, что цитирую, а сам нем, как замороженная рыба. Вечный второй, если не сотый, не миллионный. Ничего нового не напишешь, пока не начнёшь думать вместо того, чтобы читать. Так и просидишь попугаем в чужой гостиной. Искусство – попытка объяснить очевидное. Не заблуждайся: и без тебя все всё давно уже знают. Слепой художник синей краской рисует закат над городом и показывает картину зрячему, пока тот смотрит на заходящее за крыши красное солнце. Вспомнил меткую фразу Маугли: видела город, но не жила в нём. Мои слова – тоже проездом. Прощаю великим их невозвратный past perfect и ненавижу пассажиров первого класса в моём поезде. Сам себе отвратителен, а в других вижу кривое своё отражение. В ком-то больше кривизны, в ком-то меньше.

Арно не похож на Альберта в образе ангела. У брата крылья были настоящими – выстраданными, перепачканными землёй. Арно же словно их отбелил, накрахмалил, не крылья, а безупречно чистые простыни в первую брачную ночь! И распускает их как павлин хвост. Ножом размахивает – не отрежет, кишка тонка, к тому же его и не приглашали. Тьфу! Не думал, что меня посетит столь мелочная реакция на соперника, как ревность. Всегда считал себя выше людей и их предрассудков. К тому же Арно не человек, ангел. Да и ты не та Маугли, которую он знал когда-то. Город вылепил тебя заново.

Но ни прежней тебе, ни нынешней не смогу рассказать, как стал поэтом. В 1787 году лондонский Сент-Джеймс парк был далёк от совершенства, Джон Нэш не успел приложить руку к извилистым лесным тропкам и затянутым тиной прудам, где обитали лебеди. С десяток белых и трое чёрных – опасливо держались в сторонке. Чёрные мне, девятилетнему, привыкшему к весёлым играм со сверстниками, казались изгоями, я жалел их и размышлял, как бы помочь. А потом подсмотрел, как Альберт грунтует холст жжёной умброй и пишет осенние листья на тёмной земле невесомыми охряными прикосновениями кисти. Выкрал у брата белила и пол осени приманивал лебедей на хлеб и ставил силки. Брат, увидев моё плавающее в пруду «творение», занёс надо мной руку, но не ударил, а резко развернулся и зашагал в сторону дома. Я побежал следом. Дома брат заперся в мастерской на ключ, и разделённые толстыми стенами мы молчали весь вечер. Поначалу подумал, что Альберт злится из-за истраченных белил или завидует мне: его картины ничью судьбу изменить не смогут, а я подарил лебедю счастливую жизнь среди белых сородичей. Но на следующий день лебедь не плавал, не хлопал крыльями, а неподвижно сидел в зарослях камыша, зябко нахохлившись. Я расстроился и опять позвал Альберта к пруду.

– При дворе Александра Македонского, – сказал он, – одного мальчишку с головы до ног выкрасили жидким золотом, изображал на пирах статую Купидона.

– И что с ним случилось? – спросил я, чувствуя, как к горлу подступает первый комок страха.

– Он умер, – ответил брат.

– Но почему?!

– Жить получается лишь собой. Твой чёрный лебедь теперь погибнет. Не сможет летать и замёрзнет насмерть в ледяной воде. Перья должны предохранять птицу от холода и влаги, но от белил они слиплись и стали бесполезны. Перекрасив, ты убил его.

С тех пор рисую словами: ими никого не убьёшь, разве что в переносном смысле.

Альберта помню братом, а не любовником. Я же любила его, когда была женщиной! Но мне легче вспоминать своих женщин, чем как сам был одной из них. Киноплёнка моя засвечена во многих местах, иные жизни пролетели как сон, ничего после себя не оставив. Вспоминаются русские женщины. Было много других, но как будто и не было вовсе. Говорят, русские как зефир: распробуешь – пристрастишься. Но эмигрантки, о ком так говорят, – еврейки. Оглядываешь их округлости первозданной женственности и почему-то сразу думаешь о современных интерпретациях коньяка «Мартель» – «XO» и «Grand Extra» и языческих статуэтках богини матери-земли. Русские – другие. Мустанги-иноходцы, в извечных бегах от самих себя и стремлениях в никуда. Все округлости вытянулись в ноги – длинные, закалённые и мускулистые. В Праге, где в последний раз родился Ульвиг, возвели памятник русской шпильке: ни одна женщина больше не способна скакать день-деньской на каблуках по брусчатке. А у русских свист лассо и ветра в ушах. Они неизменно хотят то, что точно дать не сможешь. Загадка русской души: они не знают, чего хотят, не знают даже, чего бы им захотеть. Неопределённость и взгляд с поволокой.

Маша хотела конфет из уваренного сгущённого молока, их подавали к чаю в студенческом кафе в Кембридже. Я тогда изучал славянские языки, литературу и библиотечное дело.

– Мало! Дайте ещё! – требовала она на «шипящем» английском – типичный акцент для славянки.

А мне нужно было изучать языки. Через пару месяцев сам на неё шипел:

– Пре-кра-т-и-и-и! Это неприлично!

На каникулы ездили в Ригу[102]102
  С 1721 года, Рига и большая часть Латвии перешли во владения Российской империи. На рубеже 19-20-го веков Рига являлась вторым по величине портовым городом Российской Империи. Англия был союзником России во времена Северной войны.


[Закрыть]
, не помню зачем, послушать русскую речь? К тому времени я поднаторел в языке тела. Смотрел на её изогнутую чёрную бровь с кольцом и представлял, как по возвращении в Лондон воткну себе такое же. Мы были похожи с ней, как брат и сестра. Миндалевидные, словно углём очерченные глаза, высокие скулы, матовая смуглая кожа, неподвластная румянцу. Среди белокурых и голубоглазых лондонцев частенько чувствовал неловкость, поэтому и лебедя перекрасил. А глядя на себя в зеркало, видел её. Нравилось быть ею, что-то в этом было невысказанное, мучительное, сладостно-вязкое. Читать мысли и чувства, исследовать потаённые уголки сознания, смотреть на мир её глазами, а придя в себя, помнить о воплотившемся мистическом опыте. И с тех пор не разговаривать, а узнавать, предвосхищая каждое слово, движение, вспышку, чёрточку. Господи, Машка, если бы нам вернули тот день на Ратушной площади, где сидя рядом с тобой в кафе под открытым небом, думал не о звёздах над головой, а о твоей пронзённой брови, выпросил бы для тебя целый мешок этих засахаренных, пластилиновых конфет! И мне бы совсем не было стыдно. Я – гнусный сноб. Раздражает, когда кто-то громко смеётся, бурно радуется, яростно требует. По-настоящему начинаю тосковать по людям, если уходят навсегда. Снимал фильм об ангелах и проникновении, а ты случайно попала в кадр. Умерла во время операции из-за глупой оплошности хирурга. И прекратила требовать. Мне язык надо отрезать, чтобы не перекатывал на нём камни, не откладывал за пазуху. Не твердил «мне так жаль, так жаль» до кровавых мозолей в сердце.

Если верить Рембо, поэзия – женственна. Нет, не клеится и не ладится. Мои кусочки – от разных мозаик. В моде тогда были шляпки и ленточки и никаких колец в брови. Пирсинг появится в шестидесятых годах двадцатого века. Кем же была Мария? Моей выдумкой? Чьим-то взломанным сном? Не знаю. С тех пор, как Маугли поменяла местами все вещи в моём доме на Мальте, начал путать сны с явью.

Однажды мне приснился Франц Кафка с портрета в сборнике «Созерцание»: по-мальчишески оттопыренные уши, впалые щёки и фаюмский взгляд из вечности – смотрел в объектив фотоаппарата оттуда, где уже знают Судьбу. «Когда любишь кого-то, приписываешь ему свои мысли и чувства. В жизни же он таким не является. Но можно его таким сочинить, – сказал он. Я схватился было за карандаш, но, помолчав, он добавил: – Пишут не для того, чтобы прославиться, а для того, чтобы остаться. Навсегда».

Вот и рифмую истёртые воспоминания, будто они – философский камень, превращающий ёлочную мишуру в золото, а осколки разбитого зеркала в неназванные звёзды. Капелька дождя, сверкающая на паутинке. Красиво? Но попробуй сжать её пальцами. Мерзость! Рифмуй – не рифмуй, а игры в песочнице или в классики, беготня под дождём, мелодии музыкальных шкатулок, мамины блюда, поцелуи на скамейке у всех одинаковые, и никому, кроме самого вспоминающего, не нужны, ни для кого другого не имеют значения. Всё в моей жизни: книги, картины, женщины… – копия с копии, безликие янусы-близнецы. И северный ветер срывает бутоны цветов за окном. Ты была права тогда, в башне: начало стоит забвения. Мне не нужна истлевшая сказка, я хочу жить.

«Литературная работа по ночам, с долгими перерывами на отчаяние, – мог бы заключить Кафка, – потому что Прометей давно умер, а необъяснимые скалы молчат»[103]103
  Ф. Кафка. «Письма к Максу Броду», «Прометей».


[Закрыть]
. После грозы в саду его светлячки взмыли в небо. Чем они хуже звёзд? С судьбой не поспоришь: пришлось присесть на дорожку и изменить завещание. А я что могу завещать? Знаю-знаю, я – только летописец, регистратор мгновений. Таскаю везде с собой задохнувшихся, померкших светлячков в спичечном коробке в кармане брюк: их похоронят вместе со мной. Закопают в землю, как что-то постыдное, от чего избавляются поскорее: сбрасывают за борт, вычёркивают вон, забывают напрочь.

– Выпей, дружок, в голове прояснится, – сжалился надо мной Арно и протянул кувшин и железную чашу.

– Нальёшь? – попросил его.

– Нет, здесь ты – виночерпий.

Я – виночерпий, оказывается. Медленное такое слово, как облетающие лепестки цветов. Черпаю слова из чувства вины. Когда меня все простят, слова в моём кувшине закончатся.

* * *

Ветер сделал уборку в небе, разобрал завалы туч. Горизонт светлеет. Серое небо. Мягкие приглушённые краски. Запахи йода, сосновой смолы и едва заметный фиалок. Они повсюду цветут на побережье.

«Не думаю, что люди принимают такой простой факт: в жизни нет смысла. Мне кажется, из-за этого людям страшно неуютно», – говорил Дэвид Линч.

Неуютно? Смотри на цветы, они – живое воплощение счастья. Жаль, у меня нет своего балкона или хотя бы подоконника, где могла бы их посадить. В чужих городах всегда так: северный ветер, сквозняки изо всех щелей, горячую воду и электричество отключают одновременно, дождь стирает родные лица из памяти, будто люди – фотографии, размокают и расплываются, крыша в кафе протекает, а осень наступает раньше срока. Память – ненадёжная машина времени: сколько ни представляй себе вчерашнее лето, всё равно дрожишь от холода, кашляешь навзрыд, наматываешь на шею кашемировый шарф, и от ворса слезятся глаза.

Море катит тяжёлые волны, люди идут по набережной навстречу неиссякаемым потоком. Лица как волны. Я стою на бордюре – ровно посередине, как на разделительной полосе. На волнах пенятся барашки, на лицах проскальзывают улыбки. Волны бьются в берег «шиих-шиих», люди чеканят шаг «цок-цок». Стрелки часов, самозаводящихся от движения. Плавные размытые контуры. И вдруг резко субъективной камерой крупным планом – пристальный взгляд из-под угольно-чёрных бровей, как воспоминание из прошлой жизни. С новой любовью мы возрождаемся, живём и умираем. В кафе, где мы встретились, ничего не изменилось: бронзовые львы по-прежнему грустят у входа, внутри разливают глинтвейн с мёдом и варят дурманящий кофе из арабики, храня рецепты в тайне от посетителей. Чувствовала ли я тогда свои нынешние шаги? Пожалуй, да. Ты наблюдал за нами от барной стойки. Знал ли ты тогда, что камень попадёт под колесо машины Арно? Конечно, знал. И ждал. Закон Архимеда в переносном смысле: люди нас покидают, потому что кто-то лучший, тот, кто сильнее и ближе, и предназначен нам, вышел навстречу. Дождь переполняет чашу, завтрашняя вода выталкивает сегодняшний день.

– Маугли, – выговаривал мне Арно, – тебе как будто не по себе со мной рядом.

– Меня нет.

Спустя много лет посмотрела «Внутреннюю империю» Линча: «Это больше, чем любовь!», – и дальше – кусок сериала о кроликах – низшем звене в пищевой цепочке. «Она теперь высоко над печальными днями», – звучит в финале. Можно растворяться в другом человеке, если знаешь, что после того, как вода испарится, от тебя хоть что-то кристаллизуется на дне бокала. Не превратится в пар. Хемингуэй писал: «Земля плывёт три раза»[104]104
  «По ком звонит колокол».


[Закрыть]
. Три! Максимум. Два я уже израсходовала. Третьего не дано. В жизни всегда есть выбор: либо теряешь себя, либо тех, с кем плыла земля, либо уйти, либо остаться. «Хотя тебе было бы бесконечно легче просто неудержимо хотеть остаться»[105]105
  К. Кастанеда. «Активная сторона бесконечности».


[Закрыть]
.

Теперь мы все – над печальными днями. Мы же не люди здесь. Смотрим в глаза, но любим не человека, а воспоминание о нём. Ревнуем к прошлому, «прожитому тобой без меня», где не только наши пути не пересеклись, но и на карте твоей меня ещё не существовало. И если нам позволят встретиться в следующей жизни, боюсь, придётся познавать друг друга заново. Неужели от тебя сохранилось лишь имя, зашифрованное в коде от сейфов гостиничных номеров? Буквы без труда переводятся в цифры, если использовать латиницу. «А», к примеру, перевёрнутая римская пятерка, «О» – нолик, а «M» – тройка на четвереньках. У Арно был треугольный номер телефона в Сочи, и я унаследовала треугольники – мучительные невозможности выбора. Твоё имя раз за разом перечёркивает моё прошлое крест-накрест. Ты – крестоносец. Напиши мне на зеркале, дождём на окнах, кругами на воде, ветром на песке, огненными брызгами лавы, гранатовым стеблем на остывшем пепле, мелом на городских стенах, неоновой вывеской ночного кафе, бегущей строкой Euronews… Напиши! Хочу знать, что ты рядом со мной.

«Я не вынудил ни одного человека заплакать». А ты плакал обо мне, Аморген? Когда блуждала по лабиринтам чужих снов, и ни ты не мог предвидеть, ни Псы предсказать, вернусь ли. Нет? Вот и я пролила свою чашу. Понимаю, не по-мужски. Но ты же – поэт! Поэт – вне пола и возраста, вне времени и пространства. Поэт может и должен рыдать в голос. А ты молчишь. Что ж, не будем об этом.

Мне нравится любовь женщины к мужчине на расстоянии: нежная и тоскующая, бесконечное ожидание Сольвейг. Без ссор, бытовой неустроенности и собственнических инстинктов, когда не перехватывают руку на полпути к прикосновению. Такая любовь живёт на кончиках пальцев. У неё больше жизней, чем у кошки, и целое море слёз. Меня восхищает, когда мужчины любят друг друга, на равных, взаимно дополняя, как Рембо и Верлен: один знал, что сказать, другой – как, «я красил гласные, ты музыку искал в словах». Бесшовный андрогин, а любовь – «жажда целостности и стремление к ней»[106]106
  «Пир». Платон.


[Закрыть]
. Мне омерзительны женщины, не сумевшие дождаться мужчин, слипшиеся друг с другом: личинкам не суждено стать бабочками. Но хуже всего любовь мужчины к женщине вблизи: благоговейно снисходительная, коллекционера к вещи. Никогда-никогда-никогда не признает её ни равной, ни достойной, ни единственной, ни последней, и как малый ребёнок, катая машинку по полу, мечтает о новой модели.

За бесчисленных любовниц Диего Ривера оправдывался советом врача: «По состоянию здоровья подобное разнообразие необходимо».

– Пусть так, – сказала Фрида. – Мне не нужна твоя верность. Мне нужна твоя преданность. Ты будешь преданным?

И он был с ней во всех начинаниях и до конца. Преданность и есть главное качество золотого сердца. Когда можешь отбросить мелочные обиды и прийти на помощь. Не могу ею похвастаться. Любые бескорыстные желания убивает страх быть отвергнутой. Чёрт возьми, родной город выгнал меня! Как же мне не бояться? А преданность – без страха. Да, у этих двоих была идеальная любовь: живая, но без расколов и наспех замазанных трещин. Судя по автопортретам, Фрида, как и Рембо, была всеми и никем одновременно, ей всегда было кого писать, ни разу не повторившись. Настоящей любви присуща необратимость, как и смерти. Отец меня очень любил, везде носил на плечах и называл «чемоданом без ручки». Наш город так и не простил нам его смерть, стёр с карт и себя, и всех нас. Не могу сблизиться ни с одним мужчиной, потому что сравниваю их взыскательную, вечно голодную любовь с его всепрощающей и отдающей.

Мокрая собака дрожит у кафе. Заглядываю ей в глаза. Прижимается ко мне, и несколько шагов идём рядом, чувствуя друг друга. Почему меня нельзя любить, как эту собаку, – за то, что когда-то шла рядом? В разных и никчёмных жизнях меня любили музыканты, поэты, художники, герои, титаны, ангелы, боги. Им нужна хрупкая, трепещущая на ветру муза. Я была ею. Флейтой, поющей струной. Зеркалом их иллюзий: каждый смотрел в меня и видел то, что хотел. И все они чего-то добивались, барахтаясь в волнах прибоя, требуя того же и от меня. А я смотрела на море. Знала: войду в воду – почувствую жизнь и перестану её замечать. Пока расталкивают друг друга локтями, чтобы заплыть подальше, солнце сядет, и никто из них так и не поймёт, как прекрасно море на закате. А я смогу дождаться и увидеть багровый свет сквозь дождь.

В чаше небесной – кровь Диониса, в чаше земной, на столе, – вино. Если и в третий раз расплещу любовный напиток, никто не поверит в случайность. Хочешь – не хочешь, а чашу – до дна.

* * *

Чашей возможностей мне чудился город. Сияющим звонким бокалом из горного хрусталя, где на дне по ночам просыпались пленительные огни фонарей, витрин и неоновых вывесок. В город стремились все: бродяги, монахи, философы, воины, разбойники, торговцы, безработные, ремесленники, безумцы. Огни манили и обманывали всех без разбору: и странников, и горожан. Разбитые сердца склеивали, как фарфоровые чашки из прабабкиного сервиза, скрывали за стеклом сервантов в гостиной и шагали дальше по улицам и проспектам. Жизнь – тот же покер: нет плохих и хороших, заслуживших и недостойных, есть игроки. Победители и побеждённые меняются местами в зависимости от крупье, распечатавшего колоду. Счастливая карта – от Бога, а беды раздаёт Дьявол. Тащи карту, Ульвиг, тебе не дано угадать, чьё лицо под маской сдающего. Будь ты хоть семи пядей во лбу, без приглашения в банкетный зал не пропустят, да и горе не возмездие за грехи: зачастую страдают честнейшие благородные люди, а подлецам и бастардам всё сходит с рук. Можешь сбросить карту, не глядя, или повысить ставку – вслепую. Пророку не место за игорным столом, его повесят на дереве за ногу, головой вниз. А тебе стоит попытаться приручить удачу верой в себя и в лучшие времена.

Я извлёк урок из миража наизнанку и на этот раз всё сделал правильно. Вошёл в город незаметно, с подветренной стороны, где Флегетон западает за край: взгляды живущих всегда обращены на восток. Сверху, из окна, огненная река виделась лавой, востекающей из жерла вулкана, а внизу оказалась потоком рубиновых фар мчащихся автомобилей. Скоростное шоссе делило город на северную и южную части. Южане рвались на север, северяне – на юг. Плата за переправу через шоссе предназначалась светофорам, но они были сломаны: монетки кидали так часто, что переключатели света с красного на зелёный перегорели. Люди же, рискуя попасть под колёса машин, продолжали перебегать на ту сторону. Людям непременно нужна та сторона, где их нет. Я починил проводку и выгреб мелочь – свою первую добычу. Не золото, но на несколько обедов в ресторане, новый костюм цвета кофе с молоком и номер в недорогом отеле хватило. Так я и стал хозяином радужного моста: деньги кидали не в прорези на столбах светофоров, а в мою внушительных размеров чашу. И вряд ли кто-нибудь вспомнил бы, что когда-то было иначе. Самое время начинать прикармливать удачу, самое место понять её суть в сердцевине чужих дорог и страстей. Наблюдал за прохожими, подслушивал разговоры, подсматривал улыбки и рукопожатия, улавливал настроения. Человек не живёт в пустоте и не принадлежит себе, а всегда действует внутри той или иной истории, желая вписаться в поворот событий и ожидая одобрения окружающих. И если предположить, что счастье – гармония с миром, то нужно знать, где и как искать его здесь и сейчас, в городе, где нахожусь, рядом с теми, кто изо дня в день держит путь на север или на юг мимо меня.

На первый взгляд в их курсировании туда-сюда не было никакого смысла, но вскоре я ощутил силу рутины: всякий переходящий шоссе думал о том, что ждёт на другой стороне и ни о чём более. Прошлое севера, как и будущее туда возвращение, застилал зелёный свет на юг. Пешеходы чувствовали себя маятниками, позабыв, что часы их не вечны и однажды хождение прекратится. Воробьиные шажки повседневности заглушали неотвратимую поступь смерти. Они и не знали, что ежегодно в автокатастрофах погибают сотни горожан и миллионы по всему миру, не замечали мигалок и сирен скорой помощи и дышали ровно, как спящие в колыбели: вдох-выдох, вперёд-назад, север-юг. Медленно и неизменно. Буднично. Город на шоссе напомнил мне город над морем, откуда мы отчаянно пытались сбежать, с той лишь разницей, что птицы здесь летали по небу, а не прятались под мостами. В городе над морем строили фонтаны под дождём и не могли толком объяснить зачем, здесь же маялись меж завтрашним днём и вчерашним, тщетно пытаясь догнать если не других, то хотя бы себя. Человек устремлён в будущее, под светофором он уже не семьянин-северянин, поцеловавший у порога жену на прощание, а неутомимый работник юга, истово продаёт зеркала или старательно прилаживает набойки на сапоги. Дом – работа, север – юг. Повторяемость создаёт ощущение безопасности, как во сне, когда знаешь, что проснёшься. У дороги никто из них не догадывался о себе настоящих, видели свои копии, маски – потерянные на вчерашнем маскараде или ещё не раскрашенные и не покрытые лаком к завтрашнему. Моя переправа была их сном – коротким беспамятством между закатом и рассветом. Или жизнью? Родившись, человек начинает движение к смерти, ускоряясь и порой не вписываясь в повороты, но так или иначе настигает её в конце пути. Уходит в рассвет, ступая босыми ногами по прохладной росе. И никто уж не вызовет в горящих факелов круг. При жизни человек несётся по кругу, а после неё бродит кругами, как в Аду у Данте. Из дома в дом, из города в город.

Почему все города на том и на этом свете так похожи? Не потому ли, что люди не способны сочинить новый миф, не повторив почти слово в слово предыдущий? Множатся отражения, но свеча в зеркалах одна. Кто зажёг её? Почему в христианском Аду текут языческие реки: Стикс, Флегетон, Лета? Сидя у окна в зелёной комнате, надеялся на искупление: Флегетон смывает кровь с рук убийцы. Лавовый поток состоит из элементов ядра и мантии Земли, чем не река Аида? Но огненная река превратилась в Лету и вместо очищения подарила забвение: источник у них один – слёзы Критского Старца. Вода. Зеркало времени, отражавшее теперь и меня. Я стал частью города, и нужно было завоёвывать признание общества. На пересечении дорог без труда заводят знакомства. Приглашали на торжества и в гости, втолковывая, что костюм цвета кофе с молоком годится для званых обедов, а к ужину прибывают во фраке, что существуют приличия, мода, мораль и правила поведения, а главное в жизни то, что скажут или подумают обо мне другие. Старался и соответствовал. Выучил по именам лучших портных города, опаздывал на светские вечеринки ровно на принятые десять минут, смеялся в общем хоре над непонятыми шутками и лил крокодиловы слёзы вместе со всеми. Легенда о том, что крокодил оплакивает жертву, поедая её, красивая, но всё же легенда. Слёзы – защитная реакция организма, избавляющая от переизбытка солей. «Вы – соль Земли»[107]107
  Нагорная проповедь. Евангелие от Матфея. 5, 13–14.


[Закрыть]
. Поплакал, и отлегло, полегчало. Человек для себя – тяжёлая ноша в пути. Наедине с собой он – сплошное сомнение без чётких границ и очерченных контуров. Куда как проще отдаться на растерзание Другому – вору, «укравшему меня у меня»[108]108
  «Бытие и Ничто». Жан-Поль Сартр.


[Закрыть]
, освободившему от бремени самопознания. Тысячи глаз наблюдали за мной ежедневно, их выражения служили ориентирами определённости: чувствовал стыд или гордость за свои поступки, испытывал страх, предвкушал награду, предавался тщеславию. Был своим в стае. Все мы ищем сопричастности и признания. Шагаем в центр круга, где горят факелы, чтобы не раствориться тенью во тьме за его пределами, не исчезнуть, как исчезают изгои, когда их вымарывают из всевозможных списков. Рядом с другими я был постижим для самого себя. Жил налегке, переложив львиную долю своей ноши на чужие плечи. Находил оправдания в чужих глазах. Струсил? – в меня и не верили; выиграл? – подсказали как; потерял? заблудился? – не уследили. А если внутри вспыхивали мучительные вопросы без ответов, озирался по сторонам и сталкивался взглядом с прохожим. Ответ зажигался в его глазах, как красный или зелёный свет светофора.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации