Электронная библиотека » Марина Палей » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Дань саламандре"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 23:28


Автор книги: Марина Палей


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава 18
Сухомятная русская сказка

Зимой мне начали поступать звонки от «грузинской царицы». Я про нее и думать забыла – то есть, конечно, не забыла, но включила на полную мощь несвойственное мне русское авось (основанное, впрочем, на ходжа-насреддинской премудрости: со временем либо ишак издохнет, либо султан окочурится), – но нет, авось не сработало.

Меня помнили. Звонки пошли от ее имени, но звонила, разумеется, не она, не Троглодита (которую в глаза звали Люся Мордадзе), а всякие васильпетровичи да иванматвеичи; голоса были нахрапистые и какие-то всклоченные, даже оторопелые, словно их обладателей только что разбудили, дружественно обдав ледяной водой.

Склад находился на одной из линий Васильевского острова, недалеко от Смоленского кладбища: к нему надо было пройти дворами, дворами, за которыми наконец появлялась бетонная ограда с колючей проволокой поверху, а внизу сиротели небольшие замызганные воротца, без какой-либо надписи, но зато с маленьким красным звонком, висевшим на выдранном «с мясом» шнуре – на уровне между коленом и лодыжкой. После нажатия звонка надо было сказать в дырочку: «Я – от Мордадзе».

Я проделала ритуал: нажала на звонок, произнесла пароль и примерно с полминуты ждала. Никто не открыл. Я снова позвонила и снова сказала в дырочку: «Я – от Мордадзе», – полагая, что там, с той стороны ворот, срабатывает какая-то радиосвязь... Но и через минуту ничего не воспоследовало, так что я снова и снова звонила, снова и снова проталкивала в дырочку: «Я – от Мордадзе»... (Моe дежурство должно было проходить с десяти вечера до шести утра, но, для первого раза, чтобы ознакомиться с ситуацией, мне велели явиться пораньше.)

Было пара минут десятого, конец ноября, темно. Казалось, вся планета уже давно необитаема, ни о какой жизни не может быть речи – да и что за резон? А если еще кое-где, островками, жизнь цепляется за кожу земли, как ползучий лишай или экзема, то там, в этих агонирующих краях, тоже ноябрь, начало десятого, темень.

Я стала вопить в дырочку: «Я – от Мордадзе!!!! Я – от Мордадзе!!!!» – и наконец, кашляя, едва не доведя себя до рвоты, услыхала вдали нечто похожее на долгожданный человеческий мат.


Здесь я сталкиваюсь с проблемой, которую считаю неразрешимой. Я не писатель, хотя люблю сочинять письма. Правда, отправлять мне их некому. Так что я сочиняю эпистолы – и вписываю в свой дневник: ну, просто такое у меня хобби. Я очень люблю это невинное хобби – наряду с тем, что я люблю готовить, танцевать, шить, а также играть в большой теннис и стрелять в тире; люблю, кроме того, природу, музыку и домашних животных. (Откуда этот туповатый стилёк? Кажется, из брачных объявлений... Заразно!)

Далее я позволю себе привести выписку из свободного рассуждения моей давней школьной приятельницы, которая, несмотря на истеричку-мать и алкоголика-отчима, a также бабника-мужа и гулящую сызмальства дочь, выбилась-таки в доценты чего-то там гуманитарного – кажется, филологического:

«Русский алфавит, как известно, состоит из тридцати трех букв и считается фонетическим. То есть каждый звук обеспечен своей собственной буквой. Ну, или почти каждый. Вот всяким там потомкам кельтов надо, к примеру, сложить целых две буквы, чтобы получить “ja”, a у нас, запросто живешь, – “я” накарябал – и сэкономил: силы, время, бумагу. Или там, скажем, “sch” – просто смешно, правда? – столько букв надо извести, чтобы получить всего-навсего эквивалент русского “ш”! А уж про “shch” (“щ”) я вообще молчу – 4:1! Ну и так далее.

Но даже обилие в русском алфавите буквиц не в состоянии передать истинные звуки, издаваемые носителями языка – равно как интонационно-мелодическое богатство.

То есть нас, как всегда, много, а всего остального, как всегда, мало. На поверку выходит, что звуки, испускаемые населением, далеко не полностью соответствуют (а то и не соответствуют целиком) тем абстрактно-эталонным колебаниям воздуха, которые, в буквенном изображении, предписаны этому же самому населению мечтательными, но страшно далекими от народа Кириллом и Мефодием.

Тем более население предпочитает изъясняться звуками, что называется, альтернативными (активно мутирующими, неучтенными, некондиционными, неуставными, нелегитимными и т. д. – короче говоря, художественно-импровизационными, живыми) – звуками конкретными, а не всякими там академически-отвлеченными.

Самый простой пример: как, скажем, изобразить на бумаге фрикативное “гэ”? (Знаменитое украинское “гэ”!) Какой клинописной булавкой зафиксировать на бумаге вахлацки-разлапистую бабочку московского “а-а-а”? Как запротоколировать “а” киевское – такое же фирменное, как котлеты по-киевски и “Киевский торт”, – каким иероглифом изобразить этот шикарно-небрежный звук чувственного южного пошиба, заполонивший бескрайние просторы Среднерусской возвышенности и напрягающий слух нордического населения своим чуть ли не плотским тяготением к “э-э-э”?

Какой партитурой “запротоколировать” мерцающие мириады им, населением, издаваемых звуковых струй?

Ну, это я самые грубые примеры привожу, а вот Шерлок Холмс, как все помнят, отчетливо различал модуляции (эфирных волн), производимые жителями лондонских районов, отстоящих друг от друга всего на полмили!

Вот и я так же отчетливо слышу. Слышать-то слышу, но изобразить-то – как?! В любом случае получится ложь, ложь и ложь. И вообще, если взять русские звуки в их девственном оригинале, то правильно их произносить – за всё время существования Руси – умел, видимо, только один человек, притом из колена левитов: Юрий Борисович Левитан.

Что же тогда делать? Может, воспользоваться камбоджийским алфавитом, насчитывающим аж семьдесят четыре буквы? Тут есть где развернуться да разгуляться – эх, раззудись язык! Тем более, львиная доля отечественного народонаселения артикулирует звуки как-то уж совсем на кхмерский манер. Да, но если отечественное народонаселение по-кхмерски и балакает, причем вполне даже бегло, то все же еще не читает. Это социологически достоверный факт, и оспорить его невозможно.

Так что же все-таки делать? Получается, русский алфавит (который, как золотой эталон, обязан обеспечивать своим наличием вполне определенный набор звуков) существует сам по себе, а звуковые волны, упрямо продуцируемые народонаселением, – сами по себе. И связь между тем и другим не прочнее, чем между Москвой и Санкт-Петербургом, которые, в силу исторически сложившейся инерции, продолжают, хотя и без прежнего азарта, соперничать. Получается – Кирилл и Мефодий совсем зря животов-то своих не жалели?

Ведь даже два президента одной и той же страны (отмечаю я ретроспективно, через двадцать лет) демонстрируют такую разную артикуляцию – словно это президенты двух абсолютно разных государств. Из разных полушарий планеты...»


Как вам пассаж? Это я к тому клоню, что нет в моем распоряжении необходимых иероглифов или каких-либо еще условных значков, чтобы высечь на скрижалях истории так называемую «простонародную речь» – животворный источник, etc. Правда, на мой взгляд, источник этот, как показывает новейшая история, не вполне артезианский и не такой уж, увы, неиссякаемый; более того, он сводит свой «минеральный состав» к каким-то уж самым элементарным компонентам; да вдобавок, он, этот источник, все жестче отбрасывает слои населения к тем временам, когда человеческий гений полностью измыливался на изготовлении каменных скребков. Но сейчас речь не об этом, а о той мере условности, которой я воспользуюсь – и воспользуюсь (что вытекает из вышеприведенного пассажа), разумеется, вынужденно.


...Воротца мне открыло существо, внешне невероятно похожее на хрестоматийного Плюшкина – каким его изображали, скажем, Кукрыниксы. Разница экстерьера заключалась лишь в том, что Чичиков принял мужское существо за ключницу, я же сделала гендерную промашку в прямо противоположном направлении.

«Здравствуйте, Василий Петрович!» – бодро сказала я открывшему (думая, что с ним-то и говорила по телефону). «Кккой я те, блять, Василий Пятрович! – басом отреагировало существо, словно развивая тему, заданную классиком, и одновременно впуская меня в воротца. – Не виш, блять, Василиса Пятровна я!..»

За воротцами находился двор размером в футбольное поле. «Стучацца ш нада, йетитттска мать! – продолжала Василиса Петровна, вводя меня в глубины своих владений. – На чё нохи-та? Нохами ш колотить нада! Подметки-та – йе? – Оглядевши меня, умиротворенно: – Дак чиво ш ни колотисси?» На мою робкую реплику по поводу звонка последовало: «Ет штой-та? Звонок? Кккой те ишшо, к ляду, звонок? Ишь ты! тока заявилася – и сразу ж ёй – “звоно-о-о-ок”! Нету тута те звонков. И ня будеть. Иш ты! Звонков ёй! Звонков, блять, хуйков!..»

Она привела меня к будочке, в которой мог поместиться только один человек, да и то севший на стул. Между этим довольно высоким (видимо, для увеличения обзора) стулом и окошком была прилажена, на манер подоконника, относительно широкая доска. На ней стояли два телефона: черный металлический, с глухим диском вместо циферблата, и синий, пластмассовый (обыкновенный). Еще там помещался засаленный гроссбух. Под доской стоял плоский электрический обогреватель. «Етот тилифон, – просипела Василиса Петровна, указывая корявым перстом на черный аппарат, – тока в дис... пер-ческую. Просто снимаш трубку – и усё. Прауда... – как-то печально уточнила она, – ета... када воры полезуть, ты етот апарат не трош: которы в дис... пер-ческой, они всё одно спять. Иль бухають. Иль с блядишшами в усьмерьть ябуцца. Коль, ета, воры там иль хулюханы припруцца, дак ты прям у милицу. Прям у милицу!! Ета наружный. – Она постучала по синему телефону. – Прям у милицу!! И ня чикайся с йимя, поняла? Ота номярок, хля сюды». (Номер, вырезанный ножом, шел наискось через всю доску.) «А... будет ли мне... выдано оружие?» – пролепетала я. «Оружа у тя, деука, – нохи, – строго ответствовала Василиса Петровна. – Иного оружа у тя нет. У милицу звони – да и тикай, ховайся, штоп ня шпокнули. У прошлом лете... не, уру, – у прошлу осень – одново тута как раз и пришпокнули. Инвалит, бяз нох. Бяз двоих. Харооошай такой мушшинка был, акуратнай. Всехда, бывала, поздоровацца... – Заметив мое лицо, ободряюще: – Да ня боись ты! Ет ня тут! Ет вон тааам – на Смоленке... А он приихал к нявеске-та, з дяреуни, со Пскоушшины, а въей одна комнатёшка – с мужом, с рибятёнком, с двумя кошками, дак она яво на ночь-та, тестя-та, определила сосиськи стерехить, ххху! козла такова! да ён у дом-то понашивал, видать, тожа нямало. Ну а под ноябски-та они и залешши. Он одново-та сразу тык – рррыс!! – протезом ляханул – прямо у пах! прям по мудам по яво! – дак тот опосля у суде кляузил, што, ета, мужеску силу через то утратил, хотил, видать, ко... пен-сацию узять, а он када таво ляханул, они яво – хррряс! – по холове!! и по холове!! и по холове!! а видют, што он боле вроде как ня дышить, дак они яво у Смоленку-реку пристроили, к третиим суткам тока усплыл, а протезы-то они ишшо до таво снявши. Они протезы-то яво, видать, хорошо-о-о уместе пропили-та, да».

По окончании вводной лекции Василиса Петровна пошла показывать мне территорию.

На ней, в три ряда по периметру, были складированы деревянные ящики, все одинаковые – если не считать надписей интимного содержания, тоже, впрочем, одинаковых. В углу, меж окурков, валялся труп собаки – плоский, точно ржавый, в предпоследней стадии бесследного слияния с природой. «Снасиловали, виш», – злорадно, словно подловив с поличным, прокомментировала Василиса Петровна. «А почему не уберут?» – Я старалась не заикаться. «На майски-та и снасиловали», – с особым старанием, словно помогая следствию, уточнила Василиса Петровна. «А почему же...» – «Не, уру! На День зашшыты дятей. Йим Тамарочка наша Николавна, бывало, хрит: штоп у мине тут, хрит, блядишшы ваши ня лёживали! У служебном помешшении, хрит, блядишш ваших разводить – ня дам! ня дам!! ня дам!!. Кулаком – по столешнице-та... Ну, дак они, вишь...»

Наступила пауза, какую обычно делает лектор, чтобы аудитория лучше усвоила материал. «А почему же не похоронят?» – спросила я (вовсе не из пытливости, а исключительно из самолюбия). «Каво? – изумилась, в свою очередь, Василиса Петровна. Она вдруг быстро-быстро потерла заскорузлой подошвой по мерзлой, словно убитой, земле, потом с неожиданной ловкостью нагнулась – и поднесла к своему бульбообразному двудырчатому отростку крышку от винной бутылки. – Тьфу, блять, матерь йихну во се дыры! Етта вить они нарооошно народ дразнют, штоп на пятак схожа было! Етта вить они спицально над народом-та измываюцца! А поди копни йих – дак, нябось, усе, блять, йауреи! Усе! А хто ш ишшо? Усе, как один! Етта вить йауреи такия товары налаживають, штоп народу обидна! Дескать: вота вам, получитя – ня пятак, дак хер кобелячий!.. а копни йих как следоват, дак...» – «А куда здесь в уборную?» – нарочито грубо, т. е. имитируя «решительность», перебила я. (При этом, конечно, презирая себя за всё сразу.) «Ежели посикать припрёт, дак ета везде можна, тока штоп у подсобке ня видывали, а то опосля ничё не докажеш. У тя муж-то – йе?» – завершила она без перехода, но пируэт ее мысли был мне понятен. Я на всякий случай кивнула: йе. «А если припрёт за большое, дак думый сама. Которыи чесныи, терпют, а которыи нет – от тута и наваливають. Ихде стоять, там и наваливають... Народец вопшше-та – уххх, сволочнооой!» – философски заключила Василиса Петровна. (Возле собачьего трупа я как раз отчетливо увидела продукты жизнедеятельности «нечестных».)

«А в ящиках – что?» – вновь проявила я фальшивый интерес к окружающему. «Чивооо?! – изумилась вохровская дуэнья. – У яшшыках? У етих?!» – Она даже остановилась, чтобы лучше меня разглядеть. Увлекшись, Василиса Петровна насквозь продырявила мою голову двумя своими сверлами – тупыми и ржавыми от водяры, зато обильно смазанными маслом зоологического антагонизма. (Так в исторических фильмах про опереточных колхозников экстрасенсорное чувство вовремя подсказывает справедливому экспроприатору, что перед ним никакой не «товарищ», как простодушно полагал он мгновенье назад, а масон, оккультист и международный вражина: владелец двух кур.) «Ты ш от Люськи-хрузинки? Так ли?! – Василиса Петровна сощурилась, нацелив на меня теперь два грязноватых лезвия. Я мелко закивала и, конечно, с готовностью заулыбалась – наверное, так же вела бы себя заматерелая гейша на осточертевшей ей чайной церемонии. – Ну и хрена ш ты тада... – уже миролюбиво проворчала она, – хрена ш ты тада выёживаисси...»

Она хотела, видно, на этом закончить, но вдруг заметила, что я смотрю не на нее (очень уж было тошнотворно), а именно на злополучные ящики. «У яшшыках! – по новой завелась Василиса Петровна. – Ишь ты чё – у яшшыках!.. Те ишшо доложи, чё тама у Ваньки промеш нох! чё там у явоных портках!.. – она сипло глотнула воздух. – Поставили тя – и стой. Усе стоять, ну й ты – стой». – «Я и стою, – раздалась неуверенная реплика с моей стороны – робкая, словно подсказанная суфлером. – То есть вот как встану – так и буду стоять...» – «Усе службу несуть, – не опускаясь до диалога, продолжала Василиса Петровна, – и ты няси. Как усе. Ты, што ль, етова добра – продавец? Нет. Ты, што ль, купец? Нет. Нет и нет. Ну и стой се. Ну и накласть те. И шут яво знат, што там унутри. Стоишь се – и стой». – «И стою! – с должностным рвением подтвердила я. – Вот сейчас как заступлю – так и буду стоять!.. До скончанья времен!..» – «Хто хрит, конина копчёна, – раздумчиво продолжала общаться с собой Василиса Петровна, – хто – шурупы от спутника, как яво... ета... «Мир»... Да... Тамарочка наша Николавна хрит – накладены там, хрит, рябячии орханы у банках. Унутренности от дятей, значить. Ну и ланна. Ну и ланненька. Ета... ты щас шла, ня видала ль там, ета, у подвальчике у етим, возля мятро: заутра посуду брать будуть? Бумашка кака-нить на двери там – йе?»

Глава 19
Ристалище Снега и Света

Чаще всего мне вспоминаются наши совместные вылазки за город. Наши побеги – скорее, набеги – на вольную волюшку. Поездки, которые я не забуду никогда, потому что мир карело-финской зимы – это та планета, на которой мне удалось побывать, как Армстронгу на Луне, лишь единожды, и больше, видимо, уж не выпадет. И вот гляжу я нынче в том направлении (как Армстронг на Луну) – и кажется мне невероятным, что моя нога оставляла там след.

...Итак, наши поездочки (которых именно я всегда была инициатором). Финляндский вокзал... Родные облупленные электрички... Куоккала, Келломяки... Толстущие пласты снега... Многослойные, составлявшие сказочно-щедрый пирог... Пласты, которые истаивают весной не враз, не в одночасье (и мне всегда это было особенно дорого), а в три дюжины приемов-подходов.

...Во времена моего детства (то есть в середине последнего века прошлого тысячелетия) весенний Свет ингерманландских широт, анемичный, рахитичный, цинготный, не мог справиться с этими мощными залежами Зимы – не мог он справиться с ними так, с кондачка, – Весна в те года еще не бывала, слава богу, «суперстремительной», то есть не выталкивала тебя, ошалелого, одним-единым пинком, в Лето (которое нынче тоже не лето: этот новейший климат, этот старческий, климактерический сбой матери-природы можно считать «Летом» лишь методом исключения).

Во времена моего детства Снег был чист, по-детски чист – и был он притом крепок: он хотел расти, «становиться взрослым», то есть превращаться в горы, горы и горы, а не сходить бесславно на нет.

А что же Свет? Ломкий, подростковый мартовский Свет, конечно, не мог мгновенно расправиться с этими снежными напластованиями – сначала белыми, как белейшие покровы еще нетронутой новобрачной постели, как белейшие шали в люльке еще не родившегося младенца. Через пару недель Снег в своих напластованиях делался голубым и довольно жестким, будто его немного подсинили и крепко, но как-то неровно подкрахмалили. Правда, несмотря на соблюдение строгой гигиены, Снег заболевал оспой, в отдельных местах – черной, становился рябым, а затем, ослабленный, подхватывал даже проказу, и вот, казалось бы, монолитные сугробы начинали разваливаться – как исковерканное болезнью лицо самой Зимы. Однако она, Зима, не умирала, хотя и выходила из этой хвори уже необратимо покалеченной.

Вот тут ингерманландские жители и начинали догадываться, что со Снегом уже давно соперничает Свет-Новосвет, который, прирастая довольно медленно, оставался для ингерманландцев не столь ощутимым. Ведь человечий кожный покров в сравнении с нежной кожицей Снега – шкура носорога, гиппопотама, слона.

И вот Снег уже лежит наждачными напластованиями – увы, грязноватой белизны, словно бы рудиментарно напоминающей о Великом Леднике. Он, Свет, постепенно, очень постепенно, наливается солнечным соком, а Снег, уже сморщенный, уже безнадежно лежачий чахоточник (или умирающий император?) по-прежнему не истаивает, настаивая на своем превосходстве и, конечно же, первородстве. Снег требует уважения к «незаметно подкравшейся старости», к седине, к смерти, к предвечному холоду – потому что эти категории вечны, и, следовательно, такой факт надо было бы учитывать молодому нахальному Свету в предвкушении им своих щенячьих побед.

Итак, Снег, словно отравленный самодержец, всё равно не давался Свету, он не сдавался, хотя, неделя за неделей, чах и хирел в этом противоборстве – по чести говоря, противоборстве неравном – хотя бы и потому, что всё население снежной Ингерманландии – предатели! – уже дружно болело за Свет.

И Свет-Пересвет, под ободряющие восклицания болельщиков, с утра пораньше подступал, по сути, к уже обреченному Снегу, как не ведающий пощады кулачный боец. Имеется в виду: боец из простых – розоволицых, румяных, – просто и беспощадно метящий на престол. И Снег всё быстрей утрачивал форму: его власть истаивала. А Свет, всё более созревая, наращивая свои люмены-лучи, переходил изо дня в день к новой силовой категории – и вот уже подступал к Снегу, как тяжеловес.

Но те изначально мощные – изначально толстущие, как шубы, – пласты Снега – лапландского, ладожского, ингерманландского, – обратившись к этому времени почти в ничто, в грязный саван, были всё же так цепко сращены с Матерью-землей. Поэтому Свету всё равно не хватало даже долгой, даже затяжной Весны, чтобы извести Снег под корень. Так что схождение на нет грязноватых или, наоборот, трогательно-белых запретных островков – этих обреченных на смерть анклавов – этих маленьких гордых отрядов отчаянного сопротивления – такое дотаивание Снега иногда заползало даже и в Лето.

Надо было лишь знать места!

Чаще всего эти клочки Зимы встречались, конечно, в сырых, тенистых, прямо скажем, страшноватых закоулочках – вроде узкой щели между серым забором и заброшенной банькой, или между покосившимся сарайчиком и хлипкой времянкой, или на кладбище, потому что на кладбище, в его классическом русском варианте, ничего, кроме теней, нет.

И вот заползали эти (уже незаконные) островки Снега – в Лето. И выглядели они так таинственно, так нездешне, словно воспоминания о чьем-то неумело пересказанном, но всё равно будоражащем сердце сне. И лежали эти островки по-разному – иногда плашмя, жутко, как вытаявшая падаль, – а иногда, наоборот, совсем белыми горстками, – и тогда в них немедленно погружались мои детские ладони, затем язык, и хотелось, конечно, подробно потрогать их голой пяткой...

Мне не забыть те скукоженные островки Снега – павшие крепости, погибшие царства, цивилизации, исчезающие на глазах, – которые лежали поверженно между травой прошлого года, сухой, рыжевато-бурой, смахивающей на облезлый шиньон проститутки, – травой мокрой, похожей также на мундир гниющего в болотах солдата, – и трогательно-глупой, как беззаботный ягненок, травой-муравой новорожденного июня.

О, как чудесно было обнаружить затаившийся, уже нелегальный Снег – где-нибудь за сараем, в тени почти разобранной, словно истаявшей за Зиму, поленницы дров! Сидеть на корточках возле оттаявших древесных телес, похожих на зародыши буратин, – пьяняще-пахучих, еще влажноватых... Глядеть на будоражаще-близкую, немного забытую за Зиму, милую землю, с ее земным, а почему-то выталкивающим тебя в небеса запахом... Долго разглядывать – во всех подробностях – щепки, щепочки, травинки... рыжие сосновые иглы, похожие на шпильки для красивых волос моей мамы... и вот, под измятым, как старый цилиндр, ведром обнаружить клочок запрещенного уже Снега. Да-да: в начале июня!

...А до того, еще в мае, маленькие стопы снова упивались забытым за долгие холода чувством: под ними, под стопами, – снова земля, снова ласково подставляющая себя почва – и, одновременно, под ними – планета Земля!

...Первый выход в туфельках: схождение в сад не с обычного входного крыльца, а с крыльца веранды – наконец-то отпертой и распахнутой.

Милая, родная земля – со всеми своими камушками, бугорками, ямками, корнями сосен, червяками, лужицами, бревнами, – с сыроватым, чуть темнее обычного, песком... И они, стопы, с радостью снова привыкают к ней, к милой земле, лаская и целуя ее каждым своим шагом. Освобожденные, ноги победно-насмешливо вспоминают толстенный бесславный бутерброд, состоявший из матерчатых чулок, шерстяных носков – ох! – еще одних шерстяных носков, серых негнущихся валенок – и глупых, тупых калош. Как прекрасно-легка кожа-подошва маленьких туфелек! Как головокружительно она тонка – почти не отличима от собственной кожи!

А потом? Что бывало потом? Снег таял окончательно, затекал в землю, оплодотворял ее – и вот в лугах начинало происходить то, что так точно заметил один наблюдательный человек: там, где мчались весенние потоки, теперь везде потоки цветов.

Снежное семя уже не узнавало себя в преображенном потомстве. Ствол каждого дерева жадно всасывал в себя жидкий, пошедший в обильную семенную жидкость, Снег (он был старательно перемешан с черным материнским веществом земли); каждый ствол с силой гнал вверх, к небесам, эту влажную, и, казалось бы,беспросветную черноту почв; каждый ствол, в соответствии со своей таинственной технологией, прогонял ее по лабораторным своим ретортам, по бессчетным лабиринтам бессчетных своих капилляров – и вот, на выходе – каждый ствол выдавал, под напором, – широкий, сверхмощный фонтан! Зеленый, светлый, свежайший!

Но и это было не всё.

Это было не всё – на празднике Больших Обещаний.

Туфельки уступали место дырчатым сандаликам. Легчайшим! Но сначала натянем новые белые гольфы. Ну да, такие: нарядные, с помпонами. Ох, как красиво! Сердце замирает! Правда... сандалики всё равно лучше носить без гольфов. И даже без носочков. Если взрослые не видят. А потом – и прятаться уж не надо: хочешь, так живи себе босиком!

Стоп. Не так быстро. Ведь этот – самый невинный из всех стриптизов – растягивался с марта и, поди, по конец мая. Сколько на тебе сегодня надето? На мне всех одеждов – девять. А на мне – семь! А вот и неправда! Какие это у тебя «семь»? Ну-ка, говори. А вот: трусики... лифчик с подвязками... чулочки... штанишки, носки, рейтузы, шаровары, майка, футболка, рубашка, свитер, шапка, шарфик, варежки. Так где же семь?! Это же семнадцать!! Я считала! Ты что, до семнадцати считать не умеешь? Я-то?! Я уже до ста запросто могу!! А ты чулки за один считала или за два? За два! И носки – тоже за два! И варежки – за два! А надо – за один! А вот и за два! А вот и за один! Ха! Ну если и за один, то получается... получается... раз, два, ммммм... получается – четырнадцать! На тебе сегодня одеждов – четырнадцать! А на мне – десять. А ну-ка, скажи! Вот, считай: трусики, лифчик, чулки... рейтузы... шаровары, футболка... свитер, шапочка, шарфик! А ты чулки за два сосчитала или за один? За два. Пересчитай. У меня меньше, у меня меньше! У меня потому что нет варежек, вот! Поду-у-умаешь! Я их тоже могу снять: вот! Тогда на тебе двенадцать, а на мне всё равно десять! А ты боты не сосчитала! У меня-то просто ботинки – а у тебя ботинки с ботами! Значит, на мне двенадцать – и на тебе двенадцать. Поровну! А вот я сейчас боты возьму и скину...

Ближе к Лету, с каждым днем, подсчет упрощался. На мне сегодня: трусики, майка, платье, носочки, сандалии. А на тебе – ха! трусы, майка... покажи-ка... нет, ты покажи... ру-баш-ка! (злорадное «загинание» пальца) свитер! шаровары! носки! ботинки! А на тебе зато – еще бант! А бант – это не одежда! А вот и одежда! А вот и нет! А вот и дат! А вот и не считается! Еще как считается! Нетушки! Датушки! А я бант могу снять! вот! запросто!.. А я рубашку сниму!..


Ты слушаешь всю эту дребедень и смеешься. Иногда восклицаешь: да! точно! Потом, посмотрев в окно электрички, говоришь: а я думала, ты – полностью городская...

Это я-то «городская»? – мне смешно. – Это я-то?


...А за окном, за искристыми, сиренево-голубыми разводами, за павлиньими хвостами-хвостищами бархатного инея, мелькают пятна разной формы, размера и яркости – светофоры, дома, домишки, платформы, шлагбаумы, чащи, прогалы... И снова монолитной стеной идет лес... Я проживаю эту дорогу наизусть...

Ты очень мало обо мне знаешь, да и откуда? – ведь я, кроме прочего, старше. И много ли я о себе рассказываю? Ну, разве что сны. Поди разгадай.

Зато я знаю о тебе всё.

Или почти всё.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации