Электронная библиотека » Марсель Пруст » » онлайн чтение - страница 31


  • Текст добавлен: 20 сентября 2020, 22:21


Автор книги: Марсель Пруст


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Решено, – сказал тогда Сен-Лу, – поеду местным поездом». Я бы тоже прокатился с ним и проводил друга до Донсьера, если бы не усталость; всё время, что мы с ним провели на бальбекском вокзале (пока машинист ждал своих опаздывавших друзей, без которых не желал уезжать, и подкреплял силы прохладительными напитками), я клялся Сен-Лу, что несколько раз в неделю буду его навещать. Блок, к большой досаде Сен-Лу, тоже пришел на вокзал и слышал, как Сен-Лу уговаривает меня приезжать в Донсьер к обеду, к ужину, на несколько дней, а потом сказал Блоку ледяным тоном, который должен был опровергнуть вынужденную любезность приглашения и не допустить, чтобы Блок принял его всерьез: «Если будете проездом в Донсьере как-нибудь днем, когда я свободен, попросите в казарме, чтобы меня позвали, но я почти никогда не бываю свободен». Возможно, кстати, Робер опасался, что один я не приеду, и, допуская, что я дружу с Блоком крепче, чем признаюсь, давал мне, таким образом, повод взять его с собой, чтобы не путешествовать одному.

Я опасался, что Блок обидится на этот тон и на то, что его приглашают и тут же советуют не приезжать; мне казалось, что лучше бы Сен-Лу вообще ничего ему не говорил. Но я ошибся: после отхода поезда мы с Блоком дошли вместе до перекрестка двух улиц, из которых одна вела в гостиницу, а другая на его виллу, и всё это время он у меня допытывался, когда мы поедем в Донсьер, потому что «после того, как Сен-Лу проявил к нему столько внимания», было бы «непростительной грубостью с его стороны» не откликнуться на приглашение. Я был рад, что он не заметил или так мало огорчился, что счел за благо притвориться, будто не заметил, как равнодушно, более того, почти невежливо прозвучало это приглашение. Мне все-таки не хотелось, чтобы Блок выставлял себя на посмешище и немедленно ехал в Донсьер. Но я не смел давать ему совет, из которого стало бы ясно, что его приезд обрадует Сен-Лу куда меньше, чем его самого: такой совет вряд ли мог ему понравиться. Слишком уж он рвался в Донсьер, и хотя все подобные недостатки искупались в нем выдающимися достоинствами, которыми не обладали люди более сдержанные, всё же его бесцеремонность вывела бы из терпения кого угодно. Послушать его, так в Донсьер нам следовало ехать на этой же неделе (он говорил «нам», потому что, по-моему, надеялся, что за компанию со мной встретит более благосклонный прием). Всю дорогу, перед гимнастическим залом, затерявшимся среди деревьев, перед теннисной площадкой, перед домом, перед лотком торговца ракушками он останавливал меня и умолял назначить день, а когда я так этого и не сделал, рассердился и покинул меня со словами: «Как тебе будет угодно, мессир. Я в любом случае обязан поехать, поскольку он меня пригласил».

Сен-Лу так боялся, что недостаточно поблагодарил бабушку, что через день еще раз поручил мне передать ей его признательность в письме, которое пришло мне из города, где стоял его гарнизон; судя по штемпелю, оно добралось до меня очень быстро и свидетельствовало, что там, в стенах казармы кавалерии Людовика XVI, он думает обо мне. Бумага была украшена гербом Марсантов; я разглядел льва, а над ним корону вокруг шапки пэра Франции.

«Доехал я прекрасно, – писал он, – за чтением книги, купленной на вокзале, автора звать Арвед Барин (думаю, это русский автор[271]271
  Вопреки наивному предположению Сен-Лу Арвед Барин – не русский писатель, а псевдоним мадам Шарль Венсан (1840–1908), французской женщины-критика, автора работ о Бернардене Сен-Пьере, Мюссе и т. д.


[Закрыть]
, но написано для иностранца просто замечательно, по-моему, хотя мне хотелось бы знать ваше мнение, вы же у нас кладезь премудрости и всё на свете прочли), и вот я опять в гуще этой грубой жизни, где чувствую себя, увы, изгнанником, лишенный всего, что покинул в Бальбеке; жизни, к которой ничто меня не привязывает, в которой нет никаких умственных радостей; вероятно, ее атмосфера вызовет в вас презрение, хотя и она не лишена привлекательности. Мне кажется, что всё здесь переменилось с моего отъезда, потому что с тех пор началась одна из самых важных эпох в моей жизни, эра нашей дружбы. Надеюсь, она не кончится никогда. Я не рассказывал об этом чувстве и о вас никому, кроме одного человека, моей подруги, которая сделала мне сюрприз: заехала ко мне на часок повидаться. Она жаждет с вами познакомиться, и я полагаю, вы поймете с ней друг друга, потому что она тоже чрезвычайно любит литературу. Зато, вспоминая наши с вами беседы, переживая эти незабвенные часы, я отдалился от моих товарищей: они прекрасные молодые люди, но им всего этого не понять. Может быть, мне даже больше хотелось в первый день по приезде перебирать в одиночестве мгновения, проведенные рядом с вами, и не писать вам этого письма. Но я опасался, как бы вы, с вашим тонким умом и сверхчувствительным сердцем, не принялись беспокоиться, если снизойдете до мысли о неотесанном кавалеристе, над которым вам еще много придется потрудиться, чтобы привить ему больше вкуса, тонкости, понимания и чтобы он стал достоин вашей дружбы».

Это письмо, проникнутое нежностью, в сущности, очень похоже было на те, что я мечтал от него получить, пока мы еще не были с ним знакомы и я витал в грезах, от которых меня излечил прием, оказанный им мне при первом знакомстве и окативший меня ледяным душем, впрочем ненадолго. С тех пор каждый раз, когда во время обеда приносили почту, я тут же угадывал, что письмо от него, потому что у этого письма всегда было второе лицо, которое являет нам отсутствующий друг: не может быть ни малейших сомнений в том, что в чертах этого лица (то есть в почерке) мы способны узнать душу нашего друга точно так же, как в очертаниях носа или в интонациях голоса.

Теперь я охотно оставался в ресторане, пока убирали со стола, и если в этот самый миг не ожидалось, что мимо пройдет стайка девушек, то смотрел я не только на море. С тех пор как я увидел всё это на акварелях Эльстира, я полюбил как воплощение поэзии и пытался отыскать в действительности прерванный жест ножей, как попало брошенных на скатерть, пухлую округлость смятой салфетки, в которую солнце вшило лоскуток желтого бархата, бокал, уже полупустой и оттого особенно ясно являющий благородство линий, а в его полупрозрачной глубине, похожей на сгустившийся свет, остаток вина, темного, но мерцающего огоньками, смещение объемов, трансмутация жидкостей силами освещения, преображение слив в наполовину уже обобранной вазе, из зеленых в синие, а из синих в золотые, прогулка старомодных стульев, которые дважды в день собираются вокруг скатерти, наброшенной на стол, как на алтарь, где справляются праздники чревоугодия, а на скатерти, в глубине устриц – несколько капель святой воды, словно в маленьких каменных кропильницах; я пытался найти красоту там, где раньше бы и не подумал ее искать, в самых обычных вещах, в глубинной жизни «натюрмортов».

Через несколько дней после отъезда Сен-Лу мне повезло: Эльстир устраивал небольшой дневной прием, где будет Альбертина, и когда я выходил из Гранд-отеля, все решили, что я (благодаря долгому отдыху и дополнительным расходам) до того хорош собой и элегантен, что мне стало досадно, почему нельзя приберечь и всё это, и падающий на меня отблеск дружбы Эльстира для кого-нибудь поинтереснее; мне жаль было растратить все дары на простенькое удовольствие познакомиться с Альбертиной. С тех пор как это удовольствие было мне обеспечено, в уме я расценивал его весьма невысоко. Но воля моя ни на миг не разделяла этой иллюзии, а воля – настойчивая и непреклонная служанка всех наших сменяющих друг друга сущностей; презираемая, неутомимо верная, она таится в тени, беспрестанно трудясь во имя того, чтобы обеспечить нам всё необходимое, и не заботясь о метаниях нашего «я». Когда перед самым отъездом в желанное путешествие ум и чувство задумываются, а стоит ли оно в самом деле таких усилий, воля знает, что если путешествие сорвется, то ленивым хозяевам оно тут же вновь представится верхом блаженства; пока они, предаваясь сомнениям, стоят перед вокзалом и рассуждают, воля занята: покупает билет и до отхода поезда вводит нас в вагон. Она столь же постоянна, сколь ум и чувство переменчивы, но помалкивает и не вступает в спор, поэтому кажется, что ее словно бы и нет; другие стороны нашего «я» повинуются ее твердой решимости, сами того не сознавая, между тем как раздирающие их сомнения ощущают вовсю. Итак, пока я разглядывал в зеркале суетные и хрупкие прикрасы, которые моим чувству и уму хотелось приберечь для другого случая, ум и чувство препирались о том, так ли уж велико удовольствие от знакомства с Альбертиной. Но воля моя проследила за тем, чтобы я вовремя вышел из гостиницы, и дала кучеру адрес Эльстира. Жребий был брошен, а у чувства и ума еще оставалось время, чтобы об этом посокрушаться. Если бы воля ошиблась адресом, то-то бы им досталось.

Прибыв к Эльстиру с небольшим опозданием, я поначалу решил, что мадемуазель Симоне нет в мастерской. Там сидела девушка в шелковом платье, с непокрытой головой, но я никогда не видел ни этих великолепных волос, ни носа, ни цвета лица и не узнавал общего впечатления, оставшегося у меня от юной велосипедистки, разгуливавшей вдоль моря в шапочке поло. И всё же это была Альбертина. Но даже когда я это понял, я не стал ею заниматься. В молодости, когда входишь туда, где собралось общество, ты словно исчезаешь, становишься другим человеком; любой салон – это новая вселенная, где, согласно закону меняющейся умственной и духовной перспективы, наше внимание устремляется на людей, танцы, карточные партии, словно отныне они станут для нас важны навеки, а ведь завтра мы их забудем. Чтобы добраться до беседы с Альбертиной, мне следовало пройти по маршруту, не мной предначертанному, – сперва предстать перед Эльстиром, потом обойти других гостей, с которыми меня знакомили, задержаться перед угощением, причем мне предложили пирожные с клубникой, и я их отведал, постоять неподвижно и послушать музыку, когда ее начали исполнять, и я обнаружил, что этим разнообразным эпизодам придаю такое же значение, как знакомству с мадемуазель Симоне, – знакомство превратилось в один из эпизодов приема, и я совершенно забыл, что еще несколько минут назад оно было единственной целью моего прихода сюда. Впрочем, не так ли бывает у деятельных людей с любым истинным счастьем, с любым большим горем? В толпе посторонних мы получаем от любимой женщины благоприятный или убийственный ответ, которого ждали целый год. Но нужно поддерживать разговор, и вот к одним мыслям добавляются другие, расползаясь по поверхности, из-под которой насилу время от времени глухо проклевывается воспоминание, по глубине несравнимое со всем остальным, но коротенькое – о том, что на нас свалилось горе. А если вместо горя нас посетило счастье, могут пройти годы, пока мы припомним, что произошло величайшее событие нашей сердечной жизни, а нам некогда было уделить ему побольше внимания, почти некогда его осознать, потому что вокруг, например, было много народу, а ведь мы и пришли-то туда в надежде на это событие.

Когда Эльстир подозвал меня, чтобы представить Альбертине, сидевшей немного поодаль, я сперва доел эклер, запил его кофе и с интересом попросил у старого господина (с которым только что познакомился, осмелившись преподнести ему розу из моей бутоньерки, когда он ею восхитился) рассказать мне подробнее о кое-каких нормандских ярмарках. Не могу сказать, что последовавшее затем знакомство не доставило мне никакого удовольствия и не представляло для меня никакой важности. Настоящее удовольствие, впрочем, я испытал немного погодя, когда вернулся в гостиницу, остался один и вновь стал самим собой. Удовольствия подобны фотографиям. То, что добыто в присутствии любимого существа, – это только негатив, а проявляешь его позже, вернувшись домой, получив в свое распоряжение ту внутреннюю темную комнату, вход в которую «запечатан», пока ты среди людей.

Удовольствие от знакомства, таким образом, отложилось для меня на несколько часов, зато всю его важность я оценил немедленно. Да, в момент знакомства мы внезапно чувствуем, что нас обласкали и выдали нам «чек» на грядущие радости, к которым мы стремились много недель, мы прекрасно понимаем, что с его получением окончились для нас не только мучительные поиски – это было бы нам только приятно, – но ведь кончилась и жизнь существа, искаженного нашим воображением, существа, которому добавил величья наш тоскливый страх никогда с ним не сблизиться. В тот миг, когда наше имя звенит на устах у того, кто нас представляет, особенно если он, как Эльстир, не скупится на хвалебные комментарии, в этот священный миг, равносильный тому, когда волшебник в феерии приказывает одному человеку внезапно превратиться в другого, в этот самый миг та, которую мы так хотели узнать, исчезает, – и как бы могла она остаться прежней, если ей, незнакомке, приходится проявить внимание к нашему имени и к нашей особе, а потому понимающий взгляд и неуловимая мысль, которые мы искали в глазах, еще вчера устремленных в бесконечность (а мы-то думали, что нашим – блуждающим, разбегающимся, отчаянным, неуправляемым – никогда с ними не встретиться), – каким-то чудом всё это просто-напросто сменяется нашим собственным изображением, словно нарисованным в глубине улыбающегося зеркала. Воплощение нас самих в том, что, кажется, разительно на нас непохоже, больше всего преображает особу, которой нас только что представили, но формы этой особы по-прежнему весьма расплывчаты, и можно только гадать, во что они воплотятся – в божество, алтарь или чашу. Но несколько слов, оброненных незнакомкой, проворных, как скульпторы, ваяющие перед вами бюст из воска за пять минут, уточнят эти формы и придадут им некоторую завершенность; это позволит отмести все гипотезы, которые выстраивали накануне наши влечение и воображение. Пожалуй, даже до этого приема Альбертина уже не была для меня призраком, по праву достойным смущать нашу жизнь, каким остается прохожая, о которой мы ничего не знаем и которую едва разглядели. Уже ее родство с г-жой Бонтан сужало область фантастических гипотез: один из путей, которыми они могли распространяться, оказывался тупиковым. Постепенно я приближался к девушке, лучше ее узнавал, но всё больше методом вычитания: каждый элемент, порожденный воображением и влечением, заменяло понятие, значившее бесконечно меньше, но зато к этому понятию добавлялось нечто равноценное из области жизни, что-то вроде того, что финансовые компании выдают после погашения первичной акции, называя это пользовательской акцией. Прежде всего мои фантазии были ограничены знанием ее имени и родни. Другой предел ставило мне дружелюбие, с которым она не мешала мне любоваться вблизи родинкой у нее на щеке, чуть ниже глаза; и наконец, я удивился, слыша, как она употребляет наречие «совершенно» вместо «совсем»: про кого-то она сказала, что «она совершенно сумасшедшая, но все-таки очень милая», а про кого-то другого: «это совершенно заурядный и совершенно скучный господин». Пожалуй, такое употребление слова «совершенно» может раздражать, но все-таки указывает на уровень цивилизованности и культуры, которого я никак не ожидал от вакханки-велосипедистки, разнузданной музы гольфа. Впрочем, после этой первой метаморфозы Альбертина у меня на глазах менялась еще много раз. Достоинства и недостатки, написанные у человека на лбу и заметные нам с первого взгляда, группируются совсем по-иному, если мы глянем на него с другой стороны; так в городе мы видим памятники, в беспорядке разбросанные вдоль одной и той же прямой линии, но если взглянуть на них с иной точки зрения, одни выстраиваются позади других, те оказываются выше, а эти ниже. Прежде всего оказалось, что Альбертина довольно робкая, а вовсе не суровая; она не показалась мне невоспитанной, скорее она выглядела порядочной, судя по тому, что обо всех девушках, которых я при ней упоминал, замечала: «она не умеет себя вести», «она безобразно себя ведет»; и наконец, у нее на лице прежде всего бросалось в глаза неприятное на вид раздражение на виске, а вовсе не тот особенный взгляд, который мне всё время вспоминался. Но это был лишь второй ее образ, а ведь были, вероятно, и другие, и мне предстояло последовательно пройти через них. Сперва нужно было почти наугад определить первоначальные ошибки, вызванные оптическим обманом, и только потом перейти к настоящему изучению человека, насколько это вообще возможно. Впрочем, это невозможно, потому что пока мы исправляем наше представление о человеке, сам он меняется – ведь он не просто пассивный объект изучения, – мы пытаемся его догнать, он ускользает, и наконец мы воображаем, что вот теперь видим его ясно и отчетливо, а на самом деле нам удалось лишь прояснить его прежние образы, которые мы успели уловить раньше, но эти образы больше ему не соответствуют.

Но какими бы неизбежными разочарованьями ни грозила нам погоня за тем, что мы едва видели мельком, а потом уже воображали себе на досуге, для наших органов чувств это единственный разумный способ познания, не отбивающий у них аппетита. Какой угрюмой скукой проникнута жизнь тех, что от лени или от робости садятся в экипаж и сразу едут к хорошо знакомым друзьям, не помечтав о них сперва и никогда не осмеливаясь остановиться по дороге, если что-нибудь их поманило.

Я возвращался домой, думая об этом приеме, вспоминая кофейный эклер, который доел прежде, чем позволил Эльстиру подвести меня к Альбертине, розу, подаренную старому господину, все эти детали, которые без нашего ведома отбирает случай, а для нас они складываются в особую нечаянную композицию – в картину первой встречи. Причем я-то думал, что она существует для меня одного, однако через несколько месяцев увидел эту картину словно с другой точки зрения, как будто с далекого расстояния: мы вспоминали с Альбертиной первый день нашего знакомства, и к моему изумлению, она припомнила и эклер, и подаренный цветок, и все подробности, про которые я, конечно, не думал, что они важны для меня одного, но мне представлялось, что их заметил только я, но теперь выяснялось, что всё это сложилось в историю, запечатленную в мыслях у Альбертины, а я об этом и не догадывался. Еще в тот первый день, перебирая на обратном пути воспоминания о встрече, я понял, какой умелый трюк был проделан: я беседовал с девицей, которая благодаря ловкости фокусника подменила собой ту, за которой я так долго бродил по берегу моря, а ведь у них не было ничего общего. Впрочем, я мог бы от этом догадаться и раньше: ведь та девушка на пляже была моей выдумкой. Но я отождествил ее с Альбертиной в разговорах с Эльстиром, и теперь, несмотря ни на что, чувствовал себя обязанным хранить верность Альбертине воображаемой. Вот так обручаешься по доверенности, а потом чувствуешь себя обязанным вступить в брак с той, которую тебе подсунули. И это еще не всё: да, память о приличных манерах, о словце «совершенно» и воспалении на виске изгнала, хотя бы временно, из моей жизни тоску; но ведь она же будила во мне другое чувство, пускай приятное и ничуть не мучительное, похожее на братскую привязанность, но со временем и это чувство тоже могло стать опасным: мне могло захотеться всё время целовать это новое существо, чье приличное поведение, и застенчивость, и неожиданная доступность прерывали бесполезный полет моего воображения, но зато вызывали во мне умиленную благодарность. К тому же память наша немедленно принимается изготавливать фотографические снимки, независимые один от другого, и упраздняет малейшую связь, малейшую преемственность между сценами, которые на них запечатлены, поэтому в коллекции ее карточек последняя совершенно не отменяет предыдущих. Одновременно с заурядной и трогательной Альбертиной, с которой недавно разговаривал, я видел таинственную Альбертину на фоне моря. Теперь это были воспоминания, то есть картины, правдивостью не уступавшие друг другу. И чтобы уж покончить с тем первым вечером после знакомства, пытаясь восстановить в памяти ту маленькую родинку на щеке прямо под глазом, я вспомнил, что в гостях у Эльстира, когда Альбертина уходила, я заметил эту родинку у нее на подбородке. Словом, когда я ее видел, я замечал, что у нее родинка, но потом моя блуждающая память примеряла ее к лицу Альбертины то так, то этак, перемещая с места на место.

Неважно, что я был изрядно разочарован, когда оказалось, что мадемуазель Симоне больно уж похожа на всех знакомых мне девиц; подобно тому как, разочаровавшись в бальбекской церкви, я все равно стремился в Кемперле, Понт-Авен и Венецию, так и тут: пускай Альбертина оказалась не такой, как я надеялся, я утешался тем, что по крайней мере через нее познакомлюсь с ее подругами из стайки.

Сперва я опасался, что ничего не выйдет. Она собиралась пробыть в Бальбеке еще довольно долго, и я тоже, поэтому я рассудил, что лучше мне не слишком настойчиво искать с ней встречи, а подождать, когда мы с ней столкнемся случайно. Но встречались мы каждый день, и я очень опасался, что она просто ответит издали на мое приветствие, и так это будет продолжаться до конца лета и ничем мне не поможет.

Спустя немного времени, в дождливый и почти холодный день, ко мне на молу подошла девица в шапочке и с муфтой, настолько непохожая на ту, которую я видел в гостях у Эльстира, что узнать в ней ту же самую особу казалось просто немыслимой умственной работой; я, тем не менее, с этой работой справился, но не сразу, а после секундного изумления, и это, кажется, не ускользнуло от Альбертины. С другой стороны, я-то помнил о поразившем меня «приличном поведении», а тут она удивила меня, наоборот, грубоватым тоном и манерами, присущими «стайке». Кроме того, ее воспаленный висок уже не успокаивал и не притягивал моего взгляда: не то я оказался с другой стороны, не то его скрывала шапочка, не то раздражение прошло. «Ну и погода! – сказала она. – В сущности, бесконечное бальбекское лето оказалось чудовищным враньем. А вы тут ничем не заняты? Вас не видно на гольфе, на танцах в казино, и верхом вы не ездите. Вы наверно умираете со скуки! Если всё время торчать на пляже, можно сдуреть, правда? Или вам нравится лентяйничать? Спешить вам некуда, я вижу. А я не такая, я обожаю все виды спорта. Вы не были на скачках в Ла Сони? Мы туда ездили на „трамвае“, но я догадываюсь, что путешествие на таком драндулете вас не прельщает! Мы тащились два часа! На велосипеде я бы трижды обернулась туда и обратно». Я-то восхищался, когда Сен-Лу совершенно естественно назвал маленький местный поезд «змейкой» за то, что он без конца сворачивал с прямого пути и пускался в объезд, и теперь меня смущало, с какой легкостью Альбертина обзывала его «трамваем» и «драндулетом». Я чувствовал, как по-хозяйски она обращается со словами, и боялся, что она поймет, как мне до нее далеко, и будет меня за это презирать. Причем мне еще не открылось всё богатство синонимов, которыми располагала стайка для обозначения этого поезда. Во время разговора Альбертина держала голову прямо и говорила несколько в нос, еле шевеля губами. Звук получался тягучий и гнусавый, в этом тембре были виноваты, вероятно, и провинциальная наследственность, и подростковое подражание британской невозмутимости, и уроки учительницы-иностранки, и отечность слизистой оболочки носа. Такая подача звука производила скорее неприятное впечатление (впрочем, она быстро исчезала и делалась естественной и детской, как только девушка осваивалась с собеседником). Но меня очаровало своеобразие этой манеры. Каждый раз, когда я несколько дней ее не встречал, я с восторгом твердил: «Вас никогда не видно на гольфе» – с той легкой гнусавостью, с какой она произнесла эту фразу, вытянувшись в струнку и прямо держа голову. И я думал, что желаннее ее нет никого на свете.

Этим утром мы то встречались и останавливались, чтобы переброситься словцом-другим, то прохаживались, как другие парочки на молу, то потом снова разбредались в разные стороны. Остановки я использовал, чтобы присмотреться и окончательно определить, где у нее родинка. Вышло, как с фразой Вентейля, восхитившей меня в его сонате: по воле моей памяти эта фраза бродила взад-вперед от анданте до финала, пока в один прекрасный день я, с партитурой в руках, не отыскал ее и не пристроил в своем воспоминании на законное место, в скерцо; так и родинка, помнившаяся мне то на щеке, то на подбородке, наконец навсегда уместилась на верхней губе, под носом. Вот так мы с удивлением обнаруживаем стихотворную строчку, знакомую наизусть, в стихотворении, в котором даже и не думали ее встретить.

В этот миг, словно нарочно, на фоне моря, поражая разнообразием форм, привольно явил себя весь пышный декоративный ансамбль, всё прекрасное шествие золотисто-розовых, подрумяненных солнцем и морем дев: это появился развернутым строем отряд подруг Альбертины; все длинноногие, гибкие, но такие разные, они параллельно нам выступали в нашу сторону, держась ближе к морю. Я спросил у Альбертины, нельзя ли немного с ней пройтись. К сожалению, она ограничилась тем, что просто помахала подругам рукой. «Но ваши подруги обидятся, если вы их бросите», – сказал я в надежде, что мы пойдем гулять все вместе. Тут к нам подошел молодой человек с правильными чертами лица, в руке у него были ракетки. Это был тот самый игрок в баккара, чьи сумасбродства возмущали жену председателя. Он поздоровался с Альбертиной холодным, бесстрастным тоном, явно считая это верхом утонченности. «Вы с гольфа, Октав? – спросила она. – Хорошо поиграли? Вы были в форме?» – «Отвратительно, продулся вдрызг», – отвечал он. «Андре тоже там была?» – «Да, набрала семьдесят семь очков». – «Да это же рекорд!» – «Я вчера выбил восемьдесят два». Он был сыном очень богатого промышленника, которому предстояло играть весьма важную роль в организации ближайшей Всемирной выставки[272]272
  …в организации ближайшей Всемирной выставки. – Речь, по мнению французских комментаторов, о Всемирной выставке 1900 г.


[Закрыть]
. Меня поразило, насколько этот юнец и другие, весьма немногие, молодые люди, водившие дружбу с этими девушками, разбирались во всем, что относилось к одежде, манере носить эту одежду, сигарам, английским напиткам, лошадям, разбирались до мельчайших тонкостей и судили об этом с горделивой непогрешимостью, которая была сродни безмолвной скромности ученого, – но при этом насколько они были неразвиты в смысле умственной культуры. Октав не ведал сомнений, когда нужно было сделать выбор между смокингом и пижамой, но не имел понятия, в каком случае можно употребить такое-то слово, а в каком нельзя, и даже не подозревал о простейших правилах французского языка. Вероятно, та же несогласованность между двумя культурами была присуща и его отцу, председателю Синдиката бальбекских домовладельцев, потому что в открытом письме избирателям, которое он недавно велел развесить по городу, говорилось: «Я хотел видеть мэра, чтобы с ним об этом поговорить, он не захотел выслушать мои справедливые нарекания». В казино Октав получал призы во всех соревнованиях по бостону, танго и т. д., что могло ему бы помочь, если бы он захотел, найти прекрасную партию в курортной среде, где не в переносном, а в буквальном смысле девушки выходят замуж за партнеров по танцам. Он закурил сигару и сказал Альбертине: «Вы позволите?» – таким тоном, каким просят разрешения докончить начатую работу. Потому что он «не мог ни минуты побыть без дела», хотя не делал ничего и никогда. Но полное безделье дает в конце концов и в духовном отношении, и в телесном, мышечном, те же результаты, что и неумеренный труд: в конце концов постоянное умственное ничтожество, в котором он пребывал (хотя трудно было в это поверить, глядя на его мечтательное лицо), привело к тому, что, несмотря на внешнюю невозмутимость, по ночам ему, словно изнуренному мыслителю, не давали уснуть бесплодные попытки думать.

Я наадеялся, что у меня появится больше поводов видеться с девушками, если я буду знать их друзей, и готов был уже попросить, чтобы меня ему представили. Я поделился этим с Альбертиной, когда он удалился со словами: «Продулся вдрызг». Мне хотелось внушить ей идею познакомить нас в следующий раз. «О чем вы, – воскликнула она, – я не могу представлять вас какому-то жиголо! Здесь так и кишат жиголо. Но вам не о чем с ними говорить. Этот тип прекрасно играет в гольф, и всё, точка. Я их всех насквозь вижу, он вам не компания». – «Ваши подруги обидятся, что вы их так бросаете», – сказал я ей в надежде, что она мне предложит подойти к ним вместе. «Да нет, я им совершенно не нужна». Навстречу нам шел Блок, он улыбнулся мне с тонким намеком и, озадаченный присутствием Альбертины, которую не знал или во всяком случае знал только «в лицо», глянул на нее хмуро и четким движением уронил голову в поклоне, коснувшись воротничка подбородком. «Как зовут этого дикаря? – спросила Альбертина. – Не понимаю, почему он со мной здоровается, мы с ним незнакомы. Я ему и не ответила». Я не успел ничего ей сказать, потому что он подошел прямо к нам со словами: «Прости, что вмешиваюсь, но я хотел тебя предупредить, что завтра еду в Донсьер. Больше ждать не могу, это будет невежливо, и уж не знаю, что обо мне должен думать Сен-Лу-ан-Бре. Сообщаю тебе, что сяду на двухчасовой поезд. К твоим услугам». Но я уже думал только о том, как бы вновь встретиться с Альбертиной и попытаться познакомиться с ее подругами, Донсьер представлялся мне краем земли: ведь они туда не поедут, а когда я вернусь, они уже уйдут с пляжа. Я сказал Блоку, что никак не могу поехать. «Что ж, поеду один. Повторю Сен-Лу, чтобы потрафить его клерикализму, смешные александрины сьёра Аруэ:

 
Его решения не властны надо мной,
Пусть он нарушил долг – но я исполню свой»[273]273
  «смешные александрины сьёра Аруэ… но я исполню свой»… – В этой цитате, как отмечает комментатор французского издания, Блок, демонстрируя определенную образованность, называет Вольтера его «настоящим» именем Аруэ, зато совершает грубую ошибку, приписав ему стихи из трагедии Корнеля «Полиевкт» (д. 3, сц. 2). Пруст, цитируя, как всегда, по памяти, еще и добавил в эту цитату небольшую неточность, которую мы тоже можем, впрочем, приписать Блоку.


[Закрыть]
.
 

«Пожалуй, он собой недурен, – сказала мне Альбертина, – но какой противный!» Мне никогда в голову не приходило, что Блок хорош собой, а между тем так оно и было. Выпуклый лоб, нос с горбинкой, вид человека крайне проницательного и сознающего свою проницательность, – лицо у него было приятное. Но он не мог нравиться Альбертине. Этому мешали, в сущности, ее собственные недостатки: жесткость, бесчувственность, принятая в стайке, грубость со всеми посторонними. Впрочем, позже, когда я их познакомил, антипатия Альбертины не уменьшилась. Блок принадлежал к среде, где вышучивание всех и каждого каким-то особым образом уживается с определенным соблюдением приличий, необходимым «порядочному» человеку; компромисс между тем и другим весьма далек от манер, принятых в обществе, но не чужд своеобразных, крайне отвратительных светских условностей. Когда его знакомили с кем-нибудь, он кланялся одновременно и со скептической улыбкой, и с преувеличенным почтением и, если новый знакомый был мужчиной, говорил: «Очень приятно, месье» – голосом, который словно издевался над произносимыми словами, но в то же время сознавал, что принадлежит отнюдь не какому-нибудь хаму. В этот первый миг он платил дань обычаю – следовал ему, но тут же над ним издевался (так первого января он говорил: «Счастья вам в новом году»), а затем с хитрым и проницательным видом «отпускал остроумные замечания», иной раз очень справедливые, но Альбертине они «действовали на нервы». В тот первый день, когда я ей сказал, что его зовут Блок, она воскликнула: «Так и знала, что он еврейчик. Любят они занудствовать». В дальнейшем, кстати, Блок, вероятно, стал раздражать Альбертину и в другом отношении. Как многие интеллектуалы, он не умел просто говорить о простых вещах. Для всего у него находился манерный эпитет, потом сыпались обобщения. Альбертину это раздражало, она не слишком любила, чтобы обращали внимание на то, что она делает, ей не нравилось, что когда она вывихнула ногу и ей был предписан покой, Блок сказал: «Она покоится в шезлонге, но обладая даром вездесущности, одновременно витает в смутных краях какого-то гольфа и тенниса, что ли». Это была просто «литература», но Альбертине приходилось отказываться от приглашений, объясняя знакомым, что она не может двигаться, и она чувствовала, что эта шутка может повредить ее отношениям с людьми, так что за одно это невзлюбила и лицо, и звук голоса человека, который такое говорит. Расставаясь, мы с Альбертиной решили, что сходим куда-нибудь вместе. Я болтал с ней, сам не понимая, на какую почву падают мои слова и куда попадают, словно бросал камни в бездонную пропасть. Тот, кому мы адресуем наши слова, наполняет их смыслом по собственному разумению, и смысл этот очень далек от того, что мы в них вкладывали; повседневная жизнь то и дело подтверждает нам, что так оно и есть. Но если вдобавок мы не имеем понятия, насколько воспитан наш собеседник (а я этого об Альбертине не знал), если мы не представляем себе, что он любит, что он читает, каковы его принципы, тогда нам неизвестно, отзывается ли в нем на наши слова хоть что-нибудь, или он к ним глух, как животное, хотя, впрочем, и животным иной раз можно что-то объяснить. Так что мне казалось – когда я пытаюсь сблизиться с Альбертиной, я словно вторгаюсь в область неведомого и даже невозможного, занимаюсь чем-нибудь таким же опасным, как объездка коня, и в то же время таким же мирным и отдохновенным, как разведение пчел или роз.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации