Текст книги "Краткая история семи убийств"
Автор книги: Марлон Джеймс
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Джоси Уэйлс
Ревун – человек с морем разливанным историй. Все они начинаются с анекдотов, потому как Ревун человек, который любит пошутить. И вот так-то он разыгрывает из себя рыбака, потому как шутка – это заготовленный для тебя крючок. И вот как он только тебя подлавливает, то уж тащит через самые черные, самые алые, самые жаркие ямищи ада, какие только можно себе представить. А затем снова смеется, откидывается и наблюдает, как ты силишься оттуда выбраться. Мой совет: никогда не расспрашивайте его об Электрическом Буги. Вот, скажем, я сейчас сижу в баре, смотрю под музыку на танец женщины, как, казалось бы, подобает смотреть на нее мужчине, но о чем же я думаю? А думаю я о Ревуне.
Джунгли никогда еще не порождали такого руди, как Ревун, и, наверное, никогда больше не породят. Он не похож ни на кого из тех, кто жил в Балаклаве до ее падения в шестьдесят шестом году. Мать заставляла Ревуна ходить в школу, и он проходил туда аж до средней ступени. Мало кто знает, что Ревун сдал три предмета на аттестат зрелости – английский, математику и черчение, а до того как Вавилон упек его в тюрьму, почти уже прочитал толстенную книгу. Читал Ревун так увлеченно, что стал вынужден воровать очки, пока не подобрал себе те, что ему шли. И вот, видя рудбоя в очках, народ стал думать, не прячет ли он что-то за своими глазами. Мать его ребенка получила хорошую работу в свободной зоне потому только, что была единственной за всю историю зоны женщиной, которая послала настоящее письмо о трудоустройстве, которое написал, конечно же, Ревун, а не она.
В каждом из рассказов Ревуна значится только один герой, и это сам Ревун – кроме человека, который все еще шлет ему письма; человек, о котором он любит говорить без умолку, – как он сделал то, сказал сё, научил его тому, сему, и за чуток кокса или какое-нибудь колесико Ревун позволял ему делать то, от чего им обоим было хорошо. Об этом человеке Ревун рассказывает так, будто ему полностью наплевать, что и как о нем подумают, потому что всем известно: Ревун, он такой, что ему запростяк шмальнуть мальчика перед его собственным отцом, а затем еще заставить того отца отсчитывать пять последних мальчиковых вздохов. Главное – не расспрашивать его насчет Электрического Буги. У Ревуна есть история даже о Певце.
Нельзя угодить вниманием всем, особенно когда ты выходишь на дело, но и здесь Ревун, если ты проявишь к нему невнимательность, может принять это близко к сердцу. В шестьдесят седьмом году Ревун был юнцом из Кроссроудс, там, где центр переходит в окраину. Жил себе, никуда не лез и думал, что со своей математикой, английским и черчением сможет приткнуться где-нибудь в проектировочной конторе. В тот день он не забыл как следует причесаться. Надел серую рубашку и темно-синие штаны, которые мать купила ему, чтобы он носил их в церковь. И вот представьте: идет себе Ревун щегольком по Кроссроудс, ботиночками постукивает и смотрится для этой улицы прямо-таки фертом. Идет, расправив плечики, ни на кого не похож хотя бы тем, что ему, в отличие от многих, есть куда идти.
И вот когда Ревун сворачивает налево в сторону Карибского театра, вдруг откуда ни возьмись фараоны – целая прорва. Два полных грузовика. Один хватает его, другой угощает прикладом в голову, и он падает. А на суде ему вменяют владение огнестрелом и что он сопротивлялся при аресте, да еще специально ранил двоих полицейских.
Судья говорит: «Ты обвиняешься в деле по ограблению ювелирной лавки Рэя Чанга на Кроссроудс, а также в умышленном ранении стражей порядка. Признаешь ли ты себя виновным?» Ревун отвечает, что не знает ни о каком ограблении, но полиция говорит, что у них есть свидетель. Ревун говорит: «Ничего у вас нет, вы просто хватаете любого темнокожего, какого только встречаете в спальном районе. Вроде Маркуса Стоуна из Копенгагена, который сидит за убийство, случившееся через двое суток после его ареста». Получалось, что судья по-любому или болван, или куплен, или и то и другое. Судья тогда говорит: «Я даю тебе шанс раскрыть твоих сообщников». Ревун отвечает: «Сообщников тоже никаких нет, потому что не было преступления». Ревун был реально невиновен, но не мог позволить себе адвоката. Судья дал ему пять лет общего режима. А за день до тюрьмы к Ревуну пожаловали фараоны. Парни из Копенгагена, Джунглей, Ремы и Уотерхауса с ними не дружат. Но фараоны просто хотят показать, чего ему ждать от тюрьмы. Даже уже после приговора Ревун все еще держал надежду: ведь у него была жива мать, а за плечами – три сданных экзамена на аттестат, так что в жизни можно чего-то добиться. Ревун думает, что они на равных: за ними сила, а за ним правда. И стало быть, правота. Он думает, не могут же они принять очкарика за рудбоя. Уповает даже, что вот выручил же Господь Даниила, спася его из ямы со львами. Фараонов шестеро, и один из них говорит Ревуну: «Мы пришли тебе кое-что преподать – от чувства будешь плакать, как девушка». Ревун, который тогда еще звался Уильямом Фостером, никак не мог удержаться от словца – не держалось оно в нем – и говорит: «Вы и сами, я гляжу, такие чувственные». Первый удар дубинки руку ему не сломал, а вот второй – да. Фараон ему орет: «А ну назвал нам, мля, имена своих соочников!» Ревун ревет от боли, но опять не может без острот: «Это сообщников по очку, что ли?» Фараоны говорят: «Ничего, мы знаем, как тебя разговорить». Но сами-то знают, что сказать Ревуну нечего – это ж они его и взяли, потому как голь из гетто не должна, не имеет права гарцевать в приличной одежде, как будто она и на самом деле что-то собою значит; небось стибрил, ворье, одежду у приличных людей. Знай свое место, поганый ниггер.
Кокнули ему левое стеклышко в очках – они теперь с трещинами, а Ревун их спецом так и носит, хотя может и поменять. Тащат его в какую-то камеру, в которой он еще не был. Сдирают на нем всю одежду, вплоть до трусов, и привязывают к шконке. Фараон спрашивает: «Знаешь, ублюдок, что такое Электрический Буги?»
Один из них подходит с проводом от кофеварки. Из шнура торчат две жилы. «Ты у нас жопником будешь», – говорит один фараон, а другой хватает Ревуна за хер и одну жилу вокруг головки обматывает. Провод суют в розетку – ничего не происходит. Но когда второй жилой начинают касаться губ, десен, кончиков пальцев, сосков, задней дырки – вот тогда… Ревун мне об этом ничего не рассказывал, но я знаю. Ревун для тюрьмы был человек новый – тот, которого ломают до, а не после. Я слышал, первую неделю в тюрьме все старались держаться от него в сторонке: оно и понятно, раненый лев опасней невредимого. Взять его, казалось бы, легче, только ты вместе с ним можешь ненароком отправиться в ад.
Ревун может целый разговор с тобой вести одними глазами. До сих пор; и это одна из причин, отчего с ним лучше всего ходить на дело. Он на одной стороне магазина, я на другой, и в два подмига с одним взглядом мы оба знаем: он берет на себя заднюю дверь, я беру прилавок и стреляем в любого, кто хотя бы сунется поддернуть штаны или к себе в сумку. На стволе Ревуна пять зарубок слева, а справа ни одной. Каждая, что слева, – фараон. И…
– Йяу! Йяу, Джоси! Вернись, брат, Земля тоскует по тебе!
– Ревун? Ох, ёксель-моксель, когда ты успел объявиться? Я даже и не заметил.
– Минуты не прошло. Ну, с небольшим. Думаешь, это хорошая идея, так воспарять мыслями в этом баре? Ты же отвлекаешься!
– А что?
– М-м? Да ничего, солнце. Бро вроде тебя может и отвлечься, когда за тобой следит еще один.
– Чего ты так припозднился?
– Ты ж меня знаешь, Джоси. У каждой дороги свой шлагбаум. Так из какого мира ты сейчас воротился?
– Из далекого. Не иначе как с Плутона.
– Ясен месяц. Там, где у баб сиська одна, а письки сразу две?
– Не, это больше напоминает «Планету обезьян».
– Вот как? Ну, значит, есть шанс засадить им сразу в обе…
– Только не начинай снова развивать тему траханья с обезьянами.
– И почему же?
– Об этом вовсю елозят по ушам твои братья-атеисты, сторонники эволюции от шимпанзе.
– Успокою тебя: здесь мы с великим Чарли Дарвином расходимся. Нормальные люди, бро, от обезьян не происходят. Исключение разве что Шутник: его мамаше не иначе как мандрил разок качнул.
– Ревун! Ёшь твою медь!
– Что стряслось, солнце?
– Бро, у меня ж пива в стакане было больше половины – готов поклясться!
– Рад за тебя.
– Так это ты, бомбоклат, пивком моим поживился?
– Так оно ж у тебя без дела стояло. А меня еще бабушка учила: если долго стоит, значит, уже общее.
– А она знает, бабушка твоя, что ты только что выпил слабительное?
– Вот тут я попал… Ну, рассказывай, с чем пришел.
Ревун еще разговорчивей, чем обычно. Может, из-за этого бара, где выпивка развязывает языки всем, кроме меня. Он знает, что я терпеть не могу, когда нужно решать вопросы, а он является под кайфом. Ревун пытается втюхивать, что кокс-де сглаживает остроту углов, но это все херь, которой он наслушался от своего белого дружка, который сел за наркоту, когда на него навалилось посольство, или понабрался из фильмов и лепит бог весть что. В таком состоянии он находит драку там, где ее на самом деле нет. Да еще и подозрительность похлеще, чем у Иуды, когда тот прятался после выдачи Христа.
– Эй, Джоси, а это там не твой «Датсун», снаружи? Там сидит человек. Три часа.
– Что ты такое несешь? И при чем здесь мой «Датсун»?
– Тот человек, с трех часов.
– Сколько раз тебе говорить: не лепи мне эту хрень из детективов.
– Ну ладно, мудила. Человек позади тебя, справа… да не смотри ты. Высокий, темный, симпатичный, губа, как у рыбы на леске. Сидит у стойки, но ни с кем не разговаривает. Уже три раза сюда поглядел.
– Может, он вроде тебя?
Ревун посмотрел на меня жестко. Мелькнула мысль, что он сейчас ляпнет что-нибудь эдакое и заслужит, чтобы я на него ругнулся. Хотя Ревун заслужил право творить все, что ему вздумается, пускай даже связанное с содомией. Об этом он болтает все время, но как бы окольно, эзоповым языком, загадками и намеками. Все это он складывает «на греческий лад» (его слова, не мои). Что здесь греческого, я ума не приложу. Но это не значит, что он будет терпеть, если кто-то попробует ответить ему тем же. Что-то непременно произойдет, скажи ему кто-то что-нибудь о нем самом, пусть даже общеизвестное.
– Он говорит: «Рыбак рыбака видит издалека». – Я начинаю подрыгивать ногой.
– Этот человек за нами смотрит.
– Это в тебе кокс распоряжается. Конечно, он на нас смотрит. На его месте я бы в баре тоже не спускал с меня глаз. Этим он сейчас реально и занимается. Он, как и все здесь, узнает меня, а теперь и тебя. Сидит и думает: «Кого они сейчас договариваются порешить? И сколько пройдет времени, пока они его укокошат? Мне сейчас расслабиться по максимуму или дать отсюда деру, роняя кал?» Мне даже оборачиваться не надо, я спиной вижу: одна рука у него на стакане, другая тарабанит пальцами по стойке. Гляди: вот я сейчас по счету «три» обернусь, резко, и он отведет глаза. Раз, два… три.
– Ха-ха, он чуть не опрокинул стакан. Брат, может, это переодетый фараон?
– Может, тебе лучше перестать нащупывать свою пушку? У тебя впереди еще двадцать два дня рождественского отпуска. Успеешь добавить пару зарубок.
Ревун пристально на меня смотрит, а затем начинает хохотать. Никто не хохочет так, как он: начинает сипловато, а потом вдруг набирает силу и взрывается заливисто, на все, язви его, помещение. И кто научил этого черного крепыша так хохотать? Смех разносится по бару, и к нему присоединяются другие, сами не понимая отчего.
– Нынче я чего-то заморочен донельзя.
– Это потому, что ты думаешь, что завтра чем-то отличается от сегодня. А на самом деле все дни одинаковы. Знаешь, Ревун, почему я делаю ставку именно на тебя? Знаешь или нет? Да потому что в людях я больше всего не переношу, когда они говорят мне только то, что собираются сделать. Потому и политиканам не верю – никому из них. Мне они говорят единственно о том, что думают сделать.
– «Никогда не давай политикану оказать тебе услугу. Он потом с тебя не слезет»… Я тебе ни разу не рассказывал, как нежданно встретился с Певцом?
Тысячу и один раз. Только я Ревуну об этом не напоминаю. Есть вещи, которые он повторяет на десять, на сто, на тыщу раз, пока сам в конце концов не притомляется.
– Нет, не рассказывал.
– Да ты что? Короче, на третий год службы…
Годы своей отсидки он всегда называет «службой».
– В общем, на третий или через три выводят нас на пляж Порт-Хендерсона.
– Не понял: они что, водят заключенных купаться? Я бы мигом уплыл.
– Да нет же, нет. Нас выводили на работы, дерево таскать на рубку. Ты прав: была б такая возможность, я бы вмиг охранника заточкой чикнул. Ну и вот, бро, вкалываем мы, и вдруг вижу – откуда-то подходит Певец со своим, как видно, другом. Смотрит на меня и говорит: «Мы здесь все будем за тебя бороться, ты понял, брат?» А я стою и смотрю – он, и перетирает со мной? И говорит мне, что будет сражаться за мои права! Мои права! А затем смеется и уходит. После я этого мандюка возненавидел хуже гадюки.
Да, он и вправду ненавидит Певца. Хотя реально та история не имеет к Ревуну никакого отношения. Он-то думал, что разговаривают с ним, у него сердце и подпрыгнуло. Ревун даже хотел к нему подойти, даром что охранники смотрели. А потом понял, что Певец обращается не к нему, а к тому, что рядом с ним. По какой-то причине даже после плети с гвоздями, дубинок и после того, как ему нассали в рис за пререкания с охраной, это уязвляет Ревуна сильней всего. Кровь у него так и кипит. То, чего на деле не было, он хочет, чтоб было, и именно с таким исходом. Ну, а мне и дела до того нет; главное – это чтобы его тянуло спустить курок, когда мне того надо.
– Ну что, нас все уже ждут у лачуги, – говорю я. – Время ехать.
Все, кроме Бам-Бама. Его нужно будет забрать на машине. Он весь день смотрит за домом.
– В самом деле, брат, в самом деле.
Бам-Бам
Когда ствол приходит в дом жить с тобой, это значит ох как многое. Сперва это замечают люди, что живут с тобой. Женщина, с которой живу я, начинает смотреть на меня по-другому. Все разговаривают с тобой по-другому, когда видят у тебя на штанах то приметное вздутие. Нет, дело даже не в этом. Когда ствол приходит жить к тебе в дом, то это именно ему, стволу, а не человеку, который его держит, принадлежит последнее слово. И оно проходит между мужчиной и женщиной, когда они перетирают – не всерьезную, а даже по мелочам.
Она: «Ужин готов».
Он: «Я не голодный».
«Ну ладно».
«Надо, чтобы он был теплым, когда я проголодаюсь».
«Хорошо-хорошо».
Когда ствол приходит жить в дом, женщина, с которой ты живешь, начинает обходиться с тобой по-иному – не холодно, но она теперь взвешивает свои слова, отмеряет их перед тем, как с тобой заговорить. Но ствол разговаривает и с хозяином; говорит поначалу, что ты им никогда не завладеешь, потому как снаружи есть тьма людей, у которых оружия нет, но они знают, что оно есть у тебя, и когда-нибудь ночью они прокрадутся, словно Никодемус, и его похитят. Никто по-настоящему стволом не владеет. Ты этого и не знаешь, пока он у тебя не появляется. Если кто-то его тебе дает, то этот кто-то может взять его обратно. Другой, видя его при тебе, может подумать, что он на самом деле принадлежит ему. И он не спит, пока им не завладеет, потому как до этих пор не может заснуть. Голод по оружию, он хуже, чем голод по женщине, потому как женщина, коли на то пошло, может невзначай снова по тебе проголодаться. А ствол… Ночами мне не спится. Я стою в темной тени, гляжу на него, поглаживаю, смотрю и жду.
Через два дня после того, как уезжает Папа Ло, мы слышим, что он был в Англии, где смотрел, как раскатывает с концертами Певец. Ходит слух, что в это же время в Англии находился и Шутник, но никто не может сказать, правда ли это: последнего стукача у нас здесь распнули прямо на Мусорных землях. Человек, что завозит в гетто стволы, говорит, чтобы мы ночью дожидались в контейнере с надписью «Концерт мира». Когда мы втроем попадаем в док, то там пусто так, будто там недавно побывал и уехал Клинт Иствуд: все брошено, кран не работает, прожекторы не светят, людей нет, только вода поплескивает о причал. Ящик уже ждал на месте, готовый и открытый. На «Датсуне» Джоси Уэйлса подъехал Ревун. Мы с ним и Хеклем втащили ящик на заднее сиденье и машину загрузили настолько под завязку – тут тебе и оружие, и патроны, – что ни я, ни Хекль вместе в машину уже не помещались. Тогда Ревун, перед тем как уехать, оставил нам денег на такси, но в гетто такси не ходят, особенно в комендантский час, и мы на эти деньги набираем себе жрачки в «Кентукки фрайд чикен». Кассир ждет, пока мы уйдем, чтобы уйти самому, но поторопить нас боится.
Тем вечером тот же белый, что балует с «Фраузером», учит меня, как стрелять. Многие сходятся из гетто, и когда он видит одного из них, то улыбается и говорит: «Чего трясешься, Тони?» Но Тони не отвечает. Никто не знает, что когда-то давно они с Тони ходили в нашу маленькую школу в Форт-Беннинге; никто не знает, чтобы этот Тони вообще ходил в школу. Он ставит мишень и говорит, чтобы я стрелял. А потом человек, который завозит в гетто стволы, смотрит на меня и улыбается. Ревун говорит белому, что Папа Ло теперь не такой сильный, но белый слова Ревуна понимает плохо. Он только кивает, смеется и говорит «усёк!», а потом смотрит на Джоси Уэйлса, чтобы тот все ему повторил медленней, и все равно смеется, даже над тем, что не смешно. От этого лицо Джоси Уэйлса смурнеет еще больше, потому что все знают, как он гордится, что умеет хорошо говорить. Белый говорит, что мы тут все боремся за свободу от тоталитаризма, терроризма и тирании, но никто не знает, что эти слова означают.
Я смотрю на других ребят – двое младше меня, пятеро старше, включая Демуса и Ревуна. Все мы темнокожие, все терпеть не можем причесываться. Все носим хаки, габардин или штаны из брезентухи с закатанной до колена правой штаниной, а из заднего левого кармана торчит тряпица, потому как от этого стильный вид. Кто-то носит вязаные разноцветные беретки-тэмы, но не все, потому как тэм носят раста, а раста вроде как примыкают к социалистам. Этот самый «сицилизм» – очередной «изм», надоевший так, что даже Певец написал об этом песню. Затем белый говорит о том, как кое-кто свой хорошо подвешенный язык пускает на агитацию людей, и как тоталитаризм всегда происходит от согласия, а мы киваем, будто бы понимаем его. Девять раз он произносит слово «хаос». Он говорит, что страна когда-нибудь поблагодарит нас за это, и мы снова киваем, как от понимания.
Но Джоси Уэйлс хочет чего-то большего, чем эта партийная возня. Мне думается о том, что он всегда пахнет как-то иначе, пусть даже его женщина одевает. Запахом вроде чеснока и серы. И после повторного показа, как нужно стрелять, Джоси Уэйлс говорит, что мы собираемся в Рему, потому что ниггеры там чего-то распоясались. «Надо бы приопустить тех заносчивых черномазиков», – говорит со смехом белый и уезжает на внедорожнике. Опять эта Рема, всегда между ЛПЯ и ННП, между капиталистами и социалистами. Джоси Уэйлс говорит белому, что он сам никакой не «ист», что он поумнее их всех и сделает чего от него хотят, если его потом оставят в покое в Майами. Белый говорит, что не разбирает, о чем там буровит Джоси, но склабится, будто знает какой-то лукавый секрет, известный ему и дьяволу. Прошла молва, что люди из Ремы ропщут оттого, что ЛПЯ вложила деньги, консервы и починила канализацию в Копенгагене, а у них – нет, и что, может, настала им пора реально присоседиться к ННП и превратить Восемь Проулков в Девять. Все это рассказывает Ревун, когда мы возвращаемся к лачуге возле железной дороги. Все это он говорит, замешивая при том белый порошок с эфиром и нагревая смесь зажигалкой. После чего втягивает смесь ноздрей и дает попробовать сперва мне.
Мы едем в Рему на «Датсуне». Я хватаюсь за дверь, а она как будто мягкая, и воздух проходит мне через волосы, словно двести женских пальцев гладят мне соски, – так, наверное, чувствует женщина, когда ты сосешь ей сиси, голова кружится в хмельном вихре, как будто я разгуливаю без головы, и темная улица становится темней, а желтый свет фонарей желтей, а та девчонка в доме через улицу пробуждает такую похоть, что мне тесно в своих штанах и хочется трах-трах-трах – трах-трах-трах каждую женщину на свете, и я протрахаю насквозь мисс Ямайку, а когда у нее из манды полезет лялька, то я затрахаю и ее, надавлю на спусковой крючок и расстреляю весь белый свет. Но я хочу трахаться, а у меня больше не стоит. Не стоит, не стоит! Это, наверное, из-за смеси. Кокс или герыч. Не знаю. Не знаю ни хера, бомбоклат, и скорей бы уж машина приехала куда надо, а то она тащится как улитка, хочется распахнуть дверь и выскочить, и бежать всю дорогу вперед, а затем обратно, и снова и снова бежать, так быстро, что я лечу, и хочу трах-трах-трах, но нестояк! Не-сто-як! А радио в голове играет убойный песняк, который по радио никогда не играется, и я сейчас держу ритм, дикий ритм! А другие ребята в машине тоже его ощущают и тоже это знают, а я гляжу на Ревуна, который смотрит на меня и тоже знает, а я могу поцеловать его взасос и застрелить за то, что он жопник, и снова хохотать, хохотать, а машина врезается в холм, и мы как будто на небеса, но нет, хотя да, на небеса, и «Датсун» летит тоже, а голова у меня превращается в шар, и тогда я думаю о Реме и как те, кто там живет, должны получить от нас урок, и я хочу, чтобы они его так реально затвердили, что хватаю и передергиваю затвор у «М16», но на самом деле хочу схватить на улице мальчишку и свернуть ему шею – так вот крутить, крутить, крутить, пока она не отскочит пробкой, и тогда я зачерпну крови, разотру ее по лицу и скажу: «А ну, козлы, кто сейчас себя неприлично ведет?», и буду трах-трах-трах – но у меня нестояк! Не-сто-як! А «Датсун» скрежещет тормозами. И не успевает Ревун что-то сказать, как мы выскакиваем и бежим по улице, а улица мокрая, и улица – это море, хотя нет, улица – это небо, и я лечу сквозь него и могу слышать свои шаги, как будто они чьи-то чужие и шлепают по тротуару, как выстрелы, и вот я в кинотеатре с Джоси Уэйлсом, потому что показывают «Инфорсера» про Гарри Каллахана и еще какого-то плохого парня, потому что пацан со стволом – мужик, а не пацан, и каждый раз, когда Клинт Иствуд стреляет в пацана, Джоси Уэйлс поет: «Люди, вы готовы?» А мы поем: «Боооу!» И палим по экрану, пока он не становится как решето и ничего не видно из-за дыма. Тут все выбегают из кинотеатра, но понимают, что пускай лучше фильм идет, или мы вломимся в аппаратную и наведем там шороху. И перед тем как стрелять снова, я вспоминаю, что мы в полях Ремы, а не в киношке, и мы стреляем в дом и магазин, который еще открыт, а люди там мечутся и вопят. «А-а-а, с-суки, бегите-бегите, стрелки приехали на разборку, всех вас на-а-а-а-х!!» Но попадать во всех не получается, чтобы насмерть, и от этого я просто реально-реально схожу с ума, и все так же хочу трах-трах-трах, и не знаю, почему я так до одури хочу трахаться, но стояка все так и нет, и я загоняю одну из девчонок, хватаю ее и кричу: «Я тебя сейчас порешу!», и хочу это сделать, но Ревун хватает меня и лупит по лицу рукояткой своего ствола и говорит: «Ты чё, ёбу дался?» Это просто предупреждение, но я хочу убить и его, но он уже дает сигнал к отходу, потому как говнюкам в Реме хоть и слабо́, но у одного или двоих здесь тоже есть стволы, но кому есть дело до этих мудаков из Ремы? Пули отскакивают от меня, как от Супермена. На мне «С» с груди Супермена и «Б» с пояса Бэтмена. Мы видим пацана и гонимся за ним, но он юркает, как мышь, в норку величиной только для мыши, и я кричу жопошнику выйти и принять смерть реально как мужчина, и я безумно хочу его убить; хочу убивать, убивать, убивать, после чего появляется собака, и я бегу за собакой, мне нужно ее убить, я хочу убить эту собаку, убить собаку! Джоси Уэйлс и другие бегут к машине и ловят пацана, пинают его в спину, в голень, в жопу и говорят: «Это тебе за всех козлов в Реме, которые хотят подстелиться под ННП, понял? Так что запомни, сука: у нас есть стволы и мы знаем, с кем ты», и пинают его снова, и он убегает, а я хочу его застрелить, и Ревун смотрит на меня, а я хочу застрелить и его, хочу реально его застрелить сейчас, прямо сейчас, но Ревун говорит: «А ну, бомбоклат, мухой на заднее сиденье, иначе тебя тут так напичкают пулями, что на ветру свистеть будешь», а я не понимаю, потому что когда я хочу трах, то хочу трах-трах-трах, а когда убивать, то хочу убивать-убивать-убивать, а теперь понимаю, что я не хочу умирать, и боюсь-боюсь-боюсь, и никогда так не боюсь, как сейчас, и сердце колотится реально-реально-реально быстро. Но я прыгаю на заднее сиденье и думаю о стрельбе, и как оно ощущается лучше хорошего, и как мне сейчас лучше, чем хорошо, и как я только что начал думать, что мне лучше, чем хорошо, а я начал уже не ощущать себя так хорошо. Уезжать из этого рыбного городка, никого не убив, дает ощущение, как если бы кто-то чувствовал, что кто-то умер, и непонятно почему. Особо как-то ничего не чувствуешь, но все-таки. И темнота уже не была такой темной, а езда никогда не была такой длинной, хотя здесь не так уж далеко, и я знал, что Ревун на меня злится, и я подумал, что он может меня убить и убить всех и весь Копенгаген с его серостью, ржавью и грязью, и я это ненавижу и не знаю почему, потому что это все, что я знаю, и все, о чем я думаю, это когда я курю эту штуку, все выглядит так хорошо и каждая дорога красивая, а каждую женщину я хотел бы тут же оттрахать, а когда стрелял из ствола, то мог убить всех, и это было самое клёвое убийство, а теперь его вот нет, и красное уже не такое красное, синее не самое синее, а ритм не самый сладкий ритм, и от всего этого пробирает грусть, но было также что-то, чего я не могу описать, и я хочу одного: снова чувствовать себя хорошо, и прямо сейчас.
И Папа Ло вызверился, как безумный, с криком: кто, мол, давал Джоси Уэйлсу и Ревуну позволение наводить шорох в Реме? Кто, бля, спрашивается?! Ты кого, говорит, ослушался? И похоже было, что Папа Ло сейчас Джоси Уэйлса ударит, но тут он видит нас, меня и стволы. Не знаю, что он такое думает, но, наверное, что-то тяжелое, потому как уходит. Но сначала говорит всем, каждому и как бы никому, что когда-нибудь у нас полностью израсходуются люди, которые убивают. Джоси Уэйлс шипит и уходит трахать свою женщину или играться со своим отпрыском. Женщина, с которой жил я, смотрит на меня так, будто прежде никогда не видела. Она права. Такого меня она не видела никогда.
Наступает семьдесят шестой год и приносит с собой выборы. Человек, что завозит в гетто стволы, дает ясно понять, что правительству социалистов больше не бывать. Сначала все здесь будет гореть адским пламенем под стон проклятий. Нас посылают на отстрел двух из Восьми Проулков, но потом посылают и дальше. На рынке Коронейшн мы подходим к продавщице и модно одетой женщине, вроде как она из богатого района, и стреляем ту и другую. Назавтра идем на Кроссроудс, прямо там, где центр трется об окраину, врываемся в магазин посуды и устраиваем пальбу. Еще через день останавливаем автобус, идущий из Западного Кингстона в Святую Екатерину. Начинаем грабить и нагонять страху, но тут женщина-полицейский кричит нам «прекратить!» так, будто она Старски или Хатч[55]55
«Старски и Хатч»– комедийный боевик режиссера Т. Филлипса.
[Закрыть].
Она не успевает вовремя вытащить ствол, и мы выволакиваем ее из автобуса, а автобус уезжает. Под придорожным кустом мы стреляем в нее шесть раз, а мимо едут машины. Когда мы стреляем, ее тело исполняет танец пуль, а до этого Джоси Уэйлс делает то, что заставляет меня сглатывать блевотину, которая просится наружу. Папа Ло такого бы не допустил. А Джоси машет перед нами стволом и обещает, если мы проболтаемся, нас покарать.
Женщина, с которой я живу, смотрит, как я меняюсь, но мне нет ни до чего дела, если я не курну. И скоро Ревун дает мне понять, что между мной и моей затяжкой стоят козлы, которых нужно умертвить. Мне требуется награда, что-то, чтобы снять депрессуху. Это теперь и случается: ты или куришь, или грезишь насчет обкурки, и грезишь так, будто бы кто-то умер и его не возвратить.
По Ямайке идет молва, что преступность распоясалась, страна катится к чертям, безопасности нет даже в зажиточных районах, а ННП теряет власть над страной. До выборов две недели, и Папа Ло посылает нас в каждый дом, чтобы напомнить людям, как надо голосовать. Один из пацанов говорит, что не собирается слушаться Папы Ло. Джоси Уэйлс мог бы прошипеть и пробурчать что-нибудь двусмысленное, но Джоси Уэйлс никогда не забывает, что Папа Ло стал Папой через то, что был самым жестким и крутым авторитетом в гетто. Папа Ло подходит прямо к пацану и спрашивает, сколько ему лет. «Семнадцать», – говорит пацанчик. «Ну, значит, к восемнадцати заживет», – говорит Папа Ло и стреляет ему в ступню. Тот вопит, подпрыгивает и снова вопит. «Совсем озверели! – кричит еще один, рядом с ним. – Забыли, кто в стране власть!» – «А, так ты забыл кто?» – говорит Папа и наводит на него ствол. Тот весь трясется и головой так отчаянно мотает: «Папа Ло, ты дон, дон из донов». А Папа Ло смеется, когда видит, что он еще и струю под себя пустил. «Ну-ка подлизывай», – говорит. Мальчишка на секунду обомлел, а Папа Ло стреляет рядом и говорит: «Или ты подлижешь за собой ссаки, или мы подмоем за тобой кровь». И пацан, видя, что он не шутит, встает на коленки и начинает вылакивать свои ссаки, как ошалелый кошак.
И вот мы заходим в улицу, пинаем открытую дверь, вышибаем запертую, и там какой-то старик, всего один и полубезумный, говорит, что ни за кого не голосует, и тогда мы выволакиваем его из дома, снимаем с него рубаху со штанами и сжигаем их, а потом сдираем и трусы и тоже их сжигаем, пинаем его пару раз и говорим, чтоб он хорошенько подумал, голосовать ли ему и за кого, иначе мы начнем жечь вещи в доме, а женщина, с которой я живу, спрашивает, придут ли вот так же за ней, потому как ЛПЯ и ННП одинаковое дерьмо, и я говорю: «Может, и придут», и она тогда больше не говорит мне ни слова. Но когда приходит тот белый, а за ним – человек, что завозит в гетто стволы, они разговаривают с Джоси Уэйлсом, а не с Папой Ло. Папы даже и в гетто толком не бывает, он почти все время ошивается с Певцом.
Ночь. В декабре здесь прохладней. Певец у себя в доме. Живет, поет и играет. Вся Ямайка и все гетто судачат, как он решил устроить концерт за мир «Улыбнись, Ямайка», хотя все это пропаганда ННП, а его дом ночью и днем стережет «Команда “Эхо”» – плохие парни, которым платит ННП. Полиции никакой, кроме одной машины, которая останавливается, когда стемнеет. Внутрь никто не заходит, и почти никто не выходит наружу. Я смотрю, как проезжает машина, и вижу, как в комнате загорается свет, гаснет и снова загорается. Смотрю, как приходит и уходит менеджер – невысокий, плотный, – и какой-то белый с коричневыми волосами. Певец как-то сказал, что жизнь для него ничего не значит, если он не может помочь большому числу людей, и он им помогает, но он только дает им то, что им нужно, а молодым ничего не нужно, они просто хотят всё. Мы поем другие песни, песни молодежи, которой записывать свои песни не по карману, и мы скачем под реальный рок-ритм, неотесанный и страшный, потому как танцуют только женщины. И мы поем песни, которые приходят нам во сне, что если лететь как молния, то и рушиться будешь как гром. Певец-то думает, что Джонни-рудбой какой был, такой и есть, но Джонни меняется, и этот Джонни за ним еще когда-нибудь придет. Перед вечером я вижу, как Певец курит травку с Папой Ло, а затем дает конверт человеку, что щемится с Шотта Шерифом, и даже люди крупнее меня недоумевают, что такое замышляет этот сумасброд с дредами. Этот Певец думает, что если он вышел из тех же мест, что и мы, то он понимает, как мы живем. Ничего он не понимает. Все они одним миром мазаны; все так думают, после того как уедут и возвращаются обратно. Что все здесь осталось в том же виде, как когда они уехали. Но мы другие. Мы жестче, чем он, и нам все побоку. Он сбежал отсюда до того, как сделался таким, как мы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?