Электронная библиотека » Мария Рыбакова » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Если есть рай"


  • Текст добавлен: 28 декабря 2021, 23:41


Автор книги: Мария Рыбакова


Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 5

Мне нужно было убить время до шести часов, когда Варгиз и я договорились встретиться в кафе «Централь». Что мне было делать? Читать книжку? Нет, я не могла сосредоточиться ни на каком чтении. Единственное, что я могла – это бродить по городу, не останавливаясь ни на минуту, чтобы хоть как-то избавиться от волнения в преддверии встречи. Путь на другой берег лежал через Цепной мост с каменными львами. От гостиницы к мосту вела тропинка, проходившая под окнами общежития имени Рауля Валленберга. Я решила пройти под окном Варгиза. Был и другой путь, но этот мне казался короче и живописнее. И потом, я не могла удержаться от соблазна заглянуть в его окно.

Я хотела бросить быстрый взгляд и пройти мимо. Варгиз сидел за письменным столом, его компьютер был включен, его пальцы, вероятно, лежали на клавиатуре: мне видны были плечи и круглый черноволосый затылок. Радость охватила меня при виде этого затылка, радость оттого, что я знаю, где Варгиз, что я могу стоять и смотреть на него, сколько захочу. Он работает за компьютером, а не бегает на свидания или принимает у себя женщин. Я встала за ствол дерева на случай, если он неожиданно выглянет из окна и мне нужно будет спрятаться. По пути с холма я успела замерзнуть, лестница, спускавшаяся от замка, обледенела опять, деревья все были усыпаны инеем. На мне были шапка, варежки, шарф, тренировочные брюки, и шерстяная юбка поверх брюк, но я все равно ежилась и подпрыгивала от холода.

Хотя Варгиз и не подозревал, что я стою у него под окном, я чувствовала к нему такую близость, что начала беседовать с ним, как будто бы могла передавать мысли на расстоянии.

Моя знакомая вышла замуж за заключенного, беззвучно говорила я, обращаясь к голове Варгиза в окне надо мной. Ее звали Люси, она преподавала физику в тюрьме на добровольных началах. Тюрьма стояла на голом холме таким образом, чтобы ее территория простреливалась со всех сторон. Забор, окружавший парковку, был увит колючей проволокой вместо виноградной лозы. Люси проходила через металлоискатель, предупредив надзирателя, что в ту ногу, на которую она хромала, зашит железный штырь, что-то было не так с ее бедренной костью, и потребовалось вставить этот железный прут, так что металлоискатель начинал гудеть, но ее пропускали. Она проходила через двойные двери в сопровождении сотрудника тюрьмы, как будто с личным телохранителем, впервые в жизни кто-то принимал ее всерьез, она была важным человеком, которого ждали и которого опасались. Еще когда она не была женой арестанта, а лишь только преподавателем, она полагала, что это – предел счастья, стоять у доски и объяснять, скрипя мелом, законы физики семерым мужчинам, которых не смущала ни ее хромота, ни ее некрасивость, в то время как за пределами тюрьмы жизнь проходила мимо нее: Люси была невидима, когда сидела в кафе, или сдавала одежду в химчистку, или сидела на лавочке в парке, никто никогда не смотрел на нее дважды, не пытался заговорить с ней. А эти семеро смотрели на нее так, как будто она открывала им тайны мироздания, и так и было на самом деле: она говорила о том, что лучи света – это частицы и волны одновременно, она объясняла им связь между массой предмета и энергией, в нем содержащейся. Но оказалось, что счастью нет предела. Самый высокий и красивый арестант сделал ей предложение, когда закончился курс, и она, не раздумывая, согласилась, хотя он угодил в тюрьму, потому что убил и расчленил соседа по квартире (сосед не давал ему по утрам принимать долгий душ, все стучался и стучался настойчиво, жаловался, что ему надо уходить на работу, что ему тоже надо было принять душ). Люси согласилась, потому что к тому времени была уже влюблена не только в него, но и во всех своих учеников. Ее, правда, немного обидело, что ни один представитель добровольческой организации не захотел прийти на свадьбу, которую они решили сыграть в тюремной столовой, но любовь стоила жертв. От преподавания ей тоже пришлось отказаться: директор образовательного центра очень рассердился на то, что она использовала свой добровольный труд не на перевоспитание заключенных, а на устройство личной жизни. Но ей было все равно, она была абсолютно счастлива, ее мужу не было еще сорока, и он был красив, как бог (хотя и осужден на пожизненное), а ей перевалило за шестьдесят, она хромала на правую ногу и была лишена чувства юмора, ей некуда было пойти вечером в субботу, у нее почти не было друзей. Но теперь появился мужчина, который будет год за годом с нетерпением ждать с ней свиданий, который не сможет ни изменить ей (кроме как с другим заключенным), ни уйти от нее. Люси признавалась мне, что, попроси он содействовать его побегу, она согласилась бы от любви, но ей больше нравилось, что он в тюрьме – что она точно знает, где он находится в любое время дня и ночи.

До того как начать преподавать в тюрьме, Люси писала письма смертникам, с некоторыми она переписывалась по пять, семь лет, и предлагала мне делать то же самое, она говорила, что это придает жизни смысл, о котором «ты даже не подозреваешь!». Есть женщины, которые хотят выйти замуж за убийцу, хотят от него детей и настаивают на его невиновности, еще даже не сходив с ним на свидание, или же, признавая, что он виновен, оправдывают его преступления, исходя из особенностей его характера, или тяжелого детства, или из особой, выработанной им философии, которая недоступна простым смертным: «он не может без этого жить», «он любит смотреть, как живое превращается в неживое». У этих убийц нежная душа, их тянет на природу, в лесопарк, в верещатник, на озеро, только с дикой природой их душа чувствует близость. Об этой близости убийца пишет Наташе, Соне, Анжеле, а у нее дома отец-алкоголик и бывший муж-алкоголик. От них она ни разу не получала писем с описанием дикой природы и вложенными стихами собственного сочинения. Наташа, Соня, Анжела кладет письмо в сумочку и уходит на железнодорожную станцию с аккуратно сложенным чемоданом, она едет сначала на место рождения убийцы, туда, где он раньше жил, на место его преступлений, а потом – на место заключения, с надеждой на свидание, чтобы передать ему веточку пихты из лесопарка, трехгранный вересковый листок, круглый камешек с берега озера, где он топил своих жертв. Но если руководство тюрьмы отказывает в свидании и в передаче, то Наташа, Соня, Анжела продолжает хранить круглый камешек и веточку пихты как талисман, как свидетельство любви, она носит их в сумочке или кладет под подушку.

Варгиз повернулся к окну, и я быстро спряталась за ствол дерева. Я не делаю ничего плохого, думала я, просто смотрю на человека в окне, каждому позволено смотреть куда ему вздумается. Я же не донимаю его телефонными звонками, не появляюсь внезапно у него на пороге, в моем поведении нет ничего угрожающего, и потом Варгиз, с его бычьей шеей и широкими плечами, вряд ли испугается меня, вряд ли отшатнется просто потому, что мне хочется его увидеть. В этом нет ничего преступного, преступлением было бы соучастие в чем-то таком, на что сама никогда не пошла бы, не будь влюблена, как те женщины, которые помогают убийце выбрать жертв, которые кружат по городу за рулем автомобиля, высматривая детей, которых можно было бы увезти, завлечь на пустырь, в лес, к озеру. Они просто хотят, чтобы их любили, они боятся, что их покинут, и когда их обоих ловят и сажают в тюрьму, они пишут из камеры письма, полные нежности. Прошлой ночью мне снилось, что ты обнимал меня, пишут они. Майра Хиндли сообщала Иэну Брэйди, как свидетельствуют ее биографы: «Ты снился мне в желтом нимбе от лампочки – как святой, – потому что я не даю им выключать на ночь свет. Ты снился мне, и вся камера, вся тюрьма, вся территория вокруг тюрьмы – все было полно нежностью. И хотя обычно мне трудно бывает заснуть – лица мерещатся, их лица, Иэн, а еще лица тех, кто нас ненавидит, – но я с легкостью засыпаю, стоит только заставить себя поверить, что ты стоишь рядом с моим изголовьем, вообразить тебя здесь или увидеть тебя во сне: мне уже не страшно. Да, конечно, я знаю, что тебя нет рядом, ты только приснился мне, только явился мне в воображении. Но я сажусь на кровати и начинаю шепотом повторять твое имя, вызывая тебя из этой тьмы, лишь чуть-чуть разбавленной светом электрической лампочки», или какие-то похожие слова, точно не помню, но я читала о них книжки и помню, что письма этих убийц переполнялись любовью. Я прочла о них много книг, я даже помню имена авторов, доктор Китли, который подружился с Иэном Брэйди в тюрьме, писательница Ли, которая много лет исследовала биографию Майры Хиндли, и даже инспектор Топпинг, который расследовал их дело. Но никого из них не вела любовь, не диктовала им условия, не толкала их на убийство. До встречи с тобой я была никем, я не существовала, думала Майра Хиндли. Каждый раз, проходя мимо зеркала или витрины, бросала взгляд на свое отражение, чтобы поправить прическу и одернуть юбку, удостовериться в том, что кто-то, называющий себя моим именем, действительно проходит по улице, печатает на машинке в конторе, живет на третьем этаже в квартире направо от лестницы. Или шла на массаж, чтобы по боли в мускулах понять, что у меня есть тело, что оно ходит по городу в моих туфлях и в моем плаще. Этот кто-то в туфлях и в плаще, или без них, возникал на миг, в зеркале, или в витрине, или на массажном столе, чтобы тут же исчезнуть. Я была тенью, пока ты не прикоснулся ко мне. Мне нечего было сказать, пока ты не стал меня слушать. Звонок от тебя раздавался, как труба ангела. Когда ты уходил, жизнь расплывалась, как вид из окна, когда идет дождь. Я была готова на все. Ты бывал совсем как маленький, колотил руками и ногами по полу: хочу того, хочу этого! Я была тебе матерью – подругой – ученицей. «Даже в камере я продолжаю делать укладку и красить волосы, как ты любишь, – писала Майра Хиндли Иэну Брэйди, – и в суд я пойду на высоких каблуках, как ты любишь». Я не боюсь заключения, потому что без тебя свобода не нужна мне и потому что ты теперь мой навсегда, мы повенчаны их кровью и криками, другие не поймут, нет, они не поймут ни наших игр, ни нашей страсти. Получаешь ли ты книги для чтения? А как с одеждой? Никогда не —

Я увидела, что Варгиз встал и отошел от компьютера. Я ждала, что он сядет за него снова (может быть, он отлучился в туалет или чтобы перекусить), но он все не возвращался, и я испугалась, что он выйдет из общежития и увидит меня. В общежитии Рауля Валленберга было два выхода, один – сверху, ближе к замку, другой – на нижнюю улицу. Варгиз мог пройти мимо меня, если бы вышел из нижней двери и пошел к продуктовому магазину. Мне нужно было уйти с моего поста, перестать наблюдать за ним, перестать сторожить его (тюремные образы все еще витали перед моим умственным взором), я заставила себя повернуться и уйти по скрипящему снегу, утро давно уже прошло, и осталось мало светлых часов для прогулки: в этом городе зимой рано темнело.

Я стала спускаться к реке. Я могла бы бродить и думать об Александре Гроссшмиде или заниматься осмотром достопримечательностей, но достопримечательности в этом городе (если не считать собора, бань и картин в музее) неизбежно вызывали у меня чувство вины. Гуляя по городу, я натыкалась, то на постамент, с которого снесли огромного Сталина, то на дом, где жил все тот же Рауль Валленберг, в чьем общежитии жил Варгиз и где висела мемориальная табличка с указанием года его рождения – тысяча девятьсот двенадцатый, – но без указания даты смерти, потому что никто не знает, когда он был расстрелян на Лубянке, или умер от сердечного приступа, или оказался в сибирских лагерях, где будто бы провел много лет и где его след затерялся. Я спросила себя, знает ли Варгиз, что этот самый Рауль Валленберг, который спас тысячи людей от гестапо, был расстрелян представителями того самого Советского Союза, которым он, Варгиз, интересуется, моими соотечественниками, и даже, возможно, родственниками. Я проходила мимо кинотеатра, где горели свечи и лежали венки в память о тех, кто погиб здесь в пятьдесят шестом году. Я видела памятник – до сих пор возвышающийся в центре города – советским воинам, которые пали, освобождая город от немецкой армии – или же расширяя границы советской империи, в зависимости от интерпретации. Я видела надгробья советских солдат, которые погибли, подавляя восстание пятьдесят шестого года. Даже перед ними я чувствовала вину, хотя восстание, которое они подавили, было восстанием оккупированного народа против иноземных захватчиков. Даже памятник тем, кого депортировали и убили фашисты, – одинокие туфли из металла на берегу широкой реки – заставляли меня подумать, что, родись я на полвека раньше, с гораздо большей вероятностью я была бы среди палачей, а не среди жертв. Есть что-то в структуре моей души, что влечет меня на сторону жестокости и силы, что-то, что не зависит ни от национальности, ни от случайных поворотов истории.

Я надеялась, что во мне эта черта незаметна; или хотя бы незаметна Варгизу, ведь он – с другого конца земли, из страны, где еще не было ни нацизма, ни диктатуры пролетариата, где все выглядели и одевались по-другому, чем здесь. Мне хотелось, чтобы он шел рядом со мной по этим улицам, уже начинало темнеть, каждый фасад был загадочен, у каждого окна, у каждой квартиры была своя история, они видели империю, и нацизм, и сталинизм, в них праздновали, скрывались, голодали, арестовывали, и из-за этого четвертого измерения, измерения времени, уводящего вглубь веков, все попытки режима перезапустить историю и построить новое общество были обречены на провал. Им пришлось бы снести все дома с эркерами, с нимфами и ангелами на фасадах, с балконами и мозаикой и потом застроить освободившееся пространство бетонными пятиэтажками, тогда время отступило бы и прошлое исчезло.

Но поскольку дома с эркерами, с нимфами и ангелами на фасадах, с балконами и мозаикой все еще стоят, а статуи Сталина и Ленина сгинули, значит, все встало на свои места, и люди могут вздохнуть свободно, и я тоже. Справа и слева на меня смотрели витрины магазинов, скульптуры на фасаде оперы, я прошла восьмиугольную площадь в окружении доходных домов.

Я увидела четырехэтажное, серое, все какое-то ощетинившееся здание, и вспомнила, что уже проходила мимо него. Днем козырек его крыши отбрасывал тень на мостовую. Эта тень выписывала слово «террор» и отпугивала меня каждый раз, когда я проходила мимо. Но сейчас было слишком поздно, солнце почти село, тень не складывалась ни в одно слово. Я знала, что это: Дом Террора, где старики на видео рассказывали о пытках, ссылках, тюрьмах и куда я боялась войти. Зачем туда ходить, думала я, что мне до этого, зачем я буду слушать про пытки в лагерях, про то, как чужих людей пытали в наших советских лагерях, и вообще, я слышала, что это ревизионистский музей, он представляет не совсем правильную версию истории, ведь в этой стране тоже были —

Но рядом галдели американские студенты, не давая мне пройти, и человек лет сорока в очках и с широкой улыбкой – их учитель, наверное, – увидел, что я остановилась, и протянул мне билет. У нас оказался лишний, сказал он, если хотите посетить музей, вот, бесплатно.

– …и я подумала, что должна все же найти в себе силы зайти в Дом Террора, потому что все это в прошлом, в прошлом и ныне не существует, зло вообще, как утверждают философы, не существует, оно только отсутствие добра, как писал Августин; поэтому террора больше не существует, и я должна зайти и взглянуть на фотографии того, что не существует, послушать рассказы о том, что не существует, увидеть реконструкции лагерной жизни, которой не существует, которая была лишь призраком, возникшим на месте, где не было добра. Я вошла и только тут поняла, что раньше это была штаб-квартира тайной полиции, штаб-квартира тайной полиции при нацистах и штаб-квартира тайной полиции при коммунистах, один и тот же дом вместил двойное количество допросов и пыток, хорошо, что его архитектор (думала я) умер до того, как все это началось. Во внутреннем дворе стоял танк: такие танки я помню из детства, они были у нас в музее под открытым небом, в парке, где мы гуляли, и нам даже давали забраться на танк, это был наш танк – только вот сейчас он стоял во дворе Дома Террора. Всю стену рядом с танком занимали черно-белые фотографии людей, которых подавили танками и расстреляли из пулеметов; а когда мы в детстве залезали на танк, рядом не было ничьих фотографий, был только зеленый танк под голубым небом, и на День Победы к нему привязывали разноцветные шарики и клали гвоздики.

Я зашла в темноту зала, в чеканные крики вождей, в черно-белую кинохронику марширующих солдат, это все в прошлом, говорила я себе, все черно-белое – осталось в прошлом, сейчас никто так не снимает. Я шла по едва освещенным залам под чеканные крики вождей, под марш солдат. Черный воронок неслышно возникал из пустоты, телефон на столе у следователя начинал дребезжать, лампа на столе у следователя начинала слепить глаза, это все в прошлом, говорила я себе, сейчас больше нет таких телефонов, с круглым диском, с отверстиями для пальца, сейчас никто не водит машину такой марки, только, может быть, энтузиасты – собиратели коллекций, сейчас больше нет таких ламп, только, может быть, на барахолке еще можно отыскать лампу семидесятилетней давности, но она уже не будет светить ослепляющим светом по ночам в глаза. Потом я очутилась в комнате, где пол устилала огромная карта СССР с точками, куда высылали военнопленных и арестованных, где они годами работали на строительстве каналов и железных дорог, чтобы потом умереть от истощения. Или умирали сразу, от болезней или от пули надзирателя. Или оказывались в сумасшедшем доме, где все о них забывали, и они проводили десятилетие за десятилетием. Они не знали, что зло есть лишь отсутствие добра, что лагерь был не лагерем, а отсутствием добра, и надзиратель не был надзирателем, а был отсутствием добра, и стены сумасшедшего дома (где их держали десятилетиями, потому что врачи забыли, кто они, эти бывшие военнопленные, и никто не понимал, на каком языке они говорят) – не стены, а только отсутствие добра и поэтому на самом деле не существуют. Но вот только выйти никак нельзя было, ни из психушки, ни из лагеря, и надзиратель продолжал кричать, и пуля убивала.

А те, кто кричал и бил их, кричали на них по-русски, и по-русски же матерились, и по-русски же обсуждали друг с другом насущные проблемы лагерной жизни – каких заключенных на какие работы направить, кого лишить пайка, на кого натравить собак. Они называли сапог сапогом и перчатку перчаткой, койку койкой и воздух воздухом, и хотя я никоим образом не участвовала в их преступлениях и чувствовать вину можно только за то, что ты сделал сам, вина не передается по наследству, но все же в России и за ее пределами, беседуя с друзьями, мы называли воздух воздухом и перчатку перчаткой, и, гуляя по пляжу, мы называли волну волной, луну луной, самолет самолетом точно так же, как те, кто арестовывал и убивал. Мой воздух был их воздухом, даже если уехать на край земли. Мой хлеб был тем же хлебом, и водка той же водкой. Только с Варгизом я говорила по-английски, и на этом языке я была далеко, совсем далеко от советских солдат и от маршала Жукова, и от генералиссимуса Сталина, я была просто туристкой, просто иностранкой, случайным приключением, Варгиз мог восхищаться мной, он мог меня полюбить.

Мне не терпелось оказаться в кафе с Варгизом, но я все еще была в Доме Террора. Я шла мимо знакомых с детства портретов и знакомых с детства знамен, они хранились у нас в пионерской комнате, мы доставали их на заседании совета отряда и совета дружины, мы собирали макулатуру, и маршировали на смотрах строя и песни, и ходили в Музей революции. Я никогда не думала, что увижу эти знамена и эти портреты рядом с лицами расстрелянных, это была изнанка истории, которую нам не рассказали, и сейчас эта изнанка разворачивалась передо мной. И я думала, бросая взгляд на мое отражение в стекле, закрывающем темный плакат, что у моей души тоже есть эта изнанка, но мне ее не показали, мне о ней ничего не известно, как в детстве я ничего не знала о тех, чьи портреты и даты смерти здесь выставлены, я ничего не знаю об изнанке, только иногда начинаю догадываться, начинаю вспоминать наперекор собственному желанию.

Музей подходил к концу, я села в лифт, чтобы спуститься. Лифт начал медленно двигаться и вдруг остановился. Двери не открывались. Я поняла, что стала пленницей этого дома. Неожиданно я услышала голос: на стене лифта включился экран. Старый человек стал рассказывать с экрана, рассказывать тихо, почти бесстрастно, как над ним издевались в подвале этого дома. Я знала, что для тех, кто допрашивал и бил его, он не был человеком, они не могли представить себе, что кто-то запишет на видео его лицо, его голос и его рассказ о пытках, они унижали его в одной жизни, а видео было в другой, он продолжал жить с памятью о пытках, но для тех, кто его избивал, будущее не существовало, оно было абстракцией, они в нем отсутствовали, им было глубоко наплевать на будущее, они издевались над ним здесь и теперь, в подвале этого дома, настоящим было лишь настоящее, и в нем они были мастерами своего дела.

Теперь эти застенки пусты, нет ни жертв, ни палачей, есть камера, залитая по щиколотку водой, и карцер, в котором нельзя ни лечь, ни сесть, и виселица посреди застенка, и огоньки в память о погибших душах; есть открытки на стенах от тех, кто ушел в изгнание, и, может быть, там есть открытка от Александра Гроссшмида, написанная из Америки, у океана, где он завещал развеять свой прах, или дома, за письменным столом, где в верхнем ящике лежит пистолет, который выстрелит лишь однажды.


Выйдя из музея, я посмотрела на карту и решила, что знаю короткий путь в кафе, где договорилась встретиться с Варгизом. Уже темнело. Мне казалось, что я иду в правильном направлении, но через несколько кварталов поняла, что сбилась с пути. Я повернула обратно и увидел цыганят.

Их было человек десять, и всем им было лет по шесть-семь, кроме одной девочки постарше. Я подошла чуть поближе, и они тут же подбежали, клянча копеечку. Я вынула из кошелька две монеты и сунула в протянутые ладошки. Я хотела пройти дальше; но цыганята окружили меня плотным кругом и двигались вместе со мной, как рой пчел. Их плаксивые просьбы становились все более требовательными, а руки, которыми они обнимали меня, норовили залезть в карманы, шарили по телу.

Я убыстрила шаг, но дети не отставали. Их плотное кольцо двигалось вместе со мной, как будто мы были единым организмом. Прохожие пугливо сторонились нашей толпы. Я хотела свернуть в темный переулок, но поняла, что лучше этого не делать. У меня был выбор: оторваться от них и убежать (но бежать от детей было унизительно) или зайти куда-нибудь, куда они вряд ли решатся за мной последовать. Я увидела антикварный магазин и быстро открыла дверь. Цыганята действительно остались на улице, но через окно не сводили с меня глаз. Я решила, что останусь в этом магазине, пока они не уйдут.

Им было лет по шесть-семь. Как Юлику в первом классе. Он был младше всех, потому что его отдали в школу с шести лет. Ростом он тоже был самый маленький. Что еще я о нем помню? Черные кудри, молочно-белая кожа, россыпь веснушек на носу. Быстрые движения. Синяя школьная форма с нашивкой на рукаве. Учительница посадила его сначала за первую парту, чтобы он, самый маленький, лучше видел. Но потом пожалела – его рука постоянно вздымалась. Он спорил с ней, уточнял факты. Учительница не выдержала и пересадила его на четвертую парту. Он продолжал тянуть руку и излагать свои версии исторических событий и свои объяснения природных явлений. Мы, одноклассники, как это ни странно, всегда вставали в их спорах на сторону учительницы, то есть авторитета, хотя Юлик чаще оказывался прав. Он говорил долго и быстро, как будто захлебывался, пронзительным голосом, слишком громким для его маленького тела, и всегда сообщал так много подробностей – будь то о строительстве Шушенской ГЭС или о животных, занесенных в Красную книгу, – что учительнице приходилось обрывать его.

Даже когда все остальные в классе перешли на более модные и взрослые спортивные сумки через плечо, Юлик продолжал ходить с ранцем. Его ранец был белого цвета, с картинками волка и зайца из «Ну, погоди!». По улице в школу Юлик шел быстрой, неровной, подпрыгивающей походкой, и ранец, слишком большой для его тщедушного тела, тоже подпрыгивал у него на спине.

Еще у него был деревянный пенал с отъезжающей крышкой. Мы дразнили: Юлик, твой пенал похож на гроб.

Среди нас, точнее, среди наших родителей циркулировали смутные слухи, что Юлик «нервный», хотя ничего особенного, кроме захлебывающейся речи, быстрых, как будто птичьих, движений и частных простуд я за ним не замечала. Но мы все же обходили его стороной в начальных классах, у него не было близких друзей, хотя я не знаю, заметил ли он их отсутствие.

Его «нервность» дала себя знать в самый торжественный момент нашего детства. Когда мы были в третьем классе, весной, в апреле – в день рождения Ленина, – нас должны были принять в пионеры. Помню, что переживала два или три месяца, примут ли меня, достойна ли я, не найдется ли у кого-нибудь возражений в последнюю минуту, не обвинит ли меня кто-нибудь в лживости, жадности, лени. Возможно, и в душе Юлика бушевала подобная буря, но, может быть, и нет, возможно, он просто сильно проголодался или не выспался в тот день. Нас разбудили очень рано, чтобы перед торжественной пионерской церемонией посетить Ленина. Было тепло, и поэтому час, который мы провели, стоя в очереди, пролетел почти незаметно. Мы зашли в полумрак склепа и под молчание стоявшего навытяжку солдата медленно прошли мимо желтого лица и желтых рук Ленина в стеклянном саркофаге, и, когда мы снова оказались на улице, мы сами себе показались переродившимися и очистившимися, готовыми для посвящения.

Принять в пионеры нас должны были в Музее Ленина, ныне несуществующем, а тогда располагавшемся в здании на Красной площади. Я помню белые стены, красные ковры, флаги, фотографии под стеклом на стенах, карты и лозунги, длинный зал, где нас выстроили в линейку по росту и где, по команде, мы повернулись лицом к председателю совета дружины нашей школы. Торжественную клятву «жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин» мы произносили, кажется, хором, но каждый из нас должен был сделать шаг вперед, чтобы произнести свое имя. Затем председатель совета дружины и его помощник подходили к каждому, чтобы повязать на шею красный галстук. Помощник держал галстуки, председатель их повязывал. Каждый из нас, получив на шею галстук, отдавал пионерский салют. Я боялась, что что-нибудь пойдет не так, что я запнусь или что оступлюсь, когда буду делать тот самый шаг вперед, чтобы произнести мое имя. Или забуду отдать салют. Или закашляюсь.

Председатель совета дружины медленно двигался вдоль нашего ряда. Когда он подошел, у меня тряслись колени. Он повязал мне на шею алый галстук из легкой искусственной материи, похожей на шелк, и я торжественно отдала салют, полная гордости за то, что не забыла этого сделать. Но ведь были еще и значки в форме пятиконечной звезды с горящим пламенем и профилем Ленина, точно помню, что были такие значки. Но когда нам их прикололи? Тогда, в музее, или потом? И правда ли это, что много лет подряд я мечтала получить такой же значок, но с надписью «За активную работу»? Как ни стараюсь, вспомнить не могу. А вот этот длинный белый зал со знаменами и стеллажами – помню. И как у меня дрожали колени, и как медленно председатель совета дружины двигался вдоль выстроившихся ребят, обмениваясь салютом с каждым из них. И чувство радости и легкости, когда галстук был уже у меня на груди.

Я повернула голову налево, продолжая следить за путем председателя совета дружины и его помощника вдоль цепочки выстроившихся одноклассников, как вдруг в самом конце ряда ожидающих галстука школьников, куда председатель и помощник еще не успели дойти, кто-то упал на красный ковер и забился в судорогах.

Мне – из-за высокого роста стоявшей в начале ряда – видно было плохо. Но, как в замедленной киносъемке, я помню бегущих женщин. Несколько мам и пап сопровождали нас в музее, и классная руководительница, конечно, бежала тоже, но первой к Юлику успела моя мать, медработник. Я помню, что она обхватила его голову обеими руками и повернула набок. Чей-то папа махал расческой и кричал, чтобы в рот вставили, а то язык проглотит, но моя мать оставила эти слова без внимания. Пионеры выступили из строя и следили за тем, что происходит, мне за их спинами ничего не было видно. Не решаясь протолкнуться вперед, я отвела взгляд и увидела маму Юлика. Как темная статуя, она стояла у окна и глядела на бьющегося в припадке сына, не произнося ни слова и не делая ни малейшего движения к нему.

Я не помню, чтобы хоть раз видела, как она улыбается, или слышала ее голос. Мать Юлика была худа, намного худее других мам, и вся какая-то изжелто-черная, в то время когда все женщины мечтали походить на Аллу Пугачеву яркой помадой и тенями с блестками. Когда мы учились в первом классе, она приходила после школы за Юликом и стояла в проходной, сжав тонкие губы, сосредоточенно глядела перед собой невидящим взглядом. Молчание ее было ошеломляющим, как ошеломляла захлебывающаяся говорливость ее сына. Отца Юлика я не видела ни разу. Помню только мать, темную, молчащую, и сына с пронзительным голосом и движениями воробья.

Помню лето, наступившее через месяц после того приема в пионеры. Хотя я знала, что теперь участвую в грандиозном коммунистическом проекте преображения мира, но запах болота и свежескошенной травы, кровавые закаты над лесом, писк комаров в темноте – все это делало нашу борьбу за светлое будущее нереальной, как будто никакого будущего нет и не может быть, а всегда будет только луна над колышущимся жнивьем, запах навоза и жужжание мух, ночные шорохи полевок.

Первые солнечные дни сентября всегда казались праздничными. Вернувшись в город, мы шли в новый класс, чувствовали себя на год старше, ощущение времени возвращалось. В школу еще пару недель можно было бежать без куртки и даже без сменной обуви. После уроков я возвращалась домой, шелестя подошвами по красным опавшим листьям. Неожиданно Юлик нагнал меня и спросил, знаю ли я, кто такие хоббиты (даже теперь, тридцать лет спустя, любое упоминание об этих сказочных существах с мохнатыми ногами, трубками во рту и норками вызывает у меня в памяти тот сентябрьский день). Мы были комичной парой: в десять лет я казалась себе статной красавицей (русоволосая, с косой до пояса, с атласной лентой в волосах), а он был ниже меня на полголовы и подпрыгивал на ходу. Я надеялась, что нас никто не увидит вдвоем и не задразнит.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации