Текст книги "Женщины Девятой улицы. Том 2"
Автор книги: Мэри Габриэль
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Джексон в заляпанной краской футболке и Ли в домашней одежде и тапках повели Намута в амбар. Там прямо на полу лежал огромный мокрый холст. Тем летом Джексон писал огромные картины – больше двух метров в высоту и почти пять с половиной в ширину. В восторге от увиденного и страшно расстроенный тем, что ему не удалось сфотографировать Поллока в процессе работы, Ганс уже было открыл рот, чтобы спросить Джексона, нельзя ли ему зайти в другой раз, когда он будет писать…
но [Джексон], взглянув на картину, вдруг начал что-то в ней исправлять. И прежде чем я успел понять, что происходит, у него в руках уже были банка с краской и кисть, а он писал, разрушая сделанное до этого, и на холсте возникла совершенно новая картина… А я тем временем начал фотографировать… Я снимал пленку за пленкой… С того дня меня приняли. Особенно когда он увидел, что у меня вышло: пару недель спустя я принес ему некоторые фотографии, и это окончательно закрепило наши отношения[409]409
Oral history interview with Hans Namuth, AAA-SI; Varnadoe with Karmel, Jackson Pollock, 89.
[Закрыть].
Ли, которая всё время, пока Ганс фотографировал Поллока, просидела на табурете в мастерской, позже сказала Намуту: «До этого момента единственным человеком в мире, который когда-либо наблюдал за тем, как пишет Джексон, была я»[410]410
Varnadoe with Karmel, Jackson Pollock, 89.
[Закрыть]. Ганс заслужил доверие их обоих во многом потому, что не болтал, а просто молча снимал. Его сотрудничество с Поллоком продолжилось и углубилось в ноябре, когда давление на Джексона стало таким сильным и мучительным, что он больше не смог держать себя в руках; когда испарилась столь желанная для Ли свобода творить без чрезмерных забот о муже; когда весь мир вокруг них опять погрузился в страх и паранойю, а мужчины снова надели военную форму и отправились умирать в далекие края.
Намут говорил о гражданской войне в Испании: «Как и в другие периоды истории, художники и интеллектуалы острее других чувствовали тревожность текущих событий»[411]411
Oral history interview with Hans Namuth, AAA-SI.
[Закрыть]. К концу лета и осени 1950 года мир стал почти таким же безрадостным, каким был в 1945 году, и нью-йоркские художники отреагировали на это с ужасом. «Это какая-то массовая депрессия, какой я сроду не видела, – пишет в своем дневнике в августе Джудит Малина, одна из завсегдатаев “Клуба”. – Все вокруг только и говорят: “Терпеть не могу читать газеты”, “Я боюсь включать радио”»[412]412
Malina, The Diaries of Judith Malina, 119.
[Закрыть]. Новости действительно были чистым безумием: домашние аресты и расследования, дискуссии вроде бы здравомыслящих людей о том, какая столица станет наилучшей целью для атомного удара, и так далее, и тому подобное. На 42-й улице перед театром какой-то мужчина, повернувшись к спутнице, спросил: «Как думаешь, будет война?» «Война уже началась», – ответила та. Опять наступило время «скорби и убийц»[413]413
Malina, The Diaries of Judith Malina, 114, 119.
[Закрыть].
1950 год начался зловеще – с решения президента Трумэна приступить к разработке водородной бомбы. С точки зрения властей такая необходимость резко выросла после того, как СССР провел успешные испытания собственной атомной бомбы[414]414
Halberstam, The Fifties, 26, 29, 46; Wittner, Rebels Against War, 240–241; Miller and Nowak, The Fifties, 56, 58, 60. После испытаний в 1954 году в Тихом океане водородной бомбы, когда радиоактивный пепел осел на японских рыбаках, людей чрезвычайно обеспокоила вероятность эффекта ядерных «осадков». Некоторые ученые пытались успокоить общественность тем, что их опасения в основном безосновательны. Например, лауреат Нобелевской премии мира доктор Х. Дж. Мюллер указывал на то, что даже пережившие ужасы Хиросимы люди рожают детей, которые «выглядят нормальными». Однако другие ученые обнаружили, что в результате взрыва ста двадцати двух бомб в рамках испытаний, проведенных в США между 1951 и 1958 годами, число врожденных дефектов значительно увеличилось во всем мире. К 1957 году одннадцать тысяч американских ученых подписали петицию против ядерных испытаний. Однако им было сказано, что запрет на испытания нецелесообразен с точки зрения государственной безопасности.
[Закрыть]. В январе британский ученый по имени Клаус Фукс, который работал в Лос-Аламосе и имел доступ к важнейшим аспектам американской ядерной программы, признался, что передал Москве секретные сведения об атомном оружии. Советники Трумэна заявили: теперь Советы создадут не только атомную, но и водородную бомбу, это всего лишь вопрос времени. После распространения новости о чудовищном новом оружии массового поражения эксперты высказали предположение, что, когда оно будет создано, бомба, сброшенная на Хиросиму, покажется человечеству картечью. Водородная бомба будет убивать миллионами. Однако вашингтонских бюрократов не волновал вопрос потенциальных смертей, им было важно другое: кто первым получит этот жуткий шанс уничтожить человечество[415]415
Halberstam, The Fifties, 45–47, 98–99; Caute, The Great Fear, 63; Diggins, The Proud Decades, 86; Malina, The Diaries of Judith Malina, 101. Планировалось, что водородная бомба будет в тысячу раз мощнее двух атомных, сброшенных на Японию. Многие в Вашингтоне считали тогда, что США должны сохранить свое военное превосходство любой ценой, так как угроза исходила уже не только от Советского Союза. Власть в Китае захватили коммунисты Мао Цзэдуна, заставив поддерживаемое США националистическое правительство спасаться из страны бегством (туда, что станет Тайванем).
[Закрыть].
А на фоне возросшей ядерной угрозы и признаний Фукса шло еще одно расследование предполагаемого шпионажа, в котором обвиняли бывшего сотрудника Госдепартамента Альгера Хисса; в январе он был осужден. Любопытно, что его преступление состояло не в том, что он работал на коммунистов, а в том, что он солгал Конгрессу. Дело Хисса обеспечило республиканцам победу на выборах и еще сильнее распалило их аппетиты. Своим противником они объявили коммунизм, но многие были убеждены, что настоящими их врагами является наследие нового курса Рузвельта, оппоненты из Демократической партии, интеллектуалы Восточного побережья и либерально настроенные американцы[416]416
Halberstam, The Fifties, 53–54; Diggins, The Proud Decades, 113, 116; Caute, The Great Fear, 60–61.
[Закрыть]. Пятого февраля 1950 года, менее чем через неделю после шпионского скандала с Фуксом и практически сразу после осуждения Хисса, сенатор Джо Маккарти своим обращением к Республиканскому женскому клубу в Уилинге начал одну из самых мрачных глав в современной истории США[417]417
Halberstam, The Fifties, 49–50; Diggins, The Proud Decades, 114; Miller and Nowak, The Fifties, 29; Brogan, The Penguin History of the United States, 598.
[Закрыть]. «У меня в руках список из двухсот пяти [сотрудников Государственного департамента], которые известны госсекретарю как члены коммунистической партии и, несмотря на это, всё еще работают и формируют политику Государственного департамента», – заявил он в той речи[418]418
Halberstam, The Fifties, 50; Miller and Nowak, The Fifties, 29.
[Закрыть]. Однако уже через шесть дней список, упомянутый Маккарти, сократился с двух сотен до пятидесяти семи имен, а затем и вовсе исчез. Сенатор заявил, что потерял его в Неваде, будучи в нетрезвом состоянии. А когда недоверчивые журналисты спросили, существовал ли этот список вообще, Маккарти злобно прорычал: «Слушайте, ублюдки, я не собираюсь вам ничего говорить. Я просто хочу, чтобы вы знали: у меня есть куча дерьма, и я собираюсь использовать его там, где это принесет мне наибольшую пользу»[419]419
Halberstam, The Fifties, 51–52; Diggins, The Proud Decades, 114–115.
[Закрыть]. Так началась эпоха Маккарти.
И неважно, что человек, запустивший четырехлетний период запугивания и террора нации, был пьяницей и лжецом. Паникерство Маккарти дало свои результаты, а его дикие заявления не сходили с первых полос новостных изданий. Вскоре он стал главой сенатского комитета, которому поручили расследовать «красную угрозу», проникшую, как громко заявил в апреле генеральный прокурор США, буквально во все аспекты американской жизни: «на фабрики, в офисы, в мясные магазины, на уличные перекрестки, в частный бизнес – и сегодня каждый стал носителем этих микробов смерти для нашего общества»[420]420
Miller and Nowak, The Fifties, 29–30, 32.
[Закрыть]. Эти слова дали Маккарти и его коллегам карт-бланш на преследование предполагаемых коммунистов в любом месте, в любое время и любым способом. В сущности, расследование могли начать против каждого, кто казался не таким, как все, кто занимался какой-либо деятельностью, не вписывавшейся в систему консервативных белых среднеамериканских ценностей[421]421
Caute, The Great Fear, 36–37, 49.
[Закрыть]. Причем деятельность эта могла быть не только политической, но и эстетической («коммунистическое искусство» объявили чумой общества), морально-нравственной (одной из любимых целей охотников на ведьм стали гомосексуалисты) или социальной (по словам одного историка, «женская мистика [богини-домохозяйки] была гендерной вариацией маккартизма»)[422]422
Corlett, “Jackson Pollock: American Culture, the Media and the Myth”, 88n47; Diggins, The Proud Decades, 236; Caute, The Great Fear, 36–37, 49; D’Emilio, Sexual Politics, 41–42; Diggory and Miller, The Scenes of My Selves, 146–147; Baxandall and Gordon, America’s Working Woman, 247.
[Закрыть].
Страх стал в Америке привычным явлением – страх перед войной, страх перед бомбой, страх перед собственным соседом, страх ложного обвинения и ареста и, наконец, страх перед самим собой. Соответствие привычным нормам и требованиям такого общества, которое упорно пропагандировалось в конце 1940-х, после войны, в 1950-м, превратилось в настоящую смирительную рубашку. «В разгар паранойи маккартизма Новой школе потребовался человек, который мог бы преподавать курс марксизма, – рассказывала художница Пэт Паслоф. – Единственным, кто оказался для этого достаточно смелым, был Гарольд [Розенберг]. Его занятия посещали три студента: Элен де Кунинг и два фэбээровца»[423]423
Malina, The Diaries of Judith Malina, 119, 134; Dorfman, Out of the Picture, 305.
[Закрыть].
Это был не единственный открытый акт гражданского неповиновения в Нью-Йорке. Но 26 июня внутренние проблемы американцев померкли после заявления президента Трумэна о том, что США вынуждены прийти на помощь Южной Корее, подвергшейся агрессии коммунистических сил с севера. С этого момента события развивались стремительно. Двадцать восьмого июня пал Сеул, столица Южной Кореи. Тридцатого июня, старательно избегая слова «война», Трумэн объявил, что войска США присоединятся к «полицейской операции» с целью освобождения Сеула. Эта кампания, под каким бы названием она ни проводилась, повлекла за собой огромные расходы и чудовищные жертвы. К августу, за период, который один историк отнес к «наихудшим в американской военной истории», погибли шесть тысяч американцев и около пятидесяти восьми тысяч жителей Северной Кореи[424]424
Halberstam, The Fifties, 66–68, 70, 75; Diggins, The Proud Decades, 89–90; Brogan, The Penguin History of the United States, 604; Wittner, Rebels Against War, 201–202; Clements, Prosperity, Depression and the New Deal, 233. Этот конфликт длился три года и закончился там же, где начался, на 38-й параллели. Потери в человеческих жизнях составили миллион корейских гражданских лиц и двадцать семь тысяч американских солдат.
[Закрыть]. На фонарных столбах в Гринвич-Виллидж, на станциях метро и на почтовых ящиках жителей появились пацифистские плакаты: «Смотри на войну как Ганди», «Война – это ад: сопротивляйся ей»[425]425
Malina, The Diaries of Judith Malina, 117–118.
[Закрыть]. Но, судя по прошедшим той осенью выборам, которые провели во власть множество борцов с «красной угрозой», большинство американцев считали, что США необходимо одолеть коммунистов, и лучше сделать это где-нибудь в Азии, а не у себя дома[426]426
Halberstam, The Fifties, 56–57.
[Закрыть]. В июле-августе появилась новая история о предполагаемой государственной измене, которая опять заняла все первые полосы американской прессы. Были арестованы супруги из Нижнего Ист-Сайда Юлиус и Этель Розенберг; их обвиняли в заговоре и шпионаже, в частности с целью выдачи Советскому Союзу ядерных секретов США. Этот арест потряс писателей и художников до глубины души[427]427
Caute, The Great Fear, 63; oral history interview with Al Held, AAA-SI.
[Закрыть].
В том году от депрессивных новостей и угнетающей атмосферы не был застрахован никто в США. В осаде оказались даже Ли с Поллоком, жившие в безмятежном Спрингсе. Генри Люс из правого журнала Time, казалось, решил положить жизнь на целенаправленное искажение сведений о творчестве Джексона. Так, в конце августа вышла его статья, в которой говорилось следующее: «Судя по всему, американская живопись на прошлой неделе не произвела за границей особого фурора. Во всяком случае, павильон США на Венецианской биеннале (в нем выставлялись дикие и непонятные абстракции Аршила Горки и Джексона Поллока) был встречен убийственным молчанием критиков». Однако ArtNews сообщал совсем о другой реакции: «Итальянская пресса высказала свое мнение: что-то из выставленного очень хорошо, что-то отвратительно». New York Times тоже осмелился не согласиться с Times, написав, в частности, что Поллок не остался в Италии незамеченным и вызвал неоднозначную реакцию критики[428]428
Corlett, “Jackson Pollock: American Culture, the Media and the Myth”, 89.
[Закрыть]. Однако статья в Times сделала свое грязное дело – и потому, что появилась в известном всем общенациональном издании, и потому, что была частью долгосрочного плана по нападкам на современное искусство, а также, возможно, из-за времени появления. На конец ноября была запланирована следующая выставка Джексона в галерее Бетти, и их с Ли охватила сильнейшая тревога. Средства к существованию всецело зависели от успеха экспозиции, а в обстановке паники, царившей в стране на тот момент, коллекционеры и музеи могли испугаться демонстрировать интерес к подозрительным (с точки зрения политики) произведениям искусства, не говоря уже о том, чтобы покупать такие работы, к тому же не слишком впечатлившие европейских критиков.
В такой обстановке Ганс Намут со своим фотоаппаратом оказался как нельзя кстати, чем-то сродни терапии. «Я знал, как не злоупотреблять его временем, и не особо ему мешал, – рассказывал Намут. – Я просто работал, стараясь оставаться максимально незаметным. На самом деле мы оба с нетерпением ожидали наших фотосессий»[429]429
Oral history interview with Hans Namuth, AAA-SI.
[Закрыть]. В конце августа – начале сентября фотограф посетовал, что, хоть он и сделал почти двести снимков, ему не удалось запечатлеть того великолепного балета, который представлял собой творческий процесс Поллока. «Снять фильм о нем было следующим логическим шагом», – сказал Намут[430]430
Varnadoe with Karmel, Jackson Pollock, 91, 324.
[Закрыть]. Кинофильм действительно мог намного точнее передать суть творчества Джексона, которая прежде всего состояла в движении, в действии. Кроме того, фильм, как и статьи Элен в ArtNews, мог бы ближе познакомить широкую публику с невероятно важным процессом создания произведений современного искусства. Первая попытка снять черно-белый фильм, однако, получилась неудачной и для фотографа, и для самого Джексона. «Я хотел показать, если это вообще возможно, не просто человека, погруженного в процесс творчества, но и то, что происходит внутри него, как меняется его лицо. Как мне это показать? – спрашивал себя Намут. – И вот очередной бессонной ночью мне в голову пришла идея снимать его через стекло. Чтобы он писал на стекле. Я предложил это, и Поллоку сразу понравилось. Он сказал, что идея отличная». Джексон сам принялся строить конструкцию для крепления стекла, которое он будет использовать вместо холста[431]431
Oral history interview with Hans Namuth, AAA-SI.
[Закрыть]. Света в амбаре было недостаточно, и фильм, который теперь планировался цветным, пришлось снимать на улице[432]432
Varnadoe with Karmel, Jackson Pollock, 91; Solomon, Jackson Pollock, 211.
[Закрыть].
Партнеры работали над проектом в течение многих выходных, а попутно Джексон заканчивал картины для предстоящей выставки. Между тем на улице сильно похолодало. Снова и снова гудела камера Намута, и Поллок начинал писать, потом ему говорили остановиться, затем он начинал писать опять и снова останавливался. На каком-то этапе Джексон, как он сам выразился, «потерял контакт» с картиной на стекле и дочиста стер всё написанное[433]433
Hans Namuth, Pollock Painting, film.
[Закрыть]. И начал новую картину, работая в тех же непривычных, сковывающих обстоятельствах: Намут, лежа на земле, через закрашиваемое стекло запечатлевал на камеру движения Джексона и то, как меняется по ходу дела выражение его лица. Всё это было чрезвычайно изнурительным. Поллок признавался своему соседу Джеффри Поттеру, что продолжает съемку только из-за настоятельных просьб Ли. «Рыскающая рядом камера – сущая мура по сравнению с ней», – ворчал Джексон[434]434
Potter, To a Violent Grave, 129.
[Закрыть].
К концу ноября Time нанес новый удар. Когда в Венеции открылась выставка работ Джексона из коллекции Пегги, в журнале вышла статья под названием «Хаос, черт побери!»[435]435
Varnadoe with Karmel, Jackson Pollock, 324; Karmel, Jackson Pollock, Interviews, Articles, and Reviews, 70; Corlett, “Jackson Pollock: American Culture, the Media and the Myth”, 89–90; Guggenheim, Out of This Century, 336.
[Закрыть]. Собственный, с позволения сказать, репортаж Time дополнил сильно искаженным переводом цитат из той самой итальянской статьи, которая так сильно заинтересовала Ли и Джексона во время приезда родных Поллока в июле. Статью для итальянского L’Arte Moderna написал двадцатитрехлетний владелец книжного магазина и критик по имени Бруно Альфиери, который на редкость чутко ухватил суть живописи Поллока, поместив художника «на самую вершину передового и непредвзятого авангарда в современном искусстве»[436]436
Karmel, Jackson Pollock: Interviews, Articles, and Reviews, 68; Corlett, “Jackson Pollock: American Culture, the Media and the Myth”, 89–90; Guggenheim, Out of This Century, 328. Альфиери написал предисловие к первому каталогу выставки Поллока в Венеции. Во втором каталоге, который компоновала Пегги, предисловия нет вообще.
[Закрыть]. Альфиери, в частности, утверждал: «По сравнению с Поллоком Пикассо – бедный Пабло Пикассо, маленький джентльмен, который вот уже несколько десятилетий тревожит сон коллег вечным кошмаром своих разрушительных начинаний, – выглядит тихим конформистом, художником прошлого»[437]437
Karmel, Jackson Pollock: Interviews, Articles, and Reviews, 68–69.
[Закрыть].
Но редакторы Time исказили отзыв Альфиери до неузнаваемости, оставив лишь фрагменты предложений, которые можно было истолковать исключительно в негативном смысле. Журнал также весьма прозрачно намекал, что Поллок выставлялся в Венеции и Милане, погнавшись за европейскими блестками (и доказывая тем самым, что он вовсе не тот художник-работяга, которого так почитали молодые коллеги)[438]438
Karmel, Jackson Pollock: Interviews, Articles, and Reviews, 70; Corlett, “Jackson Pollock: American Culture, the Media and the Myth”, 89–91.
[Закрыть]. Джексон и Ли яростно отреагировали на последние инсинуации Time. Жизнь художника-авангардиста в Америке была достаточно сложной и без необходимости постоянно бороться с тщательно организованной кампанией клеветы и оскорблений. «Они хотят одного – они хотят остановить прогресс современного искусства, – сказал Поллок Поттеру. – Они преследуют не только меня, они воспринимают меня как символ, и действуют довольно эффективно. Открою тебе тайну: может, это стекло и непробиваемое… но я-то нет». И Ли, и Джексон завалили кухонный стол черновиками своего ответа журналу[439]439
Potter, To a Violent Grave, 129–130.
[Закрыть], который в конечном счете был составлен и отправлен в Time телеграммой: «Да никакого хаоса, черт побери. Чертовски занятый творчеством, в чем вы сможете убедиться на моей скорой выставке, я ни разу в жизни не бывал в Европе. Кстати, с моей точки зрения, вы выбросили из статьи мистера Альфиери всё самое интересное»[440]440
Karmel, Jackson Pollock: Interviews, Articles, and Reviews, 71.
[Закрыть].
Через три дня после публикации клеветнической статьи в Time и за день до Дня благодарения Поллок с Джеймсом Бруксом поездом отправились на Манхэттен, где фотограф из Life собирал пятнадцать художников, подписавших письмо с протестом против планов музея Метрополитен[441]441
Solomon, Jackson Pollock, 202.
[Закрыть]. После наглого выпада Time прошло так мало времени, что Джексон был готов принять участие в любой акции, направленной против ненавистников авангардного искусства. Ли тоже хотела присоединиться к этому протесту, но ее не пригласили, потому что она не подписывала письмо в Метрополитен. Единственной приглашенной женщиной была Хедда Стерн, которая назвала этот опыт «с точки зрения карьеры… наверное, наихудшим из всего, что со мной случалось». Хедда вспоминала, что ее коллег-мужчин «ужасно бесило, что я в этом участвовала, ведь они все были мачо и считали, что присутствие женщины умаляет серьезность мероприятия». Хедда выставлялась много и давно, с того времени как приехала в Нью-Йорк, бежав из нацистской Румынии в 1941 году[442]442
Oral history interview with Hedda Sterne, AAA-SI; Hedda Sterne, interview by Colette Roberts, AAA-SI.
[Закрыть]. Однако ее коллеги, шовинистически настроенные, не считали это убедительным доводом. Так что, судя по всему, предрассудков, способных сделать жизнь художника суровым испытанием, тогда было более чем достаточно, причем с обеих сторон холста.
Каким-то непостижимым образом Поллоку удавалось остаться трезвым в тот долгий и эмоционально напряженный период конца лета и осени. Но в последние дни перед открытием его выставки, а оно было запланировано на 28 ноября, нервы художника истощились окончательно. В какой-то момент он позвал Ли и, показав ей огромный, более двух метров почти на три, шедевр под названием «Лавандовый туман», спросил: «Как думаешь, это живопись?» «Можете себе представить? – вспоминала Ли годы спустя. – Не “Это хорошая живопись?”, а именно “Это живопись?”»[443]443
Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 649.
[Закрыть] После напряженной работы в мастерской и всей этой политической сумятицы Поллок утратил способность видеть собственную работу. Вскоре пришел Клем, посмотрел на картины, отобранные Джексоном для выставки, и предсказал, что она станет лучшей у Поллока. И добавил: «Но не думаю, что это будет хорошо продаваться»[444]444
Naifeh and Smith, Jackson Pollock, 650.
[Закрыть].
Последний день съемок Намута выпал на субботу после Дня благодарения. До открытия выставки Поллока в галерее Бетти Парсонс оставалось три дня. Ли запланировала вечеринку, чтобы отпраздновать завершение съемок[445]445
Varnadoe with Karmel, Jackson Pollock, 325; Potter, To a Violent Grave, 130.
[Закрыть]. Она изначально поддерживала проект Ганса, но не думала, что он окажется насколько трудным для Джексона. Требования кинопроизводства совершенно не сочетались со стилем творчества Поллока. Первый процесс шел в режиме стаккато, второй был текучим; киносъемки предполагали сдержанность и массу ограничений, а живопись – полную свободу; режиссер не мог не управлять процессом, а Поллок чувствовал себя счастливым, только если был абсолютно свободен. То, что Намут и Поллок вообще смогли так долго работать вместе в столь стрессовых условиях, было свидетельством их явной взаимной симпатии. Но теперь всё было кончено. Поллок больше не мог этого выдержать. Он чувствовал себя опустошенным, истощенным до последнего предела. «А знаете, мне кажется, в чем-то правы туземцы, которые считают, что, если кто-то их изображает, он крадет их души», – говорил художник[446]446
Potter, To a Violent Grave, 129.
[Закрыть].
Тед Дрэгон помогал Ли приготовить праздничный ужин. Он жил вместе с Оссорио в доме неподалеку. Теду исполнилось всего двадцать шесть лет, он был намного моложе остальной толпы приезжих хэмптонцев и, будучи бедным любовником могущественного и богатого человека, чувствовал себя вдвойне изгоем. С Ли они познакомились еще в прошлом году и сразу же подружились. «Мы были с ней из разных миров, но при встрече что-то просто щелкнуло. Думаю, отчасти это объяснялось тем, что мы оба были спутниками звездных партнеров», – говорил Тед. Летом 1950 года дружба Дрэгона с Ли укрепилась еще сильнее. «Мы оба были так одиноки. Ну, вы понимаете, все эти мачо-художники мало мной интересовались, а Ли показывала мне город и знакомила меня с разными людьми. Ей действительно было не наплевать на меня»[447]447
Gaines, Philistines at the Hedgerow, 119, 129.
[Закрыть]. Компания, явившаяся на ужин в тот вечер, состояла из Теда и Оссорио, Ганса и его жены Кармен, Джона Литтла, архитектора Питера Блейка, соседей Поллоков Пенни и Джеффри Поттеров и Бетси и Уилфрида Зогбаума. «После Дня благодарения всех уже тошнило от индейки, поэтому я пошел в супермаркет и купил большущий ростбиф, и мы с Ли приготовили пир на весь мир», – вспоминал Тед[448]448
Potter, To a Violent Grave, 130; Gaines, Philistines at the Hedgerow, 13.
[Закрыть].
Тепло дома, в котором к 1950 году наконец появилось отопление и горячая вода, окутывало компанию уютом, как и ароматы, доносившиеся из кухни. К ночи сильно похолодало, и окна запотели, за ними начал завывать ветер. Как потом выяснится, так зарождалась буря, которая пронесется по всему острову до Манхэттена, срывая фонари со столбов и покрывая землю ковром из оконных осколков[449]449
Malina, The Diaries of Judith Malina, 13.
[Закрыть]. Вечеринка у Поллоков началась с непринужденного дружеского общения людей, разделявших любовь к этому месту и к искусству; людей, которые чувствовали себя пионерами в этом творческом форпосте, расположенном вдали от большого города. Когда Джексон и Ганс сняли последние кадры фильма о живописи Поллока на стекле, на улице уже совсем стемнело. «День выдался чертовски холодный, – вспоминал Питер Блейк. – Я стоял у обеденного стола, заставленного угощениями, которые наготовила Ли. Тут заходят Ганс и Джексон, буквально синие, совсем замерзшие». Питер смотрел, как Джексон идет от задней двери через комнату к кухонной раковине, тянется вниз под нее и вытаскивает бутылку виски. «Он наполнил два больших стакана и сказал Гансу: “Это первая выпивка за два года. Черт возьми, сейчас нам с тобой это нужно!”»[450]450
Potter, To a Violent Grave, 131.
[Закрыть].
Ли тоже была в этот момент на кухне. Она смотрела, как Поллок осушил стакан яда, и лицо ее стало белым, как бумага. Она сделала для него всё, что могла (Тед говорил, что ее любовь к Джексону была «сродни безумию»)[451]451
Gaines, Philistines at the Hedgerow, 119, 130.
[Закрыть]. Она заботилась о нем и боролась за него, но она не могла бороться с ним. Когда он выпил тот стакан, она поняла, что проиграла эту битву. «То выражение лица Ли… Боже, никогда его не забуду», – вспоминал Тед.
Я прошептал ей: «Ну что ты так расстраиваешься? Это же всего лишь один стакан. Это ее страшно разозлило. Она окатила меня тем еще взглядиком. «Ты не понимаешь, о чем говоришь!» – огрызнулась она. Действительно, за те полтора года, которые мы знали Джексона, мы ни разу не видели его пьяным. Но если вспомнить этот период, понимаешь, что и по-настоящему трезвым он не был. Он был словно взведенный курок. Он переживал то, что алкоголики называют «завязкой»: не пил, но все его внутренние демоны только и ждали момента вырваться наружу; он был ходячей бомбой замедленного действия[452]452
Gaines, Philistines at the Hedgerow, 130; Potter, To a Violent Grave, 132.
[Закрыть].
По словам Поттера, Джексон выпил еще один стакан виски, а потом вдруг схватил тяжелую связку колокольчиков, которые Поттеры подарили Поллокам, и повесил их на голову Намута. Поттер вспоминал: «Ганс сказал ему снять их, но Кармен, его жена, приказала оставить Джексона в покое. В воздухе повисло напряжение, которое развеяла Ли, пригласив всех к столу на ужин. Джексон швырнул бубенцы на пол и… упал в кресло. Рассаживаясь, мы проигнорировали рассадку гостей, которую планировала Ли, и Ганс оказался рядом с Джексоном»[453]453
Potter, To a Violent Grave, 132.
[Закрыть].
Ли, без сомнения, надеялась, что Джексон быстро напьется и вырубится, и они с гостями смогут спокойно поужинать. Но Джексон так давно не напивался, что она просто не могла предвидеть, как на самом деле будут развиваться события. «Ли сидела на дальнем конце стола. Мы все старательно делали вид, что с хозяином ничего не происходит, а он тем временем то и дело бросал сердитые взгляды на бедного Ганса, – рассказывал Поттер. – Затем Ганс с Джексоном принялись тихо переругиваться… Было очевидно, что начался процесс, который мы никак не можем контролировать». Последним, что гости услышали из того спора, было слово «шарлатан», после чего Джексон вдруг вскочил и угрожающе спросил: «Сейчас?» При этом он держал руки под столом и гневно смотрел на Ганса. «Ганс тоже начал подниматься со стула, – вспоминал Поттер, – но, увидев угрожающую позу Джексона, передумал и вместо этого голосом сержанта-инструктора по строевой подготовке рявкнул: «Джексон – отставить!» В ответ Джексон еще громче переспросил: «Сейчас?» Тут Намут со своим сильным немецким акцентом проорал: «Джексон, не смей этого делать!» Но тот снова ответил всё тем же вопросом, произнесенным еще более угрожающим тоном: «Сейчас?»
«И, произнося это слово, он резко поднял свой край стола», – рассказывал Поттер.
На мгновение возникла опасность, что стол перевернется и упадет на Ли, но Джексон приподнял его градусов на сорок пять, после чего стол сильно наклонился влево. Когда последняя тарелка, упавшая на пол, наконец перестала вращаться и звенеть, наступила мертвая тишина. Ее прервал нервный смех, и я внезапно осознал, что это я, хохоча, беспомощно лежу на спине, заваленный едой и залитый вином. Джексон тем временем, ни слова не говоря, прохрустел по разбитым стаканам и тарелкам к задней двери. Когда дверь за ним захлопнулась, мы взяли себя в руки, и Ли объявила, что кофе будет подан в передней комнате[454]454
Potter, To a Violent Grave, 132–133.
[Закрыть].
Ли была «раздавлена, – сказал Тед. – С того дня мы больше ни разу не видели Джексона трезвым. Никогда. Он стал совершенно другим человеком»[455]455
Gaines, Philistines at the Hedgerow, 131.
[Закрыть].
Спустя годы Кирк Варнадо, тогдашний главный куратор Музея современного искусства, назвал тот ноябрьский день «пиком великой трагедии. Накануне главнейшей выставки в его жизни, после сезона потрясающих достижений акт саморазрушения отправляет художника в духовную воронку, из которой он, по сути, так больше и не выберется»[456]456
Varnadoe with Karmel, Jackson Pollock, 61.
[Закрыть]. А вот Ли выберется. Она была сделана из бесконечно более надежного материала, чем Джексон, и она выживет. Со временем она даже достигнет процветания.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?