Текст книги "Мальчик из джунглей"
Автор книги: Майкл Морпурго
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Майкл Морпурго
Мальчик из джунглей
Michael Morpurgo
RUNNING WILD
Text copyright © 2009 by Michael Morpurgo
Illustrations © Sarah Young, 2009
All rights reserved
© А. Сагалова, перевод, 2018
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательская Группа, Азбука-Аттикус“», 2018
Издательство АЗБУКА®
* * *
Элле, Лотти и Чарли на память об их дедушке Эдди.
Выражаю признательность сотрудникам Даррелловского парка дикой природы на острове Джерси, за всю помощь, которую они оказали мне в ходе работы над этой книгой.
1
Внезапный отъезд
Волны с шорохом накатывали на берег. Я сидел на слоне, а он бесшумно ступал по песку – мягкому, безмолвному. Чем дальше уходили мы от гостиницы и от пляжа с крикливыми купальщиками, тем тише делалось вокруг. Мне нравилось, как меня покачивает на слоновьей спине. Я закрыл глаза и вдохнул глубоко-глубоко – и словно целый мир проник внутрь меня. Сейчас я был за миллион миль от всего, что со мной случилось. От того, что привело меня сюда.
Я купался в солнечных лучах, сидя на спине у слона, и мне вспомнился папин слоновий анекдот. Анекдоты я обычно забываю, но этот запомнил – наверное, потому, что слишком часто его слышал. Я могу повторить его слово в слово, в точности как папа рассказывал.
– Слышал когда-нибудь историю о слонах и бананах, Уилл? – начинал папа и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Дело было в поезде Лондон – Солсбери. Сидят в вагоне друг напротив друга мужчина и мальчик. И у мужчины на коленях здоровущий такой бумажный пакет с бананами. Вскоре мальчик замечает кое-что странное: вместо того чтобы есть свои бананы, сосед каждые несколько минут встаёт, открывает окно и бросает наружу банан. Мальчик, конечно, никак не может взять в толк, зачем он это делает. И так его разобрало любопытство, что в конце концов он не выдержал и спрашивает: «Извиняюсь, а зачем вы бананы из окна бросаете?» – «Так это чтоб слонов отпугивать, – отвечает мужчина. – Опаснее слона твари нет, известное дело». – «Но ведь тут у нас нет никаких слонов», – удивляется мальчик. «Конечно нет, – отвечает ему мужчина, а сам кидает из окна очередной банан. – Но это всё почему? Потому что я бананы бросаю. Не бросал бы, так их бы миллион набежал, а то и миллиард. Опаснее слона твари нет, известное дело».
Я обожал эту историю, потому что папа, пока её рассказывал, ещё в середине начинал покатываться со смеху. А папин смех я очень любил. Когда папа был с нами, дом всегда полнился его смехом и от этого делался живым.
Нет, об этом думать нельзя, ведь заранее ясно, до чего я додумаюсь. А я не хочу до этого додумываться. Надо вспомнить что-то, где папы не было. Например, как мы ехали в поезде без папы. Но тут навалились мысли о том, как мы ехали с мамой. Вечно эти мысли лезут, когда не просят, а ты ничего не можешь с ними поделать. Они и сами-то с собой ничего поделать не могут. Потому что одни мысли всегда тянут за собой другие.
Будь моя воля, я бы всё время ехал в поезде и пусть бы дорога никогда не заканчивалась. Я так люблю поезда, как они погромыхивают, как постукивают колёса… Мне нравится прижиматься лбом к окну и водить пальцем по стеклу вслед за сбегающей каплей дождя. Я во все глаза смотрю на мелькающие мимо деревни, на коров и лошадей, что тут и там щиплют травку, на стаи скворцов в небе, на косяки диких гусей в лучах закатного солнца.
А ещё я всегда высматриваю диких животных – лис, кроликов, а то и оленей. Увидеть лесного зверя – это вроде маленького чуда, главное событие всей поездки. И ведь звери не убегают. Они стоят и глядят на меня из своего дикого мира, и им, наверное, любопытно. Вот именно что любопытно – и не больше. Они будто говорят мне: мы совсем не против, смотри на здоровье, только не трогай нас, езжай себе мимо. Мне каждый раз очень-очень хотелось остаться с ними, войти в их мир. Но они, мелькнув, исчезали за окном поезда, и этой мимолетной встречи мне казалось мало.
В ту поездку я не видел никаких лис и оленей, даже кроликов не видел – потому что и в окно-то не смотрел. Просто сидел и думал. Всё было не так, и ничего нельзя было с этим поделать. За окном серое небо и зелёные поля слились в какое-то размазанное пятно, на его фоне тянулась вдаль унылая вереница телеграфных столбов. Глазеть на всё это мне не хотелось. Мне хотелось, чтобы поезд никогда не останавливался. Но не потому, что мне нравилось сидеть в вагоне. А потому, что мне не хотелось приезжать. Не хотелось очутиться там, куда мы ехали.
Я покосился на сидящую рядом маму, но она на меня не смотрела. Она глубоко задумалась, и я знал о чём, потому что сам думал о том же, а такие раздумья лучше не прерывать. И я снова пожалел, что накричал на маму за завтраком. Зря я так поступил, конечно, но это я не со зла, а от неожиданности и от расстройства. Просто она приходит утром и ни с того ни с сего вдруг заявляет: «Я сейчас соберу вещи, и мы уезжаем. Бабушка обещала подбросить нас до станции».
Я пробовал спорить, но она и слушать ничего не желала. Вот тогда-то я и закричал на неё, и опрометью кинулся на сеновал, и закопался в сено под самой крышей. И сидел там, и дулся, пока не пришёл дедушка и не уговорил меня спуститься. Мама очень огорчилась, сказал он, а мы ведь не должны её огорчать, особенно сейчас. Ну и он был прав, конечно. Я ведь не хотел огорчать маму, просто я так мечтал о Рождестве на ферме с бабушкой и дедушкой. Папа здесь вырос, и каждый год мы встречали тут Рождество, даже когда папа не приезжал на побывку.
Но если честно, я накричал на маму не только из-за этого. На самом деле я просто отчаянно боялся возвращаться домой и знал, что мама боится тоже. Поэтому для меня было загадкой: почему ей вдруг так приспичило уехать? И ещё кое-что меня задело. Я привык, что мама со мной советуется. А тут вышла к завтраку и без всяких объяснений: мол, едем домой и точка. Она так себя никогда не вела. Мы всегда всё решали вместе, мама и я.
Ну и если подумать, это ведь она несколько недель назад предложила поехать к бабушке с дедушкой – подальше от дома, от грустных воспоминаний, от призраков. Сказала, нам сейчас лучше держаться вместе, правда же, ведь мы все переживаем одно и то же. Так почему она вдруг решила уехать?
Я уставился невидящими глазами в окно, а сам всё думал и думал. Пытался понять, что всё-таки стряслось. Может, это из-за бабушки? С бабушкой, уж если по правде, кому угодно нелегко приходится. Она любит командовать и вечно всем указывает, что делать, чего не делать и даже что думать. Всё всегда должно быть по её, а это иногда надоедает и даже бесит. Но мама мне всегда твердила, что это же бабушка, уж такая она уродилась, и мы должны принимать её как есть – вон у дедушки ведь как-то получается.
В общем, вряд ли мы уезжали из-за бабушки. Никакого смысла в этом не было. Но если не из-за бабушки, тогда почему? Дедушка тут точно ни при чём, и ферма тоже. Мы с мамой считали ферму лучшим местом на земле. Настоящим райским уголком. Мне там жилось прекрасно в любую погоду. Я всегда вставал до завтрака, шёл с дедушкой доить коров и кормить телят, а потом по пути в дом мы выпускали кур и гусей. После завтрака мы работали на тракторе – дедушка и я, – и дедушка иногда давал мне порулить, если, конечно, мы были далеко от дома и бабушка не могла нас застукать. Мы вдвоём проверяли овец, считали ягнят и, когда надо было, чинили изгороди. Мы делали всё, что только можно было делать по хозяйству, и всегда вместе.
А ещё дедушка был настоящей ходячей энциклопедией природы. Он помнил наперечёт все птичьи песни, все растения. Он даже вёл колонку натуралиста в местной еженедельной газете – так что о природе он рассуждал со знанием дела, а я любил слушать его рассуждения. Как-то раз мы с дедушкой вернулись в дом к чаю, а бабушка и говорит: «Ну что, Уилл, доволен, как слон? Тебе волю дай, ты бы и спал в своих резиновых сапогах. Вылитый дед».
И это правда, что я вылитый дед. Начать хоть с того, что дедушка неразговорчивый, и я тоже. Мы так хорошо понимаем друг друга, что лишние слова нам как-то ни к чему. Дедушка никогда не заводил речь о случившемся, кроме одного-единственного раза, когда мы убирали в коровнике после дойки. «Хочу поговорить с тобой, Уилл… ты понимаешь о чём, – начал он. – Я много об этом думал. По правде сказать, последние недели только об этом и думаю. И вот что я тебе скажу. Поранившись, ты позаботишься о ране – промоешь её, залепишь пластырем. И понадобится какое-то время, чтобы она затянулась. Пока рана заживает, ты ведь не станешь отдирать пластырь и проверять, как она там, иначе ты её разбередишь и она снова заболит. Ты всё спрашиваешь себя, почему это случилось именно с тобой. А ты не спрашивай. Ведь оттого, что ты себя терзаешь, легче никому не станет. Многие со мною бы не согласились, но иногда, если что-то болит, лучше бы оно болело поменьше. А потому мы с тобой, Уилл, больше ни словом не обмолвимся о том, что случилось. Пока ты сам не захочешь».
Но я не хотел, и мы больше не заговаривали на эту тему. Да и бабушка помалкивала, по крайней мере при мне. Мы вроде как заключили молчаливое соглашение: о случившемся ни слова. И я был только рад. Я понимал, что бабушка с дедушкой так ведут себя, чтобы уберечь меня от боли. Стараются хоть как-то развеять мои тяжкие мысли.
Но беда была в том, что эти мысли всё равно никуда не девались. Они так и бродили у всех у нас в головах – где-то на заднем плане. Бабушка с дедушкой из сил выбивались, чтобы чем-то нас отвлечь, чем-то порадовать. И мы радовались – насколько вообще можно радоваться после всего, что произошло. Но день заканчивался, наступал вечер, приходило время подниматься к себе и ложиться в постель, а этого я боялся больше всего на свете. И по маминому лицу видел, что и она боится.
Я оставлял свет включённым, но это не помогало. В постели на меня каждый раз всё накатывало заново: боль, и горечь, и печаль, и самое страшное – понимание того, что уже ничего не изменишь. Каждую ночь я мечтал уснуть, позабыть на время о боли, не тревожить её. Но как ни звал я сон, он всё не приходил. И я лежал, слушая негромкие голоса, доносившиеся снизу, из кухни.
При желании я бы запросто мог разобрать их слова, но подслушивать всё же нехорошо. Правда, иногда я просто не мог удержаться. Я слышал мамины всхлипы, а порой и бабушкины тоже. И тогда у меня самого подступали к горлу слёзы, а если уж я начинал плакать, то мне было никак не остановиться, пока я не засыпал. Потому что чувствовал я именно то, о чём говорила мама, сидя на кухне.
И вот сейчас я еду по взморью на слоне и вспоминаю один подслушанный кухонный разговор. Вон впереди какая-то большая ящерица – может, игуана – стремительно бежит по песку и исчезает в тени пальм. Над волнами парит морской орёл. Столько красоты вокруг, а мои мысли, как и прежде, не дают мне покоя. Почему бы мне не пожить сегодняшним днём, не порадоваться тому, что есть? Ведь это место – самый настоящий рай. И иногда у меня даже получается, только ненадолго. Ладно, если уж так нужно что-то вспоминать, пускай это будут хорошие воспоминания – как мы с дедушкой едем на тракторе, как принимаем роды у овечки и похлопываем новорождённого ягнёнка, как лисица рано поутру бежит через Хай-Мидоу.
Но и это не помогает. В голову так и лезут мамины слова, услышанные несколько вечеров назад. Тогда эти слова сжали мне сердце словно клещами и сейчас сжимают ничуть не слабее:
– Почему он ушёл и бросил нас? Что мне сказать Уиллу, бабушка? Как объяснить всё девятилетнему ребёнку? Как ему понять всю эту дикость? Я стараюсь изо всех сил, строю из себя сильную, а ведь мне хочется реветь белугой. Я знаю, он был вашим сыном, бабушка. Я знаю, я не должна этого говорить, я не должна этого чувствовать. Но я чувствую. Я люблю вашего сына. Люблю с той самой минуты, как впервые увидела. Но теперь я так зла на него, что подчас мне кажется, я его ненавижу. Правда, ужасно? Правда? Дома я притворялась, что всё хорошо, что я горжусь им, что я мужественная, что я справляюсь. Но я не справляюсь, и я не мужественная, и всё нехорошо. Скажите мне, почему так? Кто-нибудь пусть мне скажет! Почему его нет? Почему именно его?
Потом обе отправились наверх, мама зашла ко мне поцеловать перед сном, а я сделал вид, что сплю. Но когда она ушла, я беззвучно заплакал и плакал долго-долго. Слёзы никак не желали уходить. В ту ночь я думал, что умру, так горько мне было.
Но если всё время возвращаться к этому, боль не отступит и мне придётся проживать её снова и снова. А потому я запретил тяжким мыслям лезть мне в голову. Отныне я буду вспоминать только прекрасные времена, самые счастливые минуты своей жизни. Я воспряну духом, и прогоню печаль, и снова начну улыбаться. Мне казалось, это должно помочь. Я почти что ощутил мамино прикосновение – как она обнимает меня, прижимает к себе, как её рука гладит меня по затылку. Но вслед за этим мне вспомнилось, как она делала всё это, когда мы были втроём.
* * *
Я всё сохранил в памяти: папа в военной форме уходит от нас всё дальше и дальше. А мы с мамой его провожаем, стоя на пороге дома: мама в ночнушке, я в пижаме; мама обнимает меня за плечо, гладит по голове. И когда папа скрылся из виду, мы ещё постояли какое-то время, а мимо нас по дороге прогудел молоковоз.
– Не волнуйся, Уилл, – сказала тогда мама. – Папа ведь не в первый раз уходит. Всё с ним будет в порядке. Ахнуть не успеешь, а он уже дома.
– Ах, – произнёс я. И, подняв голову, увидел, как мама улыбается сквозь слёзы. Хорошо, что я догадался ахнуть.
Прошёл месяц или чуть больше. И настал тот самый день, который въелся в мою память так глубоко, что не вытравишь. Как я ни пытался забыть его, ничего не выходило: я проживал этот день вновь и вновь, даже сейчас, на слоновьей спине, за тысячи миль от дома. Было дождливое воскресенье. Мы с мамой уютно устроились на диване перед телевизором и смотрели «Шрека-2» – наверное, раз в десятый. Это был мой любимый фильм – папа подарил мне DVD на день рождения пару месяцев назад. Нам ни капельки не скучно было его пересматривать, мы предвкушали каждый забавный момент, каждую прикольную шуточку. И тут позвонили в дверь.
– О господи, кого ещё принесло? – пробормотала мама.
Она поставила фильм на паузу, неохотно сползла с дивана и отправилась открывать. Мне было всё равно, кого принесло, мне хотелось побыстрее вернуться к «Шреку». Из прихожей доносились приглушённые голоса. Потом раздались шаги – гости прошли в кухню. Кто бы это ни был, мама как будто возвращаться на диван не собиралась. Поэтому я снял мультик с паузы и стал смотреть дальше. Фильм закончился, а мама всё не приходила. Я ещё подумал, что как-то это странно: мама ведь тоже обожает «Шрека», ничуть не меньше, чем я. Поэтому я отправился её искать.
Она сидела одна за кухонным столом – опустив голову, обхватив ладонями кружку с чаем. Когда я вошёл, она не подняла взгляда, не заговорила. Я понял: что-то не так.
– Кто это был? – спросил я. – Кто к тебе приходил?
– Иди сюда и сядь, Уилл, – сказала мама. Голос у неё был такой тихий, такой далёкий, что я еле разбирал слова. Мама посмотрела на меня, и я увидел, что глаза у неё покраснели от слёз. – Это по поводу папы, Уилл. Я рассказывала тебе, куда он уехал, помнишь? Мы с тобой ещё искали на карте Ирак, нашли, где наш папа, да? Он ехал в «лендровере», и на обочине разорвалась бомба. – Мама подалась ко мне над столом и взяла меня за руки. – Он погиб, Уилл.
Несколько минут мы молчали. Я уселся к маме на колени, потому что ей это нужно было и мне тоже. Мы не плакали. Просто прижались друг к дружке крепко-крепко – так крепко, как только могли. Будто хотели выдавить друг из друга боль. А потом, вечером, мы лежали рядышком на моей кровати, держась за руки. И тогда я задал маме один-единственный вопрос, который всю ночь потом крутился у меня в голове.
– Но почему, мам? Почему он ушёл на войну?
Она помолчала немного, а потом заговорила.
– Потому что он солдат, Уилл, – сказала она. – Когда страны воюют, солдаты идут на войну. Так уж заведено. У солдат такая работа.
– Я знаю, мам, – кивнул я. – Но из-за чего эта война?
И мама мне не ответила.
2
«Посмотри на меня. Улыбнись мне»
Молодой погонщик, махаут, вёл слона то за ухо, то за хобот. На махауте болталась белая балахонистая рубаха, а слон всё норовил ухватить хоботом длинный подол и потянуть его. Но парень и в ус не дул, шёл себе и шёл, тихонько беседуя со слоном. Меня так и разбирало любопытство: что же он говорит? Вслух спросить я стеснялся. С виду махаут был вполне дружелюбным, то и дело поглядывал на меня – всё ли у меня в порядке – и улыбался. Но ему наверняка не до разговоров, да к тому же непонятно, знает ли он английский. Хотя если я так и буду молчать, мои мысли совсем меня поглотят, а уж этого мне вовсе не хочется. И к тому же интересно узнать побольше о слоне, на котором я еду. И я решился.
– А как его зовут? – спросил я.
– Ну, если на то пошло, это не он, а она, – сказал погонщик на почти безупречном английском. – Уна. Её зовут Уна. Ей двенадцать лет, и мне она всё равно что сестра. Уна родилась на моих глазах.
Молодой махаут, кажется, был не прочь поболтать. По крайней мере, умолкать он явно не собирался. Он тараторил быстро, слишком быстро и при этом не глядел на меня, так что улавливать суть было нелегко. Я весь превратился в слух.
Он продолжал, попутно освобождая подол рубахи из слоновьего хобота:
– Эта слониха обожает мою рубашку. И людей она тоже любит. Уна очень ласковая, а ещё она умница и шалунья. Такая озорная иной раз, ты просто не поверишь. Иногда вздумается ей бежать, и она бежит, что ты ей ни говори, и попробуй останови её. А уж если она встала, то её с места не сдвинешь, хоть ты тресни. Знаешь, что Уна любит больше всего? Я тебе скажу. Море. Она любит море. Но сегодня она сама не своя. Никак её в море не загонишь. Может, у неё болит что-нибудь. Нынче утром я отвел её на берег – каждый день так делаю, – а она в воду ни ногой. Стоит себе и смотрит на море, как в первый раз. Уна, говорю я, да ведь море то же самое, что и вчера, а она всё равно ни с места. Уж ты мне поверь: если Уна чего не хочет делать, ты её нипочем не заставишь.
Махаут наконец вырвал у слонихи подол рубашки.
– Спасибо, Уна, очень мило, – сказал он, поглаживая её по уху. – Видишь, сейчас она вроде бы повеселела. Похоже, ты ей понравился. Я по её глазам всегда вижу, кто ей нравится. Слоны так разговаривают – глазами. Честное слово, не вру.
Больше я вопросов не задавал, мне и так было хорошо. Я смаковал каждую минуту этой прогулки на Уне. У слонихи, как я заметил, был необычный цвет кожи – под серым проступали розовые пятнышки. Розовый слон! Я рассмеялся, и Уна сердито потрясла хоботом – видно, шутка не пришлась ей по вкусу.
Всё, на что я смотрел, было таким новым, таким неведомым: с одной стороны глубокая синь безмятежного океана, с другой – тенистая зелень джунглей над песчаным берегом. А за деревьями – склоны холмов, терявшиеся в облачной вышине. Прямо передо мной тянулась белая полоска пляжа – казалось, конца-краю ей нет. Хорошо бы ехать вот так вечно. «Мама была права, – подумалось мне, – это идеальное место, чтобы забыться». Но забыться всё равно не получалось. И забыть тоже.
Мы с мамой проживали день за днём в каком-то полусне, словно лунатики. На нас сыпался нескончаемый поток писем и открыток, трезвонил телефон, у порога оставляли десятки букетов. По телевизору всё время показывали одну и ту же папину фотографию, где он в форме, не такой, каким был дома.
А потом была тихая поездка в аэропорт; бабушка с дедушкой сидели впереди. На заднем сиденье ехали мы с мамой, и мама всю дорогу невидящими глазами смотрела в окно. Но иногда она легонько сжимала мою руку, чтобы подбодрить меня, и я отвечал на её пожатие. Это был наш с мамой тайный язык, известный только нам. Одно пожатие означало: «Я рядом. Вместе мы справимся», а два – «Посмотри на меня. Улыбнись мне».
Мы стояли на взлётной полосе, продуваемой всеми ветрами, и наблюдали за самолётом: он сел, проехал немного по земле и замер. Заиграла волынка, и папины однополчане вынесли из самолёта покрытый флагом гроб. А потом последовало ещё несколько дней скорбного безмолвия. Бабушка с дедушкой жили в нашем доме и делали всё-всё: бабушка готовила еду, дедушка подравнивал изгороди в саду, стриг лужайку и пропалывал клумбу. Бабушка хлопотала по дому как заведённая: чистила, мыла, наводила блеск, гладила. Ещё были телефон и дверь – к нам постоянно кто-то звонил и ломился, и дедушка давал им отпор. Нужно было ходить в магазин – дедушка и это тоже взял на себя. Иногда мы делали покупки вместе, и мне это нравилось. Так я хотя бы уходил из дома.
На похоронах народ толпился даже на улице, а в церкви и вовсе яблоку было негде упасть. Могила мокла под дождём. Волынка заиграла траурную мелодию, солдаты дали залп в воздух – эхо от него долго не смолкало. Потом все стали расходиться. Я заметил, что все придерживают шапки, чтобы ветром не унесло, а солдаты нет. Их береты держались как приклеенные. Интересно, как это, подумал я тогда. Стоило мне поднять голову – и я натыкался на взгляды других людей. Они все всматривались в моё лицо. Наверное, чтобы выяснить, не плачу ли я. Но я не плакал. И не заплакал бы, ведь мамина рука сжимала мою – раз, другой.
На поминках все пили чай и переговаривались вполголоса. Я мечтал, чтобы всё побыстрее закончилось. Пусть бы они все ушли. Пусть мы останемся с мамой, бабушкой и дедушкой. Они все замечательные, эти родственники и друзья, но я видел, что мама тоже провожала гостей с облегчением. Мы стояли у калитки и смотрели, как они разъезжаются.
Два пожатия и улыбка. Наконец-то всё закончилось.
Но на самом деле ничего не закончилось. Потому что папина рыбацкая куртка висела в прихожей с накинутым сверху шарфом болельщика «Челси». У задней двери стояли его ботинки – на них так и засохла грязь с нашей последней прогулки в паб по берегу реки. Папа купил мне чипсов с сыром и луком, и мама потом наткнулась на пустой пакетик в кармане моего анорака. Папе тогда влетело: мама терпеть не может, когда я ем эту пакость.
Мы с папой ходили на стадион «Стэмфорд Бридж» поболеть за «Челси» и всегда по пути заворачивали в наш любимый паб поесть пирога со свининой и чипсов. Если погода позволяла, мы сидели снаружи, а вокруг мельтешил народ, одетый в синее. И потом, идя к стадиону, мы тоже вливались в синюю реку. Мне нравилось, как начинается матч и сама игра тоже. Дома мама неизменно интересовалась, что мы ели на обед, и мы смущённо мямлили про пирог и чипсы. И тогда мама нас обоих отчитывала. Это мне нравилось тоже, потому что и это было частью похода на футбол.
Папина удочка стояла в углу за морозильником, где обычно, и его гавайская гитарка-укулеле лежала на пианино – там, где папа сам её оставил. А ещё была папина фотокарточка, где он гордо улыбался, держа в руках пойманную щуку весом чуть не в пять кило. Когда папа уезжал куда-нибудь на учения или за границу – а уезжал он частенько, – я дотрагивался до снимка и иногда даже разговаривал с ним, если, конечно, рядом никого не было. Я поверял фотографии все мои горести. Папина карточка для меня была всё равно что икона или талисман. Но сейчас я старался вообще не глядеть на снимок, потому что знал: мне снова будет грустно. Без фотографии мне было плохо, но лучше уж плохо, чем грустно – я и так весь был до краёв заполнен грустью, и новая грусть в меня уже не помещалась.
Ещё несколько дней, просыпаясь по утрам, я думал, что всё это просто страшный сон. Что папа, как обычно, сидит на кухне и завтракает, а после он отведёт меня в школу. И потом на меня наваливалось понимание, что никакой это не сон, не кошмар, а самая что ни на есть ужасная правда.
Спустя неделю или около того после похорон я отправился в школу. Все были такие предупредительные. Ужас до чего предупредительные. Но на самом деле – я это чувствовал – никто не хотел со мной разговаривать. Даже мои лучшие друзья – Чарли, Тонк и Барт – держались на расстоянии. Мы ведь с ними всю жизнь дружили, а теперь они просто не знали, что сказать мне. Всё изменилось, сделалось каким-то неловким, неестественным. И не только всё, но и все. Учителя стали прямо приторными, даже директор мистер Маккензи по прозвищу Биг Мак. Я словно купался в сладком сиропе. Все вокруг притворялись, а мне от этого делалось очень одиноко. Как будто в школе мне теперь не было места.
И однажды утром я решил, что больше не могу. Я поднял руку на уроке и попросился выйти в туалет. Но ни в какой туалет я не пошёл. Я просто вышел из школы и отправился домой. Мамы дома не было, я уселся на ступеньку крыльца и стал ждать. Там-то меня и нашёл Биг Мак. Он совсем не рассердился. Просто позвонил маме в больницу и попросил её прийти. Мама расстроилась, это было заметно, сказала, что из-за меня такой случился переполох. Я почти надеялся, что она рассердится, даже ждал этого. Но она тоже не рассердилась. А сбега́л я ещё не раз.
Однажды после обеда мама пришла к школьным воротам прямо в форме медсестры. Я всегда ходил из школы сам, никто меня не встречал. Значит, что-то стряслось, сообразил я. Мама сообщила, что у неё новости, хорошие новости. Бабушка приехала к нам – на этот раз одна, без дедушки. «Тоже мне, хорошие новости», – тут же приуныл я. Опять бабушка будет выговаривать мне за столом: «Кушай бутерброд, как воспитанный мальчик». И тут-то мама мне всё и рассказала.
– Мы с бабушкой посоветовались и обо всём договорились, – начала она. – И решили, тебе нужно больше времени, чтобы всё улеглось, и зря я сразу же отправила тебя в школу. Мы, наверное, слишком поспешили вернуться к обычной жизни – мы с тобой оба. Все вокруг так добры к нам, так внимательны. Мистер Маккензи сразу же дал согласие, и из больницы меня тоже отпустили. Все считают, что нам нужно передохнуть – столько, сколько понадобится. Нам разрешили вернуться, когда мы будем готовы.
Это уже звучало неплохо, но потом и бабушка тоже кое-что добавила, и это было совсем уж круто. Бабушка объявила, что она всё продумала. Мы с мамой приезжаем на ферму и живём там месяц или около того.
– Твоей маме я так и сказала, Уилл: спорить со мной бесполезно. На Рождество вы будете у нас и останетесь потом, если захотите. На сколько надо будет, на столько и останетесь.
Мы с мамой переглянулись и заулыбались. С бабушкой всегда спорить бесполезно, это и так ясно.
– Бабушка уверена, что нам с тобой такой перерыв нужен как воздух, – сказала мама. – А ты что думаешь, Уилл?
– Ага, здорово, – только и ответил я. А сам был на седьмом небе от счастья.
Каждый день на ферме был просто сказочным. Из плохого был только визит к врачу – зачем-то потребовалось делать мне прививку. Мама уверяла, что это очень важно и что всем детям моего возраста полагается такая прививка. Я отбрыкивался как мог, но на маму ничего не действовало. В кабинете у врача я старался не смотреть на иглу. Боль была адская. Прививка и бабушка с её вечными назиданиями – только это портило мне жизнь. А так всё было распрекрасно.
Вот потому-то, когда мама сказала, что мы не остаёмся на Рождество, это было как снег на голову. Но сказано – сделано. Чемоданы быстренько собраны, бабушка готова везти нас на станцию, а утренний поезд доставит нас домой.
На вокзале мы взяли такси. И это тоже было как-то чудно́, ведь мама вечно твердила, что такси – это пустая трата денег, и ругалась, какие они запредельно дорогие. Такси затормозило возле нашего дома, и тут мама повернулась ко мне и сказала, посиди, мол, тут, а я мигом. И попросила таксиста подождать минут пять. При этом вид у неё был какой-то восторженный, будто она еле-еле сдерживала хихиканье.
– Мама, ты куда? – крикнул я ей вслед, но она уже выскочила из такси и бежала по дорожке к дому.
Я вообще никак не мог взять в толк, что это с ней.
И вскоре она появилась снова, таща тяжёлый чемодан.
– Вы не отвезёте нас обратно на вокзал? – спросила она у таксиста.
– За ваши деньги, милая, хоть на Луну, – хмыкнул тот.
– Нет, так далеко нам не надо, – радостно выпалила мама и села обратно в такси.
Она велела мне закрыть глаза. А когда я открыл глаза, она помахивала перед моим носом двумя паспортами и сияла во всё лицо.
– Это всё бабушка, – сказала она. – Точно тебе говорю, Уилл, это лучшая из её затей. На самом-то деле, я думаю, затея дедушкина. Но как бы то ни было, оба они решили, что Рождество нам лучше провести вдвоём, как-нибудь очень по-особенному. Где-нибудь, где можно забыться… Где-нибудь за тысячи миль отсюда. – Она вытащила из сумки туристический буклет и помахала им тоже. – Гляди, Уилл! Вот это гостиница. А вот пляж. Море и песок, видишь? И знаешь, где это? Это в Индонезии, откуда родом моя семья. Я никогда там не бывала, а вот теперь собираюсь побывать и тебя беру с собой. Ох уж эта бабушка, какова выдумщица! И хоть бы раз спросила меня о чём. Да когда она кого спрашивала? Просто взяла и заказала нам номер. Сказала, это рождественский подарок от них с дедушкой. Дескать, отдыхайте, развлекайтесь в своё удовольствие. – Мамино лицо так и светилось от радости. – Всё, что от нас понадобилось, – это сделать прививки – помнишь, да? Ну и плюс паспорта, летние вещи – и вперёд!
– Как, прямо сейчас? Мы уезжаем прямо сейчас?
– Прямо сейчас.
– А как же школа?
– Школа подождёт до лучших времен. Не волнуйся. Мистеру Маккензи я всё объяснила, и он не возражал. Эй, босс, выше нос!
Это было папино старое присловье. И вот тут-то мы с мамой впервые за долгое время расхохотались. А потом заплакали. И выяснилось, что плакать вдвоём куда лучше, чем в одиночку. Мы вцепились друг в дружку на заднем сиденье такси, и боль наконец-то начала покидать нас.
На вокзале таксист помог нам выгрузить чемоданы. И денег он с нас не взял.
– За счёт фирмы, – сказал он маме, помогая ей выйти из машины. – Я не сразу сообразил, кто вы. Я ведь был на похоронах, видел вас с мальцом. Сам когда-то был солдатом. Воевал на Фолклендах[1]1
В 1982 году Великобритания вступила в войну с Аргентиной из-за Фолклендских островов, что неподалёку от аргентинского побережья. Англичане победили аргентинцев за считаные недели, однако спор из-за Фолклендов до сих пор не разрешён: каждая страна считает их своей территорией. (Здесь и далее – примеч. перев.)
[Закрыть]. Много лет прошло, но такое разве забудешь? Мой лучший друг там погиб. Хорошего вам отдыха, уж кто-кто, а вы-то его заслужили.
Я уже летал на самолёте – в Швейцарию. Но этот самолёт был огроменный. Он по взлётной полосе разгонялся целую вечность, я уж думал, никогда не поднимется. У меня был собственный экран – выбирай любой фильм, какой душе угодно. Я снова посмотрел «Шрека-2». Мультик закончился, и мне случайно попался на глаза мамин буклет. С первой фотографии на меня задумчиво взирал своими глазищами орангутан. И у меня в голове сразу всплыла жуткая картинка – страшнее я мало что видел. Где она мне попалась, не помню: может, по телику показывали, а скорее всего, наткнулся в журнале «National Geographic» – их у нас дома в туалете целая пачка. На верхушке обугленного дерева сидит, крепко вцепившись, до смерти испуганный детёныш-орангутан. А вокруг него – сплошь сожжённый дотла лес.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?