Текст книги "Молох"
Автор книги: Марсель Прево
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Глава 6
Поужинали мы с Гретой в общем зале. Граус, подобно большинству немецких содержателей гостиниц, по вечерам не держал общего стола. От половины седьмого до десяти часов вечера каждый являлся, когда ему угодно есть блюдо по особому заказу. Грета заметила, что каждый член семьи распоряжался своей порцией, не обращая внимания на соседа. Отец ел шницель, мать – яичницу, дочь – холодную ветчину, сын – пирожное; никто не делился друг с другом. Зато я и Грета, со своей стороны, возбуждали любопытство соседей тем, что по-братски делились друг с другом заказанными нами порциями.
Когда я отправлялся на аудиенцию к принцу, Грета сказала мне:
– Я иду спать. Я просто опьянела от воздуха и падаю от сонливости. Когда ты вернешься, обещай пройти через мою комнату и поцеловать меня, даже если я буду спать.
Я обещал.
Когда я выходил за дверь, Грета вдогонку крикнула мне:
– Даже если я буду спать!
От виллы «Эльза» до дворца было около трех четвертей километра, и я прошел их пешком. Ночь была свежей, почти холодной. Подняв взор, я мог созерцать сверкающий экземпляр небесной карты, где звезды были обозначены на темном фоне золотыми пятнами. Прямо передо мной, как раз над замком, сверкали Гиады, воспетые Гомером. Аркур прищуривал свой красноватый глаз из-за вершины леса. И мне пришло в голову: если смотреть с Аркура, то какая разница будет между учителем французского языка и маленьким немецким властителем? И под влиянием этих космических рассуждений я твердым шагом свободного и уверенного в себе человека прошел воротами замка, поднялся в вестибюль и дошел по лестнице до апартаментов принца. Здесь камердинер распахнул передо мною дверь, громко провозгласив:
– Господин доктор Луи Дюбер!
Принц сидел перед письменным столом, заваленным бумагами и книгами. Он писал что-то. Знаком он предложил мне подождать. Я стоял, ожидая, пока принцу заблагорассудится обратить на меня внимание, и вознаграждал себя тем, что с иронией думал о важном значении работы его высочества для европейской политики.
– Пожалуйста, присядьте, господин доктор, – сказал, наконец, мой повелитель в высшей степени милостивым тоном, указывая на кресло рядом со столом.
По-французски он говорил великолепно.
Я уселся. Принц продолжал писать, что давало мне возможность рассматривать его так же отчетливо, как под микроскопом: он сидел совсем близко от меня, и на его лицо падал сильный свет от абажура лампы. Он был жирен, обладал розовой кожей и неопределенным, впадающим в серый тон, цветом белокурых волос. В уголках его глаз около век замечались глубокие морщины, какие обыкновенно бывают у всех близоруких от постоянного прищуривания. Во время писания он тяжело дышал. Губы, очерченные довольно определенно, в достаточной мере породистые, двигались, как будто он произносил те слова, которые писал, и концы лихо закрученных вверх белокурых, сильно нафабренных усов постепенно поднимались и опускались, отбрасывая на щеки движущуюся, немного комичную тень. Я рассматривал его со своеобразной, любопытной симпатией. Я забывал его ранг: это был подобный мне человек, на котором годы оставляли свой отпечаток, как оставляли его и на мне самом, человек с домашним очагом и привязанностями. А я… я собирался украсть у него часть его собственности и покоя!
– Господин доктор, благоволите извинить меня, – сказал принц. – Я кончал телеграмму, которую хочу послать американскому изобретателю Сильверсмису, только что сделавшему существенные улучшения в конструкции автомобиля. Завтра эта телеграмма появится в «Ротбергской Газете».
Я поклонился, но не выказал любопытства ознакомиться раньше всей Европы с этой международной бумагой.
У принца вырвался нетерпеливый жест, затем он резко сказал:
– Сегодня утром, господин доктор, у вас произошло что-то вроде… ссоры, или – вернее – конфликта с графом Марбахом?
– О, ваше высочество, – ответил я, – выражение «конфликт» слишком сильно. Граф приказал его высочеству наследному принцу вернуться в замок в такое время, когда, в силу своих обязанностей, только я один и имел право приказывать что-либо своему ученику.
– Ну да, ну да! Подобные маленькие… разногласия происходят при всех дворах… и я скажу вам с самого начала, что отнюдь не имею против вас никаких претензий за это… Это показывает только, что каждый из вас ревностен в своих обязанностях и ревниво стоит за свои права… Я не могу порицать вас за это и не скрыл этого от графа Люция. – Он продолжал с оттенком смущения: – И я надеюсь также, что ваша сестра не сердится на чересчур резкий выговор, который она получила?.. Граф только исполнил свою обязанность, сделав замечание особе, вошедшей в парк без разрешения, но… я не хотел бы, чтобы эта юная девица обвиняла нас в… недостатке любезности. Пожалуйста, передайте ей вы, который знает нас, что если в Германии и царит железная дисциплина, мы – все-таки еще не варвары!
«Мы – все-таки еще не варвары!» Столько уж раз слышал я в эти десять месяцев подобные фразы, произносимые горожанами, дворянами, самой принцессой!
Принц продолжал:
– Разумеется… эта юная особа будет иметь право свободного входа в парк во все время своего пребывания здесь. И я не вижу ни малейших препятствий к тому, чтобы она разговаривала с наследным принцем: ведь они приблизительно одного возраста, не правда ли? Для Макса это будет отличной практикой французского языка. Что же касается Марбаха, то все уже устроено. Он подойдет к вам с протянутой рукой при первой же встрече, и я хочу… я надеюсь, что вы дружески примете его шаги к примирению!
– Но уверяю вас, ваше высочество, что я абсолютно не питаю дурных чувств к графу! – улыбаясь ответил я.
– Хорошо, хорошо! – сказал принц.
Он кашлянул, провел рукой по волосам, отодвинул лампу, поправил фитиль…
Я догадался, что самая важная часть разговора еще впереди. И действительно, откинувшись на спинку кресла, принц уставился мне прямо в глаза и резко, почти строго, кинул в упор:
– Говорил ли вам что-нибудь профессор Циммерман во время сегодняшнего обеда о недовольстве мною?
– Ваше высочество, – сказал я, – прежде всего, я должен сказать вам, что только случай, лишь случайная встреча моей сестры с госпожой Циммерман была причиной того, что мы очутились за одним столом. Отклонить приглашение, раз все это устроилось без всякой задней мысли, казалось мне невежливостью по отношению к почтенной и милой женщине. Могу прибавить еще, что имя вашего высочества ни разу не было произнесено между нами, и что я не позволил бы в своем присутствии критически относиться к вам. Профессор развивал передо мной свои политические взгляды, научные теории, рассказывал о своей юности…
– Его юность! Его теории! – с иронией сказал принц. – Что за сумасшедший дурак этот Циммерман! – Принц встал и принялся ходить взад и вперед по просторной комнате; встал и я. – Что за дурак! – продолжал принц. – Он мог бы стать главой Ротберга! В моем отце и во мне он обрел бы себе мощных покровителей. Но он предпочел будировать против империи, против германского единства, против подвигов достопамятного года… Ну, конечно, враги немецкого могущества имеют в нем искреннего союзника, и мне вполне понятно, что вы сошлись с ним. Но я не потерплю, чтобы он возобновил здесь прежние попытки… Как! Неужели рост нашего благосостояния и могущества в последнюю треть века не убедили его в мудрости наших отцов? Тридцать пять лет тому назад еще можно было сомневаться, говорить: «Берегитесь! Не рискуйте браться за слишком большие дела!», но теперь, господин Дюбер… Ну же, будем искренни! Разве Германия пострадала от навязанной ей прусской дисциплины? Разве милитаризм помешал развитию нашей промышленности, нашей торговле? Разве он повлиял на прирост населения? Мы по-прежнему являемся самой сильной вооруженной нацией на земле; наш коммерческий флот покрывает моря. Весь мир является данником немецкой промышленности, немецкой торговли, немецкой науки… И вот вам человек, которому Бог даровал выдающийся научный гений и который решает нападать на систему, оправдавшуюся на деле. Во имя уж не знаю, каких бредней социал-утопии он протестует против капральства, деспотизма, империализма Пруссии! Он проповедует интернационализм, разоружение, превращается в какого-то апостола новой религии – монизма, и мечтает утвердить ее вместо официальных церквей… Я смотрел на Циммермана, как на согражданина, который делает всем нам честь, и думал, что годы сделали его умнее. У меня нет оснований скрывать от вас, что я отправил к нему майора, чтобы приветствовать его от моего имени и пригласить в замок. А знаете ли вы, что он на это ответил? Знаете? – Принц вплотную подошел ко мне. – Он ответил, что мои приветствия его очень трогают, что он шлет мне в ответ свои приветствия, но что научные работы запрещают ему отвлекаться… Вот, господин Дюбер, что он ответил владетельному принцу Ротберга! Разве это вежливо? Скажите вы, происходящий из страны, где отличаются особенною вежливостью?
– Ваше высочество, – ответил я, – если действительно мое мнение интересует вас…
– Но, разумеется, оно меня интересует!
– Ну, что же! Мне кажется, что Циммерман – попросту доктринер и упрямец. У него нет дурных чувств ни к покойному принцу, ни к вам, но ему кажется, что его визит ко двору будет истолкован, как отречение от прошлого, как своего рода хождение по Каноссу. Поэтому-то он и предпочел уклониться. Положим, это – поза, если будет угодно вашему высочеству; но разве, в сущности, искренняя убежденность не обязывает к позе?
Принц прошелся несколько раз по комнате, а затем, остановившись по-военному в пол оборота, сказал:
– Так что в глубине души вы смотрите на немецкую политику так же, как и Циммерман? – Я не возражал; принц продолжал: – Ну да, потому что вы – политически, разумеется, – питаете наследственную вражду к Германии. И именно потому-то доктрины Циммермана кажутся мне опасными и вредными, что они встречают одобрение со стороны наших врагов.
– Ваше высочество, этот самый аргумент мне приходилось неоднократно слышать – в обратном смысле, разумеется, – из уст моих соотечественников!
– От этого он не становится менее неопровержимым!
– Не разделяю этого взгляда. Лучшие умы за границей считали в тысяча восемьсот двенадцатом году проекты Наполеона гибельными для Франции. Они были правы, но и те редкие французские патриоты, которые думали так же, тоже были правы!
– Значит, ныне вы даете Германии совет стать сговорчивее и мирнее, принизиться?
– Я – не знатная особа, чтобы мне можно было давать Германии советы. Но, может, именно потому, что я – иностранец, я лучше представляю себе положение Германии среди других европейских государств.
– Но что же можно поставить Германии в вину?
– Те пангерманистские идеи, которые так ясно высказываются немецкими публицистами известного лагеря. Вы хотите навязать, если не всей Европе, то большей ее части, немецкий дух, немецкую инициативу. Вы считаете, что только одна немецкая нация имеет право на расширение, что только немецкая мораль – выше всех моралей, что немецкая сила должна подчинить себе всякие другие силы!
– Вот, вот, браво! – с громким, радостным смехом заметил принц.
– Так вот видите, ваше высочество! – воскликнул я. – Вы согласны с этим! А это может вызвать между Германией и другими народами страшные недоразумения. Лично за себя могу уверить вас, что я скорее предпочту отдаться во власть всяким случайностям судьбы, чем подчиниться немецкой культуре, немецкой морали, немецкой силе. И лучше, чем стать гражданином немецкой Европы, я предпочту перестать быть европейцем вообще!
Уж не перешел ли я границы? На мгновение я подумал это, так как принц внезапно побагровел, и я видел, как бойкие закорючки его усов запрыгали над губами. Но усилием воли он заставил себя успокоиться, хотя от этого у него даже вздулись вены на висках. Ему хотелось доказать мне, жалкому латинянину, духовную силу германца.
Он погасил вспышку гнева методической перестановкой предметов на письменном столе, а затем сказал мне очень тихим, как бы принужденным тоном:
– Повторяю вам, господин Дюбер, что в иностранце, особенно во французе, испытавшем на себе тяжесть немецкого меча, меня не удивляют подобные взгляды. Согласитесь однако, что именно то, что вы говорите, оправдывает недоверие Германии к своим соседям… Но то, что естественно в иностранце, не может быть терпимым в немце. Поэтому общайтесь, сколько вам будет угодно с вашим другом Циммерманом… Но посоветуйте ему быть осторожнее в словах и в действиях. Когда исповедуешь подобные взгляды, небезопасно возиться со взрывчатыми веществами. – Он сам улыбнулся последним словам и продолжал, окончательно овладев собой: – Вы, конечно, понимаете, что я просто шучу. Я не принимаю Циммермана за анархиста. По-моему, его идеи несравненно опаснее его взрывчатых веществ. Так пусть же он воздержится от каких-либо манифестаций во время своего пребывания в Ротберге, и я освобождаю его от какой-либо симпатии, даже от какой-либо вежливости по отношению к моей особе. Вы это скажете ему, не правда ли?
Я поклонился.
– Я рассчитываю на это, – продолжал он, – и поэтому не вижу ничего неудобного в ваших дружеских сношениях с ним. До свидания, господин Дюбер, возвращаю вам вашу свободу. Будьте добры передать мои сожаления и извинения вашей сестре за утренний инцидент.
Возвращаясь к себе, я думал о словах принца и о страстных речах Молоха за обедом и говорил себе:
«Что значит маленький немецкий принц, надувшийся от собственного великолепия, что значит даже какой-нибудь император с лихо закрученными усами и замашками феодалов против союза природы, искусства и любви? Молох прав. Германия капралов – ложная, преходящая Германия. Настоящая Германия, вечная Германия – это Германия Канта и Шопенгауэра; это Германия Шарлотты и Вертера, Германия «Интермеццо». Пусть погибнет Германия капралов – и все народы мира склонятся перед этой привилегированной родиной мысли и гармонии!»
Глава 7
Приходилось ли вам испытывать иногда по утрам в привычный час пробуждения такое чувство, что хотя вы и спали достаточно, чтобы удовлетворить организм, но вам все же хотелось бы не отрываться от объятий сна, а наоборот – зарыться в них, чтобы избежать смутных беспокойств нарождающегося дня, начинающейся жизни?
В эту ночь я отлично проспал целых семь часов в маленькой тюрингской кровати. Уже давно сквозь полусонное оцепенение до меня доносились голоса с террас соседних вилл, шум шагов на лестнице, взвизгивания играющих на улице ребятишек. И вдруг я почувствовал, как свежие губки Греты, ласково касаясь моих волос, укоризненно сказали:
– Лентяй! Восемь часов, а он все еще в кровати! Это из-за праздника? И тебе не стыдно?.. А я сейчас позавтракаю на скорую руку с госпожой Молох и пойду с ней посмотреть на приготовления.
С протестующим ворчаньем я отвернулся к стене. Слова Греты «праздник», «приготовления» только увеличили обаяние сна. Я зарылся в подушки, но тут же вскочил, окончательно разбуженный. Со стороны замка прогремел пушечный выстрел, и ему ответили радостные крики, послышавшиеся со всех сторон. Я осмотрелся по сторонам. Комнату победоносно заливало солнце. Тень от флага, повешенного на террасе и колебавшегося в утреннем ветерке, дрожала на стене. И я сейчас же понял, почему мне так не хотелось просыпаться, несмотря на очаровательную ясность утра, несмотря на радостное оживление улицы, несмотря на зов Греты и обещание встретиться в Фазаньем павильоне с принцессой.
Это было второе сентября, день Седана. Если в замке стреляют из пушек, если мальчишки Ротберга разоделись в праздничные платья, несмотря на обыкновенную среду, если голубой флаг Ротберг-Штейнаха развевается около балкона, если, наконец, сегодня днем в присутствии всего двора и народа при звуках фанфар и приветственных речей в Тиргартене будет снято покрывало со статуи Бисмарка, то все это потому, что тридцать лет тому назад в такой же солнечный день, как сегодня, пало семнадцать тысяч французов, а остальные сто семнадцать тысяч предпочли сдаться, чем бесцельно погибнуть; благодаря чему Вильгельму I достались знамена, орлы, оружие армии вплоть до шпаги французского императора.
В этот день во всей Германской империи большой праздник. Даже школьники знают, что в этот день Германия воскресла из пепла. Старая Германия уступила ей свое место, и перед изумленным миром молодая восстала с поднятым мечом в руках.
Это – день Седана.
Как печально было у меня на сердце! И, занимаясь своим туалетом, я пытался проанализировать причину этой печали.
«Разве я виноват, что маршал Мак-Магон не досмотрел флангового движения Фридриха-Карла? Что он неосторожно прижался к железной дороге? Что он отодвинулся к Седану, отвратительно выбранному месту? Что 31-го августа, в тот момент, когда враг начал окружать его, он отдал строгий приказ по армии, назначая на «следующий день» отдых всей армии? А на «следующий день» была битва при Седане, далеко оставившая позади себя Павию и Ватерлоо.
Виноват ли я, что в семь часов вечера генерал Вимфен неосторожно лишил командования Дюкро, который по крайней мере спасал остатки армии? Виноват ли я, что в этот день слепой случай поражал все, в чем были судьбы Франции? И виноват ли я, что со средины августа император Наполеон III истекал кровью?
Я родился на свет в тот момент, когда все это было уже в прошлом. Самое сильное ретроспективное горе не может изменить тут что-либо. Неужели моя душа будет носить траур в годовщины Азинкура, Трафальгара? Оденется ли она в праздничные одежды в годовщины Бувина, Пай, Аустерлица? Жизнь превратится в кошмар, если прошлое будет на все набрасывать свою тень. Я ответственен только за самого себя. Так отступите же назад вы, призраки истории! Пусть мертвые хоронят своих мертвых!»
Среди подобных рассуждений я занимался своим туалетом; но вдруг моя рука дрогнула и галстучная булавка уколола мне грудь: со стороны замка послышался второй пушечный выстрел.
Сегодня второе сентября, день Седана! Как бы ни восставал против этого мой ум, а воля победителя заставляет меня отделять эту дату от прочих. Пушки победителя, его знамена, парад ветеранов, даже радостные возгласы ребятишек заставляют меня верить в реальность моего личного поражения, но не в качестве исторического воспоминания, а как жестокий закон настоящего. Забыть? Но как могу я забыть! Ведь победитель ежегодно кричит мне: «В этот день я нанес тебе чувствительный удар, я поверг тебя ниц». И в этом крике я слышу: «Я поверг тебя ниц, и ты с тех пор не встал на ноги, да я и не потерплю, чтобы ты встал!»
Однако довольно рассуждений! Раз этот устарелый клич неприятеля напоминает мне, что я – враг, я буду врагом. И я не подумаю оставаться дома, чтобы не стали говорить: «Этот француз не решается даже показаться на улице!»
Я открыл окно. Замковые часы отбивали половину девятого. Боже! Какой долгий день предстоит мне!
Я мысленно перебирал программу дня. В четверть одиннадцатого у меня свидание с принцессой в Фазаньем павильоне Тиргартена. Прогулка продлится до полуденного обеда. Открытие статуи Бисмарка состоится в три часа. Принц позаботился с надменной улыбкой сообщить мне, что не рассчитывает на мое присутствие на этом торжестве. Я же с иронией, которая всегда раздражает его, ответил, что, наоборот, непременно буду присутствовать, так как надо же быть в курсе неприятельских намерений! Но мы с принцессой решили, что я буду смотреть на парад из Фазаньего павильона. А вечером после ужина я уйду к себе в комнату, отказавшись от лицезрения иллюминации и фейерверка.
В течение этого долгого дня предстоит только один единственный забавный эпизод, о котором мне напоминает красная рукописная афиша, приклеенная к противоположной стене и извещающая, что после церемонии профессор Циммерман из Йены прочтет в кафе Руммера доклад на тему «День Седана и эльзас-лотарингский вопрос». Бедный Молох! Едва ли у него найдутся слушатели! Может быть, из Лицендорфа прибудет подкрепление тем пятерым социал-демократам, которые имеются в Ротберге? Только дадут ли ему еще говорить! И так уж ротбержцы пожимают плечами при виде афиши.
Вдруг я увидел, что к стене подошел полевой сторож, исполнявший также полицейские функции. В руках у него было ведерко с клеем, с кистью и несколько длинных полосок разноцветной бумаги. Он остановился около красной афиши, на которой вскоре оказалась приклеенной желтая полоска. Когда сторож ушел, я мог прочесть напечатанные крупными буквами слова: «Запрещено властями!»
«Бедный Молох! – думал я, направляясь в Фазаний павильон. – В самом деле, он уж слишком наивен для ученого философа. Неужели же он воображал, что принц допустит в такой день конференцию об упразднении празднования дня Седана и нейтрализации Эльзаса и Лотарингии? Бедный Молох!»
В этих думах я дошел до прелестного местечка, где, на полпути к Фазаньему павильону, в боскете цветущих олеандров, находилась так называемая «Скамья философа». Я был разгорячен ходьбой, и мне захотелось присесть отдохнуть. Так я и сделал и закрыл глаза, вдыхая сладкий, опьяняющий запах цветущих растений. И вдруг я увидел на скамейке рядом с собой самого принца-философа в туфлях с серебряными пряжками, красных чулках, панталонах и камзоле цвета винных дрожжей, в плюшевом жилете огненно-желтого цвета, в высоком воротничке, в маленьком паричке; в пальцах у него были желтая тросточка с рукояткой в виде золотого яблока и саксонская табакерка. Его треуголка лежала на скамье, разделяя нас. Принц отнюдь не казался удивленным моим соседством. Он фамильярно заговорил со мной, как бы отвечая на мои собственные мысли.
– Мой юный друг, – сказал он, – должен согласиться, что вести интрижку с моей внучатой снохой очень приятно и развлекает вас в вашем изгнании. Я не буду читать вам нравоучений. В области отношений полов я отличаюсь крайней терпимостью. К тому же я ничего не имею против того, чтобы этот солдафон Отто оказался… – тут принц отчетливо выговорил самое что ни на есть французское слово. – Но мой опыт заставляет меня предупредить вашу юность против последствий этой интриги. Моя внучатая сноха очень романтична: ввиду того, что в ее характере заложен старый фундамент немецкой честности, и ее отталкивает мысль изменить мужу под его же крышей и на его территории, она начала подумывать о бегстве… Вы улыбаетесь? Вашему самолюбию, юный двадцатишестилетний француз, льстит проект бегства через весь мир с влюбленной в вас принцессой? Но подумали ли вы о положении бедного учителя, похищающего принцессу, а вместе с нею ее драгоценности и капиталы?
– Ваше высочество, – ответил я, – если принцесса действительно хочет быть похищенной, ей остается только оставить в Ротберге свои драгоценности и капиталы. Я отважен и силен. Меня не затруднит прокормить жену!
Принц, собиравшийся сделать изрядную понюшку, так расхохотался, что табак рассыпался по жилету.
– Мой юный друг, – сказал он, – вы не можете серьезно думать, что принцесса Эльза удовольствуется жизнью разоренного буржуа, который может доставить ей пищу и одну прислугу!
– Но разве она не любит меня?
– Хе!
– Во всяком случае она держит себя так, как если бы она любила меня… На каждом шагу нежные записки, свиданья, беглые объятия… О! Пока еще ничего решительного.
– Знаю, знаю, – заметил принц.
– Должен сознаться вам, ваше высочество, что все это, тронувшее вначале лишь мое тщеславие, ныне глубоко тронуло мое сердце. И теперь, в те дни, когда не бывает торжеств по поводу взятия Седана и когда ваш внук Отто ее раздражает меня чересчур рассуждениями о Германии, я, благодаря Эльзе, даже чувствую нечто, похожее на счастье!
Принц потряс париком и воскликнул:
– О, молодой человек, молодой человек! У вас дело обстоит совсем плохо! Вы готовы забыть, что принцесса и учитель не могут долго любить друг друга, в особенности, если эта принцесса – немка, а учитель – француз. Я был утонченнее и могущественнее вас и пытался осуществить нечто несравненно менее трудное: держать здесь француженку-возлюбленную. В продолжение трех лет ваша соотечественница, мадемуазель Комболь, честно старалась любить меня, и я делал для этого все, что мог… Заметьте, что физически мы взаимно нравились друг другу и что я был настолько француз культурой и нравами, насколько может быть французом человек, родившийся среди этих угрюмых гор. Все шло хорошо, пока чувственный бред держал нас в цепях иллюзии. Но после шести месяцев, проведенных здесь вместе, на свет Божий всплыла разность наших натур. Все раздражало нас друг в друге. Из-за самых ничтожных причин у нас происходили ужасающие ссоры. Местожительством для своей возлюбленной я назначил Фазаний павильон вместе со всем этим парком, а ее мучило желание во что бы то ни стало жить в замке. Напрасно я доказывал ей, что с незапамятных времен у моих предков установился обычай чтить это здание, и что обитатели Штейнаха и Ротберга соединятся, чтобы жестоко проучить меня, если я осмелюсь обесчестить замок любовными интригами. Она ничего не хотела слышать и продолжала твердить: «Мой милый Роберт! – Так она переделала на французский лад имя Ротберг», – или я буду спать под пологом императора Гюнтера, или вернусь обратно в Шайлье». И хотя эта девчонка была вовсе не глупа, я не мог заставить ее понять, что кровать немецкого императора не для развратной француженки, будь она хоть и из Шайлье!.. Со своей стороны, она упрекала меня в грубости, которая заключалась в том, что в кульминационные моменты ссор я начинал бранить ее на своем родном языке. «Ругай меня, как хочешь, по-французски, – говорила она в таких случаях, – я могу понять взрывы страсти у мужчин! Но что это за манера бормотать что-то по-собачьему? Этого я не переношу!» Все это кончилось так, как вы можете себе представить. Комболь добилась наконец того, что вывела меня, несмотря на все мое миролюбие, из себя. Она издевалась надо мной, я стал отвечать ей на это ударами. Когда Комболь надоело это, она нашла возможным сбежать с одним из моих псарей. Они укрылись в Баварии, где чудака скоро повесили, а Комболь поступила на содержание к какому-то финансисту. Что же касается меня, то я написал по поводу этой измены французские стихи, но здравое рассуждение подсказало мне, что так все равно должно было случиться, и что наследственный немецкий принц не может прочно сойтись с потаскушкой из Шайлье, так как между ними неизбежно возникнут трения, которых могло бы и не быть, если бы эта потаскушка родилась в Рудольфштате, или я – в Версале.
– Ваше высочество, – немного обиженно ответил я, – не находите ли вы, что не совсем одно и то же расстояние отделяет учителя от принцессы и принца от потаскушки?
– Вы плохо поняли меня: я имел в виду разницу не рангов, а рас!
– Допустим, ваше высочество… Но еще одно замечание: ведь вы и Комболь чувствовали друг к другу исключительно физическое влечение, ну а принцесса действительно любит меня!
– Гм… – буркнул принц. – А вы?
– Я, ваше высочество?.. Но я тоже люблю ее!
В ответ на это у принца в камзоле цвета винных дрожжей вырвался такой взрыв хохота, что, забыв про всякие социальные перегородки, я размахнулся и хотел ударить его по лицу. Но в это время меня сзади охватили две голые ручки, которые закрыли мне глаза. Я стал вырываться, и это стряхнуло последние остатки сна, охватившего меня на скамье под олеандрами. Когда я вырвался из обхвативших меня ручек и обернулся, я увидел Грету, которая громко хохотала, тогда как принц Макс в нескольких шагах от нее с веселой улыбкой смотрел на меня.
– Вот это мило, – крикнула Грета, – это мило, мой докторальный брат! Не успел соскочить с постели, как засыпает на первой попавшейся скамейке! А мы с наследным уже успели подзаняться часок литературой!
Макс подошел, чтобы пожать мне руку. Неуважительность к венценосному другу перешла все границы: она звала его просто «наследным». Разумеется, так она называла его только с глазу на глаз или при мне. Макс не протестовал: я не видал в нем даже и проблесков грубых вспышек бешенства, этого наследия отцов. Видно было, что Макс был всецело пленен Гретой. Я понимал, что в мечтательности его четырнадцатилетней весны Грета должна была казаться ему первым очаровательным воплощением женщины.
– Знаете ли, господин доктор, – сказал он мне, – а ведь и мне самому не раз случалось засыпать на этой скамье! Мне кажется, что это – результат опьяняющего аромата олеандров. И каждый раз мне снился мой предок, принц Эрнст… Простите, что мы разбудили вас… Но мама уже в Фазаньем павильоне и ждет вас!
Мы отправились вместе по широкой, посыпанной песком дорожке. Макс нежно опирался на мою левую руку. Грета держала меня за правую.
– Принц Макс, – сказала Грета, – расскажите брату, что я начинаю недурно произносить «ша».
– Да… Это так мило, когда вы говорите… мило и нежно, словно детский лепет. Ну, а я, разве я не делаю успехов во французском языке?
– Вы говорите теперь не так плохо, как прежде. Это благодаря мне!
– А не господину доктору?
– Нет, только благодари мне одной. Брат слишком церемонится с вами! А знаешь, Волк, – обратилась ко мне Грета, меняя тему, – там, в Фазаньем павильоне, целая куча знамен и выстроена эстрада, обитая красным бархатом с золотом. Статуя, закрытая коленкоровым покрывалом, похожа на сахарную голову. Все это ужасно уродливо. Не правда ли, наследный?
Макс скорчил гримаску: критическое отношение Греты к изяществу вкуса и роскоши замка огорчало его. Он ограничился уклончивым ответом:
– Местность там очень красива. Прелестные деревья и домик такой славненький… Батюшки, всадник!
Мы насторожились. Действительно, стук копыт и позвякивание амуниции давали знать о приближении верхового. На первом перекрестке мы увидели графа Марбаха. Макс сейчас же выпустил мою руку и зашагал военным шагом. Его лицо приняло выражение недоверчивой скрытности, которое я встретил у него по прибытии в замок. Граф Марбах остановил в десяти шагах от нас лошадь и крикнул:
– Ваше высочество!
Макс походным шагом подошел к графу, не отпуская ладони рук от каскетки.
– Соблаговолите, ваше высочество, принять командование отрядом, который назначен сегодня для воинских почестей памятнику! – сказал граф. – Это – воля его высочества!
Макс не шелохнулся, только мускулы щек у него слегка запрыгали. Майор кивком головы отпустил его. Проезжая мимо меня с Гретой, Марбах с аффектированной сердечностью поклонился нам.
Вернувшись ко мне, Макс сначала помолчал немного, а потом сказал:
– Он знает, что я не хотел командовать на этом параде, и отец позволил мне оставаться обыкновенным зрителем на эстраде… Но Марбах хочет досадить мне и вам, потому что сегодня день Седана. Когда я буду владетельным принцем, в Ротберге не будет дня Седана. Ну, а его, Марбаха… Если только можно будет, я брошу его в тюрьму и уморю там медленной смертью!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.