Текст книги "Любовь, или Мой дом (сборник)"
Автор книги: Мария Метлицкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Ответили старческим голосом, вязким от слез. Николаю Арнольдовичу пришло в голову, что снявшая трубку женщина принадлежит к числу интеллигентных москвичек, тихо работающих в библиотеках и музеях, чаще всего – одиноких, преданных своим книгам, картинам, племянникам, сестрам, десятилетиями носящих одно и то же пальто, шарфик, варежки, в которые они имеют обыкновение класть ключи от квартиры и мелочь для транспорта.
– Нет, Нина не встанет, не может, – всхлипнула она. – Не может ответить. Лежит.
– Скажите… – У Николая Арнольдовича забухало сердце, как будто в груди его была какая-то птица, и она принялась поднимать и опускать свои крылья. – Ведь я… Похорон-то ведь не было? Завтра?
– Да, завтра. А вы кто? Из Штатов? Вы кто? Вы Брюллов? Так вы приезжайте к нам. К Ниночке. Просто.
– Я только что вот прилетел, – буркнул, растерявшись, Николай Арнольдович. – Скажите, а где это будет?
– Ваганьково. В десять там, в церкви. Сначала ее отпоют, а потом уж… – У женщины сорвался голос. – Потом там положат. К бабуле.
– К бабуле? – переспросил он.
– А как же? К бабуле, конечно. И брат Нинин там же. Так вы к нам придете?
– Боюсь, что сегодня я… нет, не успею. А завтра, конечно…
В трубке раздались гудки, и он подумал, что старуха обиделась на него. Но как туда ехать? Зачем? Что сказать ей? Они ведь не виделись тридцать два года! И, может, там муж. Вся семья. Кто их знает? Николай Арнольдович схватился за остатки седых волос и нервно заходил по комнате. Как все это будет? Скорей бы уж завтра! Ну, вот. Прилетел! Вот, послушался Тэда!
Ночью он опять не мог уснуть, несмотря на снотворное. Ворочался, зажигал свет, снова гасил его, пробовал читать, листал телефонную книгу. Под утро не выдержал, встал и умылся. Прилег на диван у окна. Не спать так не спать! Он отодвинул шторы и начал смотреть вниз, на улицу. К «Савою» подъехала машина, из которой выскочила женщина. Высокая тонкая блондинка с длинными волосами в очень оголенном вечернем платье. Николай Арнольдович всмотрелся. Нет, это не женщина, девочка. По виду пятнадцать, четырнадцать лет. Кругленькое детское лицо, освещенное двойным светом – уличного фонаря и восходящего солнца, – казалось усталым и очень сердитым. Ей, видимо, смертельно хотелось спать, потому что она осторожно терла мизинцем накрашенные глаза, а туфли на высоких каблуках, из-за которых Николай Арнольдович принял ее поначалу за взрослую женщину, сняла и стояла, прижавшись затылком к намокшему дереву. Подъехала еще одна машина, из которой не торопясь вышли трое. Блондинка начала торопливо закуривать, ломая спички. Мужчины направились к ней, и в одном из них Николаю Арнольдовичу померещился Велешов. Такой же коротенький, крепкий, и волосы те же: кудрявые, черные, с проседью. Николай Арнольдович открыл окно, чтобы рассмотреть его. Нет, это не Велешов, просто Рогожин. Еще один. Их здесь хватает.
Подошедший ухватил блондинку за локоть и что-то сказал ей, но тихо, чуть слышно.
– Сказала, отстань, не хочу! – детским голосом крикнула блондинка и выпустила дым в лицо Рогожину. – Отстань. Я сказала!
– Чего там: «сказала»? – Рогожин повысил голос. – Щас в угол поставлю! Чтоб папу не слушать?!
– Какой ты мне папа! В гробу этих пап мне!
– Ну ладно, дочурка. Не хочешь – не папа. А лечь вот придется. Ведь мы сговорились?
– Когда сговорились? Я что-то не помню!
– А пить надо меньше. Тогда будешь помнить. Поехали, ладно. Кончай здесь базарить.
Он отступил на шаг и кивнул охранникам. Те живо подхватили блондинку под руки, приподняли над землей и поволокли в машину. Рогожин, усмехнувшись, захватил ее туфли. Машина отъехала. Николай Арнольдович опустился на подушку, его колотила дрожь. Через какое-то время – судя по лязгающим звукам и громким голосам – на улице наступило утро. Часы на стене показывали семь. Николай Арнольдович заставил себя встать, принял душ и медленно побрился. Отодвинул шторы. Было как-то странно темно и, кажется, похолодало. Когда он, уже причесанный, в широком темно-синем пиджаке и серых брюках, опять посмотрел за окно, там вдруг наступила зима. На все густо сыпался ярко-белый, испуганный сам густотой и внезапностью снег. Его было столько, что деревья, только что нежно-зеленые, клейкие и молодые, стояли, как будто их плотно закутали марлей, а птицы умолкли.
«Да как же? – подумал Николай Арнольдович. – Какое сегодня?»
Он сообразил, что сегодня – тринадцатое, и это маленькое открытие неприятно кольнуло его. Еще и тринадцатое ко всему! И этого мало. Со снегом!
Есть совершенно не хотелось, но он все же спустился в большой зал, где на холодных скатертях блестели ножи, а у высокого длиннолицего официанта, неподвижно, как манекен, стоящего рядом с пузатым ярко начищенным самоваром, щеки отливали желтизной и были под цвет самовару. Морщась, Николай Арнольдович отхлебнул горячего кофе и до половины стянул кожуру с банана. И в ту же секунду он поймал себя на мысли о том, что через час будет на Ваганьковском, где сегодня хоронят его родную дочь, а он – ведь отец ее, все же отец – пьет кофе и ест здесь бананы!
Такси, доставившее Николая Арнольдовича к воротам кладбища, отъехало так быстро и резко, что с головы до ног обрызгало его грязью. Он достал платок и вытер лицо. Без четверти десять. Как раз, успеваю. Левая нога была совершенно мокрой, – вылезая из машины, он наступил прямо в лужу, – перчатки остались в гостинице. Женщины, сидящие у ворот на топчанах и перевернутых ведрах, торговали цветами. И ландыши были. Он это заметил. И в Чехии тоже всегда были ландыши, в детстве. Николай Арнольдович купил целую охапку едва распустившихся роз. Их лепестки были тугими и прочными, как будто бы из пластилина. Совсем слабо пахли. Медленно, опустив правую, замерзшую руку с букетом, а левую пряча в карман, он вошел в полутемную церковь. Старуха, высокая и такая костлявая, что лопатки, выступающие из-под кофты, походили на обрубленные крылья, зажигала свечи и кланялась быстро, умело. Другая старуха ходила за ней с запасом новых свечей и тоже старательно кланялась. Сквозь раскрытые двери он смотрел внутрь белого снега. И там, внутри снега, шла жизнь. Прошли под руку две пожилые женщины в платках, с матерчатыми сумками, осторожно переставляя отечные ноги, выскочила собака из конторы кладбища, быстро, радостно обнюхала побелевшую землю возле дерева, застыла, задрав к небу морду. Снег шел, шел и шел, не кончался. Вдруг у его белизны, ограниченной дверным проемом, отрезало нижнюю часть, и она стала темной. Все, что в ней возникло, задвигалось: плечи и спины. Над спинами вырос вдруг гроб и поплыл. Сюда, прямо в церковь. И тут же Николай Арнольдович услышал крик. На низкой разорванной ноте, без слез, без рыданий, сплошной, словно снег, такой странной силы, что он не мог принадлежать одному человеку, тем более женщине. Николай Арнольдович выронил розы, вернее, они как-то сами выпали из его руки. Он почувствовал, что из всех собравшихся в церкви людей только двое могли ТАК кричать. Он и Нина. Да, двое: отец, да. И мать. Как иногда по неосторожности или из озорства заплывшего в шторм человека вдруг накрывает тяжелой волной, и чернота, смешанная с песком и камнями, забивает ему рот, а глаза перестают быть глазами, поскольку их смыло, – так и Николай Арнольдович ощутил, что все, что до этой минуты казалось ему настоящим, единственно важным, – все только готовилось к этому крику. Он протиснулся сквозь толпу, увидел старуху в сбившемся беретике на седой голове, ее закатившиеся глаза, бледные кулачки, прижатые к раздавленному криком горлу, наклонился над ящиком, в котором лежала похожая на Машу мертвая молодая женщина с нежным и тихим лицом, порывисто поцеловал ее ледяные волосы, ощутил жгучий холод ее выпуклого, как у Маши, высокого лба, услышал, как кто-то над ухом проплакал: «Да он же отец ее! Это ж отец!» – выпрямился, и тут же мокрые глаза его встретились с глазами старухи в беретике, которая, словно она и ждала только этой минуты, вырвалась из удерживающих ее рук, привалилась к груди Николая Арнольдовича и судорожно зарылась в него своей трясущейся головой. Он крепко обхватил ее обеими руками, прижал к себе, не отрывая взгляда от этой тихой, похожей на Машеньку, женщины, которая, умирая, приподняла немного брови, как будто она удивилась их встрече.
2007
Ариадна Борисова
Про Фундо, профундо, Римму и Клэр
Длинное, как судно, двухэтажное общежитие работников культуры и искусства состояло по документам на балансе соответствующего ведомства, на деле же давно перешло под самостийную власть природы и коменданта. Зимой ржавые трубы отопления затевали канонаду в любой час суток, и, если в холода их прорывало не чаще двух раз, год считался удачным. Дождливым летом дом из-за дорожной насыпи проседал в низине и меланхолично плавал в лужах между мостками. Парами этот небиблейский ковчег был укомплектован на четверть, остальную часть представлял народ, не обремененный супружеством, и юный пес Геббельс, ночлежник тамбура. Жильцы притерпелись к сомнительному благоустройству и чугунным раскатам батарей, поскольку сами не отличались смирением и беспечно верили в продвижение квартирной очереди. Кипучий быт сплачивала и согревала радушная печь в общей кухне на первом этаже – спасительница в чрезвычайных ситуациях зыбкого казенного комфорта. В праздники печное тепло сочеталось с теплом гитары и водки; в хорошую погоду, к радости Геббельса и окрестных люмпенов, спонтанные гуляния выливались на дощатую площадку перед домом. Вахтерша вызывала коменданта дядю Равиля. В надежде на драчки и взятки подтягивался участковый Гоша по кличке Червонец.
Суровый люд рабочего округа, в котором находилась общага «стиляг», окрестил ее Богемой, в смысле «что с них возьмешь». Взять и впрямь было нечего. Даже участковый в случае сбывшихся надежд требовал за возмущение уличного спокойствия щадящую мзду, равную своей кличке. Милицейскую таксу собирали копейками всей веселой толпой.
Ссоры и стычки вспыхивали в Богеме с легкостью новогодних лампочек, особенно по сердечным поводам. В донжуанстве неоднократно был уличен или заподозрен каждый богемец. Адюльтеры, к чести супружеских пар, возникали редко. Кухонный женкомитет рубил измену на корню. Товарищеский суд обычно завершался торжеством моногамии и водворением блудных овец в семейное лоно. Но если коридор оглашался воплем: «Наших бьют!», Богема воинственно высыпала во двор в полном мужском составе. Это означало, что к кому-то из холостых сердцеедов явился с претензиями чужой муж.
В дамские распри сильная половина не встревала. Соседки вмешивались неохотно, только если жертвам собственного темперамента грозила порча лица. Все-таки внешние данные балерины Людмилы Беляницкой (известной в закулисных кругах как Леблядица), ее менее везучей соперницы Маргоши, а также черноглазой баянистки Риммы были важной составляющей их труда.
Женкомитет участвовал в разборках исключительно из профессиональной солидарности, осуждая потенциальных разлучниц. Больше всех доставалось Людмиле. Балерина обожала свой тяжкий порхающий труд, внимание поклонников и на дух не переносила младенцев. Но то ли продукты защиты от них (долька лимона, трехпроцентный уксус из спринцовки) попадались некачественные, то ли Беляницкая отличалась выдающейся плодовитостью, – раз в полгода она ритуально бегала на аборт. Злые языки не поленились подсчитать число этих операций и приписывали ей «золотое кресло», хотя справедливости ради надо уточнить, что не одна из залетавших богемок просила Людмилу договориться с ее знакомой гинекологиней. Поломавшись для приличия, докторша неизменно соглашалась «почистить» страждущих без очереди за вполне приемлемое вознаграждение. Чаще всего пользовалась посредническими услугами Беляницкой танцовщица кордебалета Маргоша. Все тихо удивлялись, как это баянистку Римму, третью зачинщицу амурных скандалов, до сих пор счастливо миновал скорбный жребий.
По достижении тридцати трех лет Римма Осиповна, женщина симпатичная, слегка пьющая и с фортелями в градусе, решила остепениться. Романы стала заводить взвешенные, негласные и купила швейную машинку. Принялась шить на заказ. Время от времени Риммин «джинсовый» самострок помогала сбывать на барахолке Беляницкая, – полезные знакомые водились у нее в самых неожиданных местах.
Римма была старожилкой общежития и вообще самой «пожилой» здесь женщиной, а самым старым среди мужчин считался тридцатишестилетний Дмитрий Филиппович Неустроев, гордость оперы и оригинальная личность. Оригинальность его проистекала из сочетания редкого баса, так называемого профундо, с тривиальным алкоголизмом, отчего театральное руководство весь сезонный период держало артиста под пристальным вниманием. В летние месяцы запойное украшение репертуара отправлялось под патронаж инструктора обкома в сводную агитбригаду по реке обслуживать концертами прибрежные села. У директора театра не гасла надежда, что безалкогольный круиз заставит Дмитрия Филипповича осмыслить незамысловатое счастье трезвого образа жизни. Широко известна была приватная беседа директора с инструктором: «Поездка для него как лечение… Можете припугнуть тридцать третьей, если что… Он побаивается тридцать третьей… Очень надеюсь на вас, это же потрясающие низы! Натуральные шаляпинские низы, понимаете?! Бас-октавист, профундо!» И в ответ: «Вы мне тут про фундо зубы не заговаривайте! Знаем мы ваше фундо!»
Однажды из-за оригинала чуть не вылетел с работы кто-то из обкомовцев, отвечавших за Дни якутской культуры и искусства в Москве. Неустроев умудрился где-то надраться перед концертом, но шагал прямо и твердо уверил, что не подведет. Рискнули выпустить на сцену. Вальяжно махнув рукой аккомпаниатору, он напрочь забыл слова арии. Тем не менее не подвел. Вторую песню из той же оперы исполнил на «бис», с большим достоинством удалился за кулисы с роскошным букетом и пал в прострации под ноги обкомовского куратора.
…Пока шло выступление, того чуть удар не хватил, остальные умирали от хохота. Опера была якутской и текст соответственно. Никто из московских зрителей не понял, что солист вместо надлежащих слов повторял на все лады: «Что же я за безобразник, что за бессовестный пропойца?.. Как до сих пор терпит мое хулиганство наш многоуважаемый директор, алмазной души человек?! О, в следующий раз такого не повторится, обещаю!»
Едва прочухавшись, Дмитрий Филиппович обменял у цветочниц букет на бутылку пива. Душа требовала опохмелиться, а кошелек начальники забрали… Подобных происшествий в «оригинальном» ассортименте Неустроева имелось предостаточно.
Жил он дверь в дверь с Риммой и питал к ней нежные чувства с первых дней заселения в общежитие. Не без взаимности, но взаимность эта была просто дружеской и соседской. Алкоголик, пусть и профундо, не подходил Римме в качестве допустимого воздыхателя. Она гладила его концертные рубашки и костюмы, делилась свежеиспеченными булочками, иногда ужинали вместе. И всё. Но возможно, только поэтому Дмитрий Филиппович не разочаровался в женском человечестве. В молодости, будучи студентом консерватории, он тяжело перенес неразделенную любовь к популярной в стране певице.
Когда Римма, загадочно блестя испанскими глазами, начинала где-то зависать после работы и по выходным, Неустроев шел в рюмочную «Вино. Пиво. Воды» под народным названием Мордобойка. Там он беседовал о политике с очень милыми поначалу товарищами. Впоследствии не мог вспомнить, из-за чего завязалась драка.
– Так из-за чего? – допытывалась потом Римма, с сострадательной улыбкой прикладывая к его подглазью салфетку с бодягой.
– Я сказал, что в отличие от капстран в Советском Союзе конкуренции нет. Вместо нее у нас здоровая альтернатива – социалистическое соревнование, – с благодарной готовностью отвечал Дмитрий Филиппович.
– Кто-то не согласился?
– Да вроде все согласились, – растерянно разводил он руками.
Кто бы действительно возразил? Ни один из завсегдатаев рюмочной «там» не был, не бродил по неоновым джунглям, манящим прожигателей жизни презренным блеском, а все равно сумел бы двумя-тремя международными жестами объяснить, к примеру, глупым янки, как недостойно живут они в мире дикого капитала. Зажали индейцев в резервациях, гнобят бедолаг негритосов…
Препровождая артиста к дому, милиционер Гоша Червонец шепотом выкладывал ему собственную версию баталий Мордобойки: «Спиртизм это! Спиртизм от спирта! Надрызгались и вызвали военных духов!» Дмитрий Филиппович не отрицал: похоже, в воспаленном воздухе заведения действительно витали этиловые призраки.
– Свободу Луису Курва… Корва… лолу! – гудел он бесподобным басом и по пути к своей комнате пинал все двери подряд.
Соседи догадывались, что Римма к своему позднему приходу снова столкнется с проблемой поисков бодяги и водки для примочек.
– Свободу творчеству!!!
Все понимали, что свободу Неустроеву сильно ограничивают морозы, холодная комната, скромная зарплата, а главным образом – алмазной души человек, пытающийся для слежки за ним подыскать стукачей непосредственно в Богеме. А не было в ней стукачей, и нетворческих людей не было, и каждый мечтал о теплой большой квартире и больших деньгах. Певцу сочувствовали и прощали пьяные пинки дверей…
К осени многоуважаемый директор самолично заключил буяна в санаторий закрытого типа для партийных боссов. Среди них, как выяснилось, тоже встречались персоны, порой нуждающиеся в специфическом лечении. Дмитрию Филипповичу подправили здоровье и под легким нажимом добились согласия на имплантацию под лопатку редчайшего французского препарата эспераль. Дали расписаться под словами: «…в случае невыполнения… паралич, остановка сердца… ознакомлен».
Режиссер зачем-то велел выучить якутские обрядовые песни, был заказан великолепный национальный костюм. Только в конце сентября артист узнал, что его выбрали для поездки за рубеж на фестиваль народных искусств, причем не в какую-нибудь Болгарию, а в самую что ни на есть Западную Европу.
Выпал ранний снег, резко похолодало, и к отъезду на тротуарах успел слежаться наст. Рассеянно прохаживаясь по аэропорту, пока спутники вели с кем-то переговоры, Неустроев увидел в окно серый комочек на верхней ступени лестницы. Комочек шевелился. Мышь? Нет, для мыши зверек был великоватым. Наверное, крыса. Дмитрий Филиппович все же вышел на лестницу.
Это оказался котенок. Очень худой. Ребрышки под взъерошенной шерстью прощупывались насквозь. Как он тут очутился, осталось тайной. Малыш страшно замерз и не дрожал, а трясся, но сделал попытку выгнуть спинку и зашипел. Желтые глаза уставились на спасителя с бесстрашным совиным любопытством. Дмитрий Филиппович осмотрел ушки, лапки и убедился, что обморожений нет. Значит, кто-то выкинул кроху недавно. Царапая драп пальто, острые коготки скользнули к шарфу. Вопреки жалкому виду котенок вцепился за шарф с отчаянной силой.
Неустроев помчался в столовую. Махнул на бегу рукой: «Сейчас, сейчас!» – ему уже стучали в окно.
– Закрываемся, – недовольно сказала полная тетка в застиранном белом халате.
– Я не на обед, подождите, пожалуйста. – Дмитрий Филиппович всунул ногу в притворенную дверь и путано объяснил, что вот нашел брошенного котенка, но уезжает на гастроли в Германию, поэтому девать его некуда. А вы, я гляжу, человек добрый, и в столовой, конечно, найдется немного еды и уголок за печью. Было бы хорошо, если б кто-то позаботился о котенке до моего возвращения, это не очень долго – около двух недель, может, чуть больше. Прошу вас, я не просто так, я заплачу…
– Ладно, – смягчилась тетка. – Лучше косметику немецкую мне привезите. Компактную пудру и помаду. – Добавила, подумав: – Вишневый цвет.
– Хорошо, вишневый, я запомнил. – Он еле отодрал цепкие коготки от шарфа.
Пройдя регистрацию в числе последних, Дмитрий Филиппович молча внял потоку извергнутых на него межнациональных ругательств. Голову опустил, – виноват, ну что теперь, ну да, виноват… Прятал улыбку, на душе было уютно.
Артистов братских народов собрали в Москве, и объединенная труппа в сопровождении сотрудников положенных ведомств вылетела за кордон.
В Германии стояло благоуханное лето. Октябрьское солнце светило, как на родине в августе. Но не это главное, это понятно – не Север, а главное, что, заседая за смешными дебатами в Мордобойке, Дмитрий Филиппович и помыслить не мог, каким великолепным предстанет перед ним загнивающий Запад! Закованный в каменные латы, летящий ввысь из готического Средневековья, убранный плодово-урожайной лепниной барокко, обращенный к гостю сдержанной и резковатой геометрией современности, Запад огорошил и подавил скромное урбанистическое воображение артиста.
Полную потерю советского сознания и сознательности ощущали по другой причине женщины. Каждые свободные полчаса уносились они по магазинам, где некоторые, говорят, норовили спустить с ходу всю стопочку разменных денег. Равнодушный к покупкам, Дмитрий Филиппович только и подумал с печалью, что товарное изобилие, кощунственное, на его взгляд, в стране с неравными правами и возможностями, не скоро станет доступным в Союзе. Когда еще догоним-перегоним…
Изумила Дмитрия Филипповича яркая, какая-то карусельная живопись старых европейских городов: фигурные башни, острые хребты чешуйчатых крыш, вышарканная до блеска рябь булыжных мостовых и шелковые ленты шоссе, льющиеся по зеленым холмам. Таким был древний Тюбинген, помеченный особым светом – сиянием юных лиц. Город студентов, молодых пар и детей…
В Тюбингене и произошло с Неустроевым нечто без названия. Ожидая у гостиницы своих, он сел за столик уличного кафе и повернулся к женщине напротив. И оцепенел. Женщина тоже замерла. Дмитрию Филипповичу не хотелось думать о глупости вроде любви с первого взгляда, но что с ним происходит – он не знал.
Ее звали Клэр. Она, как и он, приехала на фестиваль со своей французской группой из города Экс-ан-Прованс. Клэр пела странные протяжные песни окситанских трубадуров. Голос у нее был звенящий и одновременно чуть шероховатый – так горный ручей струится по плитам известняка. Дмитрия Филипповича голос Клэр очаровал, а она удивилась, услышав его низкий гул. Показала ладонью от мостовой вверх: вот откуда идет твой звук – из недр, ты поешь, как земля.
В тот день выступали на площадках улицы. После сценической версии обрядовой песни, которая всегда нравилась зрителям, Дмитрий Филиппович показал мини-спектакль, не запланированный программой. Звуками и движениями он рассказывал Клэр о Севере. О следах изюбревых копыт на белой тропе, о том, как охотник бежит за ветвисторогим на лыжах, и зима стелет ему под ноги дорожку из заячьих шкур. На краю поляны охотник остановился и забыл о ружье. Казалось бы, ну и что – пошел снег пушистый и свежий? Ну и что – кусты стали похожи на стерхов, застывших в танце? Но человек узнал красоту. Он может увидеть ее однажды, а может ходить в тайгу каждый день и никогда не узнать.
…И тут случилось чудо! Артист вызвал снег. Публика закричала, густые нежные хлопья полетели на Тюбинген в подтверждение того, что сила искусства способна творить чудеса. Об этом писали потом тюбингенские газеты. В одночасье город окутало чистейшей белизны покрывало из «заячьих» шкур. Снег продержался до утра.
Неустроев и Клэр бродили по заснеженному городу, пили с лотков вкуснейший кофе. Их руки и голоса сплелись – гул, звон, шорох, и не было никого красивее Клэр. Вокруг вообще никого не было. Лишь раз привлек Дмитрия Филипповича вскрик за спиной: кто-то, похожий на человека из советской группы, обжегся горячим кофе.
Скоро Неустроев без помощи переводчика понял о Клэр все, что хотел понять. У нее восьмилетний сын, с мужем она рассталась, но сохранила дружеские отношения. Ей не одиноко, ее устраивает женское одиночество… устраивало до встречи с Дмитрием Филипповичем. Он тоже рассказал о себе, где жестами, где обрывками из опер. Все честно, и об эсперали упомянул, слово французское. Клэр засмеялась.
На ее лице влажно блестели темные глаза, в спокойной воде Неккар плавали золотые фонари. Неустроеву казалось, что он мог бы собрать в ладони всю эту немецкую неделю с отражением Клэр в зеркальных витринах и взять с собой. Она подарила ему игрушку – стеклянный шар на подставке величиной с горсть. Внутри шара стоял нарядный домик с красной крышей и горящими окнами, к нему вела тонкая тропинка, протоптанная в синеватых вечерних сугробах. В одном крохотном окне виднелась отогнутая занавеска – кто-то кого-то ждал. Клэр объяснила – я там живу. И падал, летел, кружился в этом маленьком мире снег.
Прощаясь, Клэр говорила быстрые слова, Дмитрий Филиппович только кивал. Она махала двумя руками у стойки регистрации, когда он уходил, и прокричала гортанную фразу. Артист, знавший французский, перевел: «Мы встретимся, земля круглая».
В порту Домодедово Неустроев вспомнил о косметике, обещанной поварихе за содержание котенка.
– Мне, пожалуйста, компактную пудру и помаду, – сказал девушке в киоске.
– Такой пудры у нас нет, – ответила она. – А помаду какую?
– Э-э… Сливовый цвет.
– Может, вишневый? – улыбнулась продавщица.
– Да, вишневый, десять штук, и семь портсигаров, – Дмитрий Филиппович пожалел, что не сообразил взять подарки в Германии.
Прилетев на свой Север, он первым делом заскочил в столовую. Котенок был здесь и поправился. Дмитрий Филиппович не узнал в веселой кошечке с пышной дымчатой шерсткой заморенного малыша.
– Не кот, кошечка, – подтвердила повариха и, ахнув, вытерла руки о бока халата. – Девочки, гляньте, помада немецкая! Вишневая, как я просила! Ой, спасибо!
– Вы не сказали, какой у пудры цвет, я и не купил, – смущенно пробормотал Неустроев и отдал «девочкам» в возрасте от тридцати пяти еще четыре тюбика.
Вечером он постучал в дверь Риммы Осиповны, вручил ей «вишневый цвет» и, усевшись в кресло с прелестным котенком на коленях, почти до ночи рассказывал о Клэр. А также о маленьком подкидыше в порту, о путешествии, гостеприимстве немцев, восхитительном кофе, чудесных концертах артистов со всех концов земли… Показал фотографии. На них были он и она, смеющиеся, на фоне чужой природы и сказочных городских ландшафтов.
– Это же правда? – спрашивал Дмитрий Филиппович, оглядывая кривые стены Богемы в отслоившихся по углам обоях, и, кажется, не верил себе. – Это правда, что я был в Германии и прямо на моем выступлении выпал снег? Выпал на зеленый город, веришь?! Газеты писали, я привез, потом покажу, там все заметки со снимками…
Радуясь за соседа, Римма думала, что француженка Клэр чем-то смахивает на нее, полукровку. Такие же темные глаза, большие – не нуждаются в подводке, такие же яркие губы, ни к чему помада… надо Беляницкой подарить, или пусть продаст… У самой Риммы дела на любовном фронте складывались не ахти. Ее мужчина уже не говорил, что разведется, хотя вначале уверял, будто между ним и женой все кончено. Первое увлечение увяло, свидания сделались будничными, без той радости, что кипела в Римме и кругом шипучими пузырьками, как шампанское в праздничном бокале…
– Я бы не пил, даже когда через три года завершится действие препарата. Я бы пел ей. Мы бы с Клэр вместе пели. У нее замечательный сынишка, тоже поет. Как ты думаешь, смогу я стать отцом?
– Боже мой, Дима, какой ты романтик, – тихо сказала Римма. – Никто вам не разрешит.
Он грустно почесал котенка за ушком.
– Прекрасные у нас все-таки люди. Дождались, не бросили мое кошачье дитя.
– Но кто-то же в порту бросил, – хмыкнула Римма.
– Ну да. А я подобрал. Женя Дядько говорит мне сегодня: раз ты профундо, пусть кошка будет Фундо. Мне сначала не понравилось, потом ничего, на японское имя смахивает. Уже начинаю привыкать к имени и к ней.
Все в Богеме привыкли к Фундо и полюбили ее, не исключая Геббельса. Потом все привыкли к кошечке в театре. Римма сшила Фундо белый ошейник в виде воротника с артистической бабочкой и поводком. Неустроев таскал свое «кошачье дитя» на репетиции. Никто не удивлялся. Руководство отнеслось положительно: чем бы оригинал ни тешился, лишь бы не пил. Во время спектаклей Фундо ждала хозяина в его гримерной. А однажды шел концерт, он доверил кошку костюмерше за кулисами, но Фундо сумела вырваться, выбежала на сцену и встала столбиком у его ног. Так и простояла, пока артист пел. Несколько раз выходили на «бис»…
Одна Римма Осиповна знала о большой тоске соседа. По вечерам он часами смотрел в стеклянный шар. В домике с красной крышей горели желтые окна, тропинку заметало снегом. За отогнутой занавеской продолжала ждать Дмитрия Филипповича Клэр. Письма к ней не возвращались, но, вероятно, не доходили до нее, и от Клэр не было вестей.
– Может, ей позвонить? – мучилась за него Римма.
– Я не спросил у Клэр номера телефона…
Весна в Якутии выдалась на удивление ранней. В марте сугробы опали, всюду заголубели лужи, а в середине апреля отопление Богемы внезапно заглохло. Под половицами первого этажа захлюпало половодье, в простуженных комнатах повис плесневый запах. Благодетельница-печь без устали грела, варила, сушила рабочие валенки с калошами, распертые чурками, чтобы держали размер. В валенки артисты переобувались на выездных субботниках – в совхозных овощехранилищах началась переборка картошки к посадке.
Геббельс с приблудившейся к нему зимой рыжей дворняжкой Рыбой покинули наводненный тамбур и переселились на крышку сруба помойной ямы. Вообще-то скрипач Женя Дядько нарек собаку Риббентроповной, но кличка не прижилась из-за сложности произношения и сузилась до Рыбы.
В один не прекрасный день общежитие, по сезонному обыкновению, отправилось в каботажное плавание между мостками. Утром богемцы проснулись в Венеции. Гондолы тапочек и туфель празднично плыли по коридору, вахтерша Прокопьевна с комендантом сидели на столе, как петушок с курочкой. Дядя Равиль ругался с кем-то по телефону насчет вечно занятой аварийной машины.
– Мамма, сон танто феличе! – пропел ангельским голосом Робертино Лоретти скрипач Женя Дядько, обулся в болотные сапоги и побрел ловить аварийку на улице.
Из-за ЧП людей отпустили с воскресного овощного субботника. К обеду пойманная машина откачала дворовое озеро. Мужчины занялись мелким ремонтом, женщины выжали остатки Венеции в ведра. Дядько, неутомимый украшатель общественно-домашней территории, нашел где-то брошенный лозунг «Слава советским женщинам – активным строителям коммунизма» и прибил над входной дверью. Было решено отметить окончание внепланового субботника общим ужином.
Под стрехой носились сытые воробьи, отъевшиеся на талых помойках. Легкомысленный ковчег, где ничего не жалко раздарить и забыть, смотрелся в лужу теплого вечера, не потревоженную еще мелко кишащей жизнью. Хлипкие мостки с перильцами висели над солнечной водой, как над огненной пропастью. Набежавшие откуда-то кобели окружили рыжую Рыбу. Геббельс принюхивался к ее хвосту, пытаясь первым предъявить счет на правах хозяина. Женя Дядько принялся гонять чужаков лопатой, но добился лишь того, что неблагодарная Рыба умчалась прочь во главе свадебной своры.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.