Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 20 сентября 2020, 22:21


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И она продолжала рассуждать о министерстве, как о каком-нибудь Олимпе. Чтобы переменить тему разговора, г-жа Сванн обращалась к г-же Котар:

– Но какая вы нынче красавица! От Редферна?

– Нет, знаете, я привержена Родницу[131]131
  Редферн и Родниц – модные дома конца века. Редферн ввел во Франции моду на дамский английский костюм.


[Закрыть]
. Впрочем, это уже после переделки.

– Ну и ну! Очень элегантно!

– И как вы думаете, за сколько? Нет, первую цифру не угадали!

– Да что вы, это же даром, просто с неба свалилось! Мне говорили – в три раза дороже.

– Вот как пишется история![132]132
  Вот как пишется история! – Цитата из письма Вольтера к маркизе дю Деффан от 24 сентября 1766 г.


[Закрыть]
 – заключала жена доктора. И, указывая г-же Сванн на платок, который та ей подарила, добавляла:

– Посмотрите, Одетта. Узнаёте?

В просвете между полотнищами занавеса возникало почтительное и чопорное лицо, на котором был написан шутливый страх, как бы не побеспокоить присутствующих: это был Сванн. «Одетта, у меня в кабинете принц Агригентский, он спрашивает, можно ли прийти с тобой поздороваться. Что ему ответить?» – «Что я буду очень рада», – отвечала довольная Одетта, не теряя самообладания, что ей было совсем нетрудно: она ведь всегда, еще в бытность свою кокоткой, принимала у себя светских людей. Сванн удалялся передать разрешение и возвращался вместе с принцем, если только за это время не входила г-жа Вердюрен. Когда Сванн женился на Одетте, он попросил ее больше не ездить в «тесную компанию» (для этого у него было немало причин, а если бы не было, он бы сделал то же самое, повинуясь закону неблагодарности, который не терпит исключений и доказывает, насколько все сводники непредусмотрительны или бескорыстны). Он разрешил Одетте обмениваться с г-жой Вердюрен двумя визитами в год, и не больше, и даже это некоторым «верным» казалось чересчур: их возмущало оскорбление, нанесенное Хозяйке, у которой Одетта, да и Сванн столько лет ходили в любимцах. Потому что среди верных были свои «непримиримые», хотя затесались среди них и скрытые предатели, которые иногда потихоньку ускользали к Одетте, если она их приглашала, готовые, если их разоблачат, объяснить, что им просто хотелось посмотреть на Берготта (Хозяйка, впрочем, утверждала, что у Сваннов он не бывает и вообще он бездарность – правда, она тем не менее пыталась его «залучить», по ее любимому выражению). Не подозревая, что люди часто ради приличия воздерживаются от крайней позиции, к которой их подталкивают те, кто желает кому-либо досадить, «непримиримые» мечтали, чтобы г-жа Вердюрен прервала всякие отношения с Одеттой и лишила ее удовольствия говорить со смехом: «Со времен Раскола мы очень редко бываем у Хозяйки. Пока мой муж был холостяком, это еще как-то было возможно, но семейная пара не всё себе может позволить… Честно говоря, господин Сванн терпеть не может мамашу Вердюрен, и ему не очень по вкусу было, что я их так часто навещала. Ну а я-то, преданная супруга…» На званые вечера Сванн сопровождал жену в этот дом, но когда г-жа Вердюрен приезжала к Одетте с визитом, избегал ее. Поэтому, если в салоне была Хозяйка, принц Агригентский входил один. Кстати, представляя его присутствующим, Одетта старалась, чтобы г-жа Вердюрен оказалась поблизости: ей хотелось, чтобы та слышала только известные имена, и, видя вокруг много незнакомых лиц, воображала, что попала в среду аристократов; и этот расчет прекрасно удавался: вечером г-жа Вердюрен говорила мужу: «Ты бы видел эту компанию! Весь цвет Реакции!» Одетта же питала относительно г-жи Вердюрен обратное заблуждение. Салон этой последней, конечно, еще не стал в те времена таким, каким ему предстояло стать в один прекрасный день, как мы увидим позже. Г-жа Вердюрен еще даже не вошла в тот инкубационный период, когда отменяют многолюдные праздники, на которых немногие недавно добытые бриллианты утонули бы в толпе черни, и ждут, когда к десяти праведникам, которых удалось залучить, притянутся еще семижды десять. Для г-жи Вердюрен «свет» был целью, но участки ее атак были еще так ограниченны и вдобавок так удалены от тех, через которые Одетте посчастливилось прорваться, что Одетта понятия не имела о стратегических планах, которые готовила г-жа Вердюрен, а между тем ей предстояло вскорости проделать тот же путь. И когда при Одетте заходила речь о том, что г-жа Вердюрен – сноб, она совершенно искренне смеялась и возражала: «Да ничего подобного. Прежде всего, у нее и возможностей таких нет, она же никого не знает. И потом, надо отдать ей должное, она довольна тем, что есть. Нет, она обожает свои среды, милую болтовню». Но втайне Одетта завидовала г-же Вердюрен (хотя не оставляла надежды, что тоже научится, не зря же она была ее прилежной ученицей), завидовала умениям, которым Хозяйка придавала такое значение, хотя служили они лишь для передачи богатства оттенков чего-то несуществующего, для ваяния из воздуха; собственно, это было искусство творить из ничего: искусство хозяйки дома «объединять», умело «сочетать», «подавать», «отступать на задний план», служить «связующим звеном».

Как бы то ни было, приятельницы г-жи Сванн восхищались, видя у нее в гостях женщину, которую обычно представляли себе в ее собственном салоне, в обрамлении ее неизменных гостей, в центре ее маленького кружка, и как упоительно было видеть весь этот дружный, слитный, сплоченный собирательный образ в одном-единственном кресле, в лице Хозяйки, которая, сама превратившись в гостью, куталась в манто на гагачьем пуху, такое же пушистое, как белые меха, устилавшие пол в салоне Одетты, внутри которого г-жа Вердюрен сама была салоном. Самые робкие женщины хотели скромно удалиться и, упоминая о себе во множественном числе с таким видом, будто намекали окружающим, что лучше не утомлять выздоравливающую, которая в первый раз встала с постели, говорили: «Одетта, мы вас покидаем». Все завидовали г-же Котар, которую Хозяйка звала по имени. «Я вас похищаю?» – спрашивала у нее г-жа Вердюрен, которой невыносима была мысль, что кто-то из верных останется здесь, вместо того чтобы последовать за ней. «Меня уже любезно предложила довезти госпожа Бонтан, – отвечала г-жа Котар, не желавшая, чтобы подумали, будто она при виде более знаменитой особы забыла, что собиралась уехать в карете с кокардой г-жи Бонтан. – Признаться, я чрезвычайно благодарна подругам, которые готовы взять меня к себе в экипаж. Для меня это такая удача: ведь у меня нет своего автомедона». – «Тем более, – подхватывала Хозяйка (не смея противоречить, поскольку была совсем мало знакома с г-жой Бонтан и только что пригласила ее бывать на своих средах), – что от госпожи де Креси до вашего дома путь неблизкий. О господи, когда уже я научусь говорить „госпожа Сванн“!» В «тесной компании» среди людей не слишком остроумных было принято в шутку притворяться, что им никак не привыкнуть называть Одетту госпожой Сванн. «Я настолько привыкла говорить „госпожа де Креси“, что опять чуть не ошиблась». Но одна только г-жа Вердюрен, говоря с Одеттой, забывала об этом всегда и ошибалась нарочно. «Вам не страшно, Одетта, жить в этом пустынном квартале? Я бы, наверно, немного нервничала, возвращаясь домой вечером. И потом, здесь так сыро. Экземе вашего мужа это вряд ли на пользу. У вас хотя бы нет крыс?» – «Да нет же! Ужас какой!» – «Вот и хорошо, а то мне кто-то говорил. Я очень рада слышать, что это не так, потому что я их страшно боюсь и ни за что бы больше сюда не пришла. До свидания, радость моя, до скорого свидания, вы же знаете, как я счастлива вас видеть. Вы не умеете расставлять хризантемы, – говорила она на ходу, пока г-жа Сванн вставала ее проводить. – Это японские цветы, их нужно расставлять на японский манер». – «Здесь я не согласна с госпожой Вердюрен, хотя обычно ее мнение для меня – закон. Никто, кроме вас, не умеет выявить всю красоту каждого хризантема, вернее, каждой хризантемы (теперь, кажется, полагается так говорить)», – объявила г-жа Котар, когда Хозяйка была уже за дверью. «Наша милая госпожа Вердюрен часто бывает слишком строга к чужим цветам», – кротко отвечала Одетта. «Откуда ваши цветы, Одетта? – спрашивала г-жа Котар, желая прервать критику по адресу Хозяйки. – От Леметра? Перед входом у них на днях я видела розовый куст, который подвиг меня на безумство». Но из целомудрия она отказалась сообщить точнее, сколько стоил куст, а только сказала, что профессор, «хоть и не отличается вспыльчивым нравом», ринулся в атаку и объявил, что она не знает цену деньгам. «Нет-нет, мой присяжный цветочный магазин – Дебак». – «И мой тоже, – говорила г-жа Котар, – но признаюсь, что иногда изменяю ему с Лашомом»[133]133
  Леметр – цветочный магазин на бульваре Осман; Дебак – цветочный магазин на бульваре Мальзерб; Лашом – цветочный магазин на Королевской улице.


[Закрыть]
. – «Ах вы, изменница! Вот я ему расскажу, – отвечала Одетта, стараясь быть остроумной и направлять разговор в ту сторону, где чувствовала себя уверенней, чем в „тесной компании“. – Впрочем, Лашом в самом деле становится слишком дорог; цены у него завышены, знаете ли, это уже становится неприличным», – добавляла она со смехом.

Тем временем г-жа Бонтан, сто раз говорившая, что не желает ходить к Вердюренам, была в восторге от приглашения на среды и прикидывала, как бы исхитриться бывать там почаще. Она не знала, что г-жа Вердюрен желала, чтобы гости не пропускали ни одной недели; с другой стороны, она была из тех не слишком привечаемых в обществе дам, которые, когда хозяйка дома приглашает их бывать у нее постоянно, не едут к ней сразу, как только у них окажется время и желание, как это сделал бы человек дружелюбный и услужливый; напротив, они лишают себя, к примеру, первого и третьего вечера, воображая, что их отсутствие будет замечено, и берегут себя для второго и четвертого; разве что им станет известно, что третий вечер будет необыкновенно блестящий, и тогда они меняют порядок посещений, уверяя, что «к сожалению, в прошлый раз были заняты». Так г-жа Бонтан подсчитывала, сколько сред остается до Пасхи и как бы ей обеспечить себе на одну среду больше, но так, чтобы никому в голову не пришло, что она навязывается. Она рассчитывала на советы г-жи Котар, с которой ей предстояло ехать домой. «Ах, госпожа Бонтан, вижу, что вы встаете, очень нехорошо с вашей стороны подавать сигнал к бегству. Вы задолжали мне компенсацию за то, что не были в прошлый четверг… Ну присядемте же на минутку. Вы ведь больше не поедете ни к кому до ужина? И мне в самом деле ничем вас не соблазнить? – добавляла г-жа Сванн, протягивая ей блюдо с пирожными. – Поверьте, эти штучки совсем недурны. Они неказистые, но отведайте, вы нам скажете, каковы они на вкус». – «Напротив, на вид они восхитительны, – отвечала г-жа Котар, – ваши припасы неисчерпаемы, Одетта. И не нужно спрашивать, кто испек: я знаю, у вас всё от Ребатте. Признаться, я не столь последовательна. За пирожными и вообще за сладким я часто обращаюсь к Бурбоннё[134]134
  Ребатте – кондитерская, существовавшая с 1820 г.; во времена Пруста находилась на улице Фобур-Сент-Оноре; Бурбоннё – другая кондитерская, основанная в 1845 г., расположена на улице Гавра.


[Закрыть]
. Но согласитесь, они не знают, что такое мороженое. У Ребатте всё мороженое, и баварское, и шербет, возведено в высокое искусство. Как сказал бы мой муж, nec plus ultra». – «Да нет, это домашнее. Неужели не останетесь?» – «Ужинать не могу, – отвечала г-жа Бонтан, – но на минутку присяду, знаете, я обожаю поболтать с умной женщиной, такой как вы. Вы наверняка сочтете мой вопрос нескромным, Одетта, но мне бы хотелось знать, как вам понравилась шляпка госпожи Тромбер. Я знаю, большие шляпки сейчас в моде. И все-таки, на мой вкус, это уж слишком. А по сравнению с той, в которой она приезжала ко мне на днях, сегодняшняя кажется микроскопической». – «Да нет, какая уж я умная, – возражала Одетта, думая, как это хорошо звучит. – Я, в сущности, простушка, верю всему, что говорят, огорчаюсь по пустякам». И намекала, что первое время она очень страдала замужем за Сванном: у него своя отдельная жизнь, он ее обманывает. Тем временем принц Агригентский услышал слова «какая уж я умная» и счел своим долгом возразить, но находчивостью он не отличался. «Ну уж скажете! – восклицала г-жа Бонтан, – это вы-то простушка?» – «В самом деле, вот и я подумал: „Что я слышу!“ – подхватывал принц, радуясь подсказке. – Наверно, слух меня подводит». – «Да нет же, уверяю вас, – говорила Одетта, – я в душе простая мещаночка, страшная трусиха, у меня полно предрассудков, люблю отсиживаться в своей норке, а главное, я ужасно невежественна». И, желая справиться о бароне де Шарлюсе, говорила: «Виделись ли вы с нашим милым баронетом?» – «Это вы-то невежественная! – восклицала г-жа Бонтан, – а что тогда сказать о правительственных кругах, обо всех этих женах их превосходительств, которые только о тряпках и умеют рассуждать! Да вот хотя бы на прошлой неделе заговариваю о „Лоэнгрине“ с женой министра народного просвещения. Она мне отвечает: „«Лоэнгрин»? Ах да, это же последнее ревю Фоли-Бержер, говорят, уморительное“[135]135
  Ах да, это же последнее ревю Фоли-Бержер, говорят, уморительное. – Опера Вагнера «Лоэнгрин» (1847) впервые была поставлена, разумеется, не в «Фоли-Бержер», популярном парижском мюзик-холле, а в Парижской опере в 1891 г.


[Закрыть]
. Что вам сказать, мадам, когда слышишь подобные вещи, просто закипаешь. Мне хотелось отвесить ей оплеуху. Характер у меня не ангельский, знаете ли. Вот скажите, сударь, – обращалась она ко мне, – разве я не права?» – «Погодите, – возражала г-жа Котар, – когда вас спрашивают вот так, с ходу, без подготовки, без предупреждения, вполне простительно ответить невпопад. Уж я-то знаю: госпожа Вердюрен иной раз любит нас огорошить». – «Кстати, о госпоже Вердюрен, – спрашивала г-жа Бонтан у г-жи Котар, – вы знаете, кто у нее будет в среду? Ах, вот сейчас я вспомнила, что мы приняли приглашение на будущую среду. Не поужинаете ли с нами в среду в восемь? Вместе бы поехали к госпоже Вердюрен. Я стесняюсь ехать одна, почему-то я всегда побаивалась этой важной дамы». – «А я вам скажу, – отвечала г-жа Котар, – что вас пугает в госпоже Вердюрен: это ее голос. Что поделаешь, не у всех же такой красивый голосок, как у госпожи Сванн. Но покричишь немножко, а там и лед сломан, как говорит Хозяйка. В сущности, она очень приветлива. Но я прекрасно понимаю ваши чувства: впервые оказаться в неизведанном краю не очень-то приятно». – «Вы бы могли поужинать вместе с нами, – говорила г-жа Бонтан г-же Сванн. – А после ужина поехали бы все вместе к Вердюренам – вердюренствовать, и даже если Хозяйка строго на меня посмотрит и больше не позовет, мы у нее будем держаться вместе, втроем, я чувствую, что так будет веселее всего». Но вероятно, это утверждение было не совсем правдиво, потому что г-жа Бонтан тут же спрашивала: «Как вы думаете, кто будет у них в среду в восемь? Что там будет? Надеюсь, не слишком много народу?» – «Я-то наверняка не пойду, – говорила Одетта. – Мы заглянем только в самую последнюю среду. Если вы согласны ждать…» Но, судя по всему, г-жу Бонтан такая отсрочка не прельщала.

Интеллектуальность салона и его изысканность находятся, как правило, скорее в обратной связи, чем в прямой; однако если уж люди согласны терпеть чье-либо несовершенство, то меньше придираются к тем, про кого решили, что эти люди им нравятся, а потому заранее смирились с их недостатками – меньше придираются как к их уму, так и ко всему остальному: не зря же Сванн считал г-жу Бонтан приятной особой. Очевидно, и у людей, и у целых народов культура и даже язык клонятся к упадку по мере того, как утрачивается независимость. Последствием этой снисходительности к изъянам, кроме всего прочего, бывает то, что начиная с известного возраста мы всё больше склонны радоваться, когда восхищаются нашим складом ума, нашими вкусами и побуждают нас за всё это держаться; в этом возрасте великий художник обществу оригинальных гениев предпочитает общество учеников, у которых нет с ним ничего общего, кроме буквы его учения, но зато они ему кадят и внимают; в этом возрасте выдающийся мужчина или выдающаяся женщина, живущие ради любви, решат, что умнее всех присутствующих та особа, которая на самом деле, быть может, глупее других, но из каких-то ее слов следует, что она понимает и одобряет жизнь, посвященную любовным подвигам, а это льстит похотливым устремлениям приверженца любовных авантюр; наконец, именно в этом возрасте Сванн, бывший теперь мужем Одетты, с удовольствием слушал г-жу Бонтан, рассуждавшую, как смехотворно принимать у себя одних герцогинь (и заключал, что сама г-жа Бонтан – прекрасная женщина, очень остроумная и совершенно без снобизма, хотя в свое время у Вердюренов, слыша то же самое, он приходил к обратному выводу), и сам рассказывал ей истории, от которых она «помирала со смеху», потому что не знала их; впрочем, она быстро «схватывала», потому что была льстива и любила посмеяться.

– Значит, доктор, в отличие от вас, не без ума от цветов? – спрашивала г-жа Сванн у г-жи Котар. – «Ах, мой муж, представьте, такой мудрец, любит умеренность во всем. Хотя нет, у него есть одна страсть». Взгляд собеседницы вспыхивал от злорадного любопытства: «Какая же?» – вопрошала г-жа Бонтан. И г-жа Котар простодушно отвечала: «Чтение». – «Ну, эта страсть вполне безопасная!» – восклицала г-жа Бонтан, насилу сдержав сатанинский смех. «Когда доктор погружен в книгу, тут уж, знаете…» – «Ну, мадам, это не должно слишком вас беспокоить…» – «Нет, а зрение? Поеду-ка я к нему, Одетта, но вернусь к вам в первый же день и постучусь в дверь. Кстати, о зрении, сказали ли вам, что особняк, который только что купила госпожа Вердюрен, будет освещаться электричеством? Мне об этом доложила не моя маленькая тайная полиция, а сам электрик Мильде[136]136
  Мильде – владелец магазина электических товаров, открывшегося в 1900 г. на улице Фобур-Сент-Оноре.


[Закрыть]
. Как видите, я ссылаюсь на свои источники! Даже в спальнях будут электрические лампы под абажурами, смягчающими свет. Очаровательная роскошь, что ни говори. Вообще, наши современницы жаждут новизны, это наша святыня[137]137
  По нашему наблюдению, здесь г-жа Котар, которая любит блеснуть знанием современного театра, цитирует строчку из оперы-буфф Оффенбаха «Прекрасная Елена» (постановка 1861 г., либретто А. Мельяка и Л. Алеви; акт I, с. 4); это одно из наиболее известных произведений композитора. Вот старинный перевод соответствующего отрывка:
О Адонис, о ты, Венера!Я вам молюсь, я славлю вас!Увы! Давно святая вераВ любовь и страсть погибла в нас!К вам прибегаю, боги, с моей мольбою,Молю вас возвратить огонь святой,Ах, все мы жаждем любви, это наша святыня,Все мы жаждем любви, все мы жаждем любви!  (Прекрасная Елена: Комическая опера в 3 действиях / Перевод В. А. Крылова. СПб.; М.: изд-во Бессель В. и Ко. С. 19–20.)
  Впрочем, цитата из либретто Мельяка и Алеви, в свою очередь, является слегка измененной цитатой из драматической эклоги Лафонтена «Климена», где Аполлон просит муз описать ему девицу Климену, в которую влюблен некий Акант. Но нам кажется, что г-жа Котар имела в виду именно «Прекрасную Елену».


[Закрыть]
. Золовка одной моей приятельницы поставила у себя дома телефон! Она может сделать заказ поставщику, не выходя из квартиры! Признаться, я самым неприглядным образом интриговала, чтобы получить дозволение прийти как-нибудь и поговорить по этому аппарату. Страшно соблазнительно, но пускай это лучше будет у подруги, чем у меня. Я бы, пожалуй, не хотела иметь телефон у себя дома. Когда пройдет прелесть новизны, это будет настоящая морока. Ну, Одетта, я улетаю, не удерживайте больше госпожу Бонтан, она обещала обо мне позаботиться, мне совершенно необходимо отсюда вырваться. А не то как я буду выглядеть по вашей милости: приеду домой после мужа!»

Мне тоже пора было домой, не дождавшись неведомых зимних радостей, таившихся, казалось, внутри блистательных хризантем. Эти обещанные радости так и не появились, а между тем г-жа Сванн, казалось, ничего уже не ждала. Она велела слугам унести чай, словно объявляя: «Мы закрываемся!» В конце концов она мне говорила: «Ах, вы уходите? Ну что ж, good bye!» Я чувствовал, что неведомые радости все равно мне не достанутся, даже если я не уйду, и что дело тут не только в моей печали. Быть может, эти радости нужно искать не на торной дороге, что всегда слишком быстро ведет к минуте прощания, а на какой-нибудь затерянной тропке, на которую надо вовремя свернуть? Как бы то ни было, цель моего визита была достигнута, Жильберта узнает, что я приходил к ее родителям, когда ее не было дома, а я сразу, с налету, как неустанно повторяла всем г-жа Котар, завоевал симпатию г-жи Вердюрен. «У вас с ней, наверное, химическое сродство», – сказала мне жена доктора, никогда не видевшая, чтобы Хозяйка так старалась. Жильберта узнает, что я говорил о ней, как и полагается, с нежностью, но могу прожить и не встречаясь с нею – а ведь в последнее время ее раздражало именно то, что я всё время хотел с ней видеться. Я сказал г-же Сванн, что не могу больше встречаться с Жильбертой. Это прозвучало так, будто я решил ее избегать. И письмо, которое я собирался послать Жильберте, было задумано в том же духе. Вот только мне было никак не набраться мужества, и я всё время откладывал на денек-другой это последнее краткое усилие. Я уговаривал себя: «Это я в последний раз отказываюсь от встречи с Жильбертой, в следующий раз соглашусь». Чтобы разлука давалась мне не так трудно, я старался не думать, что это навсегда. Но я чувствовал, что так оно и будет.

Первое января в этом году было для меня особенно мучительным. Когда мы несчастны, любая дата или годовщина причиняет нам боль. Но если, например, дело в утрате любимого человека, страдание – это просто более острое сравнение прошлого с настоящим. В моем случае к этому добавлялась невысказанная надежда, что Жильберта, возможно, хочет, чтобы я сам проявил инициативу и сделал первый шаг, и, видя, что я ничего не предпринимаю, ждет только первого января, чтобы под этим предлогом мне написать: «Да что же это творится? Я от вас без ума, приходите, мы откровенно поговорим, я не могу жить без вас». В последние дни старого года мне казалось, что это вполне может быть. Я наверняка заблуждался, но, чтобы поверить в такое письмо, нам вполне хватает желания, потребности поверить. Все уверены, что им дана отсрочка, которую можно продлевать до бесконечности, солдату – прежде чем его убьют, вору – прежде чем он попадется, людям вообще – прежде чем они умрут. Это чувство вроде амулета, хранящего людей – а то и целые народы – не от опасности, но от страха перед опасностью, а на самом деле от веры в опасность; иногда оно помогает храбриться перед ее лицом, пока ничто не заставит проявлять истинную храбрость. Похожая уверенность, и столь же мало обоснованная, поддерживает влюбленного, рассчитывающего на примирение, на письмо. Чтобы не ждать его, мне было бы довольно перестать его хотеть. Как бы мы ни верили, что равнодушны к той, кого на самом деле всё еще любим, нам в голову то и дело приходят мысли о ней – ну хотя бы о том, как мы к ней равнодушны, – нам хочется как-то их выразить, наша внутренняя жизнь осложняется: мы, пожалуй, испытываем к ней неприязнь, но и проявляем постоянное внимание. И наоборот, чтобы вообразить, что сейчас чувствует Жильберта, мне бы надо было в этот Новый год представить себе, что я сам буду чувствовать первого января в будущие годы, когда почти перестану замечать ее внимание, или молчание, или нежность, или холодность и даже думать не буду (да и не смогу, если захочу) над тем, как бы мне разрешить проблемы, которые к тому времени просто исчезнут. Когда мы любим, любовь наша слишком велика, она в нас не вмещается и излучается на любимого человека, натыкается в нем на поверхность, которая ее отражает и заставляет вернуться в исходную точку; это потрясение в ответ на нашу нежность мы называем чувствами другого человека; оно пленяет нас больше, чем изначальный порыв, потому что мы не понимаем, что оно исходит от нас. Прозвучали все удары часов старого года, а письмо от Жильберты так и не пришло. Из-за перегрузки почты в эти дни я получал запоздалые поздравления еще и третьего, и четвертого, поэтому я по-прежнему надеялся, хотя всё меньше и меньше. Я много плакал в эти дни. Конечно, когда я отказался от Жильберты, я не был с собой до конца откровенен: я всё еще надеялся, что она пришлет мне письмо на Новый год. И вот надежда развеялась, а я не успел припасти на черный день никакой другой надежды и теперь страдал, как больной, который докончил свой пузырек морфия, не имея под рукой запасного. А может быть (и эти два объяснения друг друга не исключают), то, что я надеялся получить письмо, как-то приближало ко мне образ Жильберты, пробуждало те самые чувства, которые вызывало во мне когда-то предвкушение, что скоро я окажусь рядом с ней, увижу ее и она снова будет со мной такая, как прежде. Мы могли помириться в любую минуту, и это отнимало у меня благо, которое мы не умеем в полной мере ценить, – смирение. Неврастеники не могут поверить тем, кто их убеждает, что они почти совсем успокоятся, если лягут в постель, перестанут получать письма и читать газеты. Им представляется, что такой режим только обострит их нервозность. Вот так и влюбленные, пока не посмотрят на всё другими глазами, пока не начнут экспериментировать, не могут поверить в благотворное могущество полного отказа от любви.

У меня начались такие сердцебиения, что меня ограничили в кофеине, и они прекратились. И я задумался: что, если именно излишком кофеина объясняется та тоска, в которую я впадал, стоило мне хоть немного поссориться с Жильбертой, тоска, каждый новый приступ которой я приписывал страданию от разлуки с ней или страху, что я ее не увижу, или увижу, но она опять будет не в духе? Что ж, если воображение мое неправильно истолковало страдания, происходившие на самом деле от кофеина, в этом не было ничего особенного: жесточайшие душевные муки у влюбленных часто объясняются физической привычкой к женщине, с которой они разлучены; но видно, кофеин действовал наподобие того напитка, который долгое время после того, как был выпит, продолжал связывать Тристана и Изольду. Потому что, хотя физически мне стало лучше почти сразу же после уменьшения дозы вредного снадобья, я не почувствовал никакого облегчения от горя, которое вызвал или по крайней мере усугубил кофеин.

И только в середине января, когда рухнула моя надежда на письмо к Новому году и улеглась дополнительная боль, причиненная разочарованием, тут-то и вернулась печаль, терзавшая меня еще до праздников. И самое жестокое в ней было, наверно, то, что я сам выпестовал ее – бессознательно, добровольно, безжалостно и терпеливо. Единственное, чем я дорожил, были мои отношения с Жильбертой – и вот я сам приложил огромные усилия, чтобы сделать их невозможными: в силу долгой разлуки с подругой я упорно добивался не того, чтобы стать ей безразличным, а того, чтобы она стала безразлична мне, а это, в конце концов, было то же самое. Я неистово стремился к самоубийству – к убийству того существа во мне, которое любило Жильберту, стремился упорно, предусмотрительно принимая в расчет не только мои нынешние поступки, но и то, как они скажутся на будущем; я знал, что когда-нибудь разлюблю Жильберту, знал даже, что она об этом пожалеет и будет пытаться меня увидеть; у нее это не получится, но уже не потому, что я слишком ее люблю, а потому, что я наверняка буду любить другую женщину, буду желать, ждать эту другую часами, из которых ни одного мгновенья не посмею потратить на Жильберту, ведь она станет мне не нужна. Я потерял Жильберту в тот самый миг, когда решил не видеться с ней больше, если только она сама не потребует от меня объяснений и не признается мне в безоговорочной любви; а ведь теперь я любил ее больше прежнего; я понимал, что она для меня значит, лучше, чем в прошлом году, когда просиживал у нее каждый вечер, сколько мне было угодно, и верил, что ничто не грозит нашей дружбе; и даже мысль, что когда-нибудь я буду испытывать те же чувства к другой, была мне отвратительна – наверно, потому, что эта мысль отнимала у меня не только саму Жильберту, но и мою любовь, и мое страдание. Любовь, страдание – вглядываясь в них, я сквозь слезы пытался постичь Жильберту, но мне еще предстояло осознать, что они ей не принадлежат и рано или поздно достанутся какой-нибудь другой женщине. Во всяком случае, тогда мне представлялось, что мы всегда отделены от другого существа: когда любишь, чувствуешь, что любовь твоя не привязана к имени любимой, она воскреснет в будущем, да и в прошлом уже вспыхивала совсем к другим женщинам, а не к этой. А когда не любишь, то к противоречиям любви относишься по-философски, поскольку не испытываешь любви: рассуждаешь о ней в свое удовольствие, а значит, и не знаешь, что это такое, ведь знание в этой области прерывисто и скачкообразно, оно исчезает с исчезновением самого чувства. Страдание помогало мне догадаться об этом будущем, в котором я уже не буду любить Жильберту, хотя воображение еще отказывалось мне его показать; но наверно, еще не поздно было предупредить Жильберту, что оно постепенно воплотится в жизнь, что это неминуемо, неотвратимо, если только она не придет мне на помощь и не убьет моего равнодушия в зародыше. Сколько раз я готов был написать Жильберте или пойти к ней и сказать: «Берегитесь, я решился, эта моя попытка – последняя. Я вижу вас в последний раз. Скоро я вас разлюблю». Но зачем? Какое я право имел упрекать Жильберту в равнодушии, с которым я сам относился ко всему и ко всем, кроме Жильберты, ничуть не чувствуя себя виноватым? Последняя попытка! Мне это казалось чудовищно важным, потому что я любил Жильберту. На нее это, вероятно, произвело бы не больше впечатления, чем письмо, в котором друзья просят позволения нас навестить перед отъездом в эмиграцию, а мы на эту просьбу отвечаем отказом, как на приставания надоедливых влюбленных женщин, ведь нам-то предстоят сплошные удовольствия. Время, из которого состоит наш день, эластично: наши страсти его расширяют, страсть, которую мы внушаем другим, сокращает, а привычка заполняет.

Впрочем, что бы я ни сказал Жильберте, она бы меня не услышала. Мы всегда воображаем, что в разговоре слушаем ушами или разумом. Мои слова отклонились бы по пути к Жильберте, словно пройдя сквозь шевелящуюся завесу водопада, и до моей подруги добрались бы неузнаваемыми, в виде смешного писка, лишенными малейшего смысла. Истина, заложенная в словах, не пробивает себе прямого пути, не обладает даром неотразимой очевидности. Немало времени должно пройти, пока истина того же порядка сложится в уме слушающего. И тогда политический противник, который вопреки всем рассуждениям и доказательствам считал защитника противоположной точки зрения предателем, согласится с ненавистным утверждением, от которого уже отказался тот, кто безуспешно пытался это утверждение пропагандировать. И шедевр, который поклонники читали вслух, воображая, что его совершенства говорят сами за себя, а слушатели воспринимали как воплощение нелепости или посредственности, будет всеми признан – но автор об этом уже не узнает, потому что это случится слишком поздно. Вот так и в любви: женщина возводит вокруг себя стены, и отчаявшийся влюбленный не может разрушить их извне; а вот когда ему станет все равно, эти стены, которые он так долго и безуспешно штурмовал, внезапно рухнут, подточенные с другой стороны, благодаря работе, совершавшейся внутри той, что его не любила, – и рухнут совершенно зря. Если бы я предупредил Жильберту, что скоро стану к ней равнодушен, и рассказал ей, как это предотвратить, она бы заключила из этого только, что я люблю ее и нуждаюсь в ней еще сильнее, чем она думала, и мое присутствие раздражало бы ее еще больше. Из-за любви к ней я был подвержен беспрестанной разительной смене настроений, но именно поэтому я лучше, чем она, предвидел конец этой любви. И все-таки я бы, пожалуй, выждав какое-то время, предупредил Жильберту, письмом или на словах: конечно, после этого я бы уже меньше в ней нуждался, но зато она бы поверила наконец, что я могу без нее обойтись. К сожалению, некоторые люди, кто с добрыми, кто с дурными намерениями, заговаривали с ней обо мне так, что ей могло показаться, будто это делается по моей просьбе. Каждый раз, когда до меня доходило, что Котар, или мама, или сам г-н Норпуа неловкими словами сводили на нет все мои жертвы, намекая Жильберте, что я уже сам готов отказаться от своего намерения держаться от нее подальше, я расстраивался вдвойне. Во-первых, мне приходилось опять начинать с нуля отсчет моего мучительного и плодотворного исчезновения, которое эти несносные люди без моего ведома прервали и тем самым обессмыслили. Но главное, теперь Жильберта не верила, что я со смиренным достоинством ушел в тень, а воображала, будто я интригами пытаюсь выторговать у нее свидание, до которого она не снисходит. Я клял досужую болтовню людей, которые, часто даже без умысла навредить или услужить, а просто так, для красного словца, причиняют нам в самый неподходящий момент столько зла – иногда просто потому, что мы невольно выдали себя при них, а они оказались такими же нескромными, как мы. Правда, в прискорбном деле разрушения нашей любви все эти люди играют куда менее значительную роль, чем те двое, которые обычно всё и разваливают – один от избытка доброты, а другой по злобе – в тот самый миг, когда отношения еще могли как-то наладиться. Но на этих двоих мы не злимся, как на какого-нибудь несносного Котара, потому что второй из этих людей – предмет нашей любви, а первый – мы сами.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации