Текст книги "Хлеб – имя существительное"
Автор книги: Михаил Алексеев
Жанр: Советская литература, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Пробошник
Электрический свет, радио и прочие признаки цивилизации, выражаясь языком военным, дважды пытались овладеть населенным пунктом В., то есть Выселками. Первый раз атака напоминала лихой кавалерийский наскок. Где-то в середине двадцатых годов нашего столетия по кривым улицам и проулкам Выселок, от избы и до избы, точь-в-точь как в известной песне, зашагали не то чтобы торопливые, но все же натуральные столбы. Какие-то люди приехали из города, набрали в помощь себе сельских активистов, таких, как Кузьма Никифорович Удальцов (ныне Капля), Николай Евсеевич Зулин (ныне почтмейстер Зуля), Акимушка Акимов (ныне депутат сельского Совета, председатель сельского товарищеского суда и кузнец), покликали дюжины две ребятишек и приступили к работе. Они по-кошачьи лазали по кривым столбам, ввинчивали белые фарфоровые чашки; одни делали это самое, а другие вслед за первыми натягивали проволоку, третьи копошились под соломенными крышами, густой, никогда не стриженной и не причесываемой волосней нависшими над подслеповатыми, угрюмыми окошками, вертели дыры в стенах и тянули туда «нитку» – так звали они тонкую проволоку, убегающую от каждого столба к избе.
Дней через пять в каждом доме, в красном углу, рядом с образами святых, уже лежала какая-то подковка с круглыми раковинками на концах. Всяк уже знал, как зовут ту подковку – наушник. Когда наушники лежали, ничего не было слышно. Но стоило их пристроить к собственным ушам, они начинали громко говорить о чем-то тонким, псаломщичьим голосом. На лице слушающего появлялось выражение приблизительно такое, какое бывает у человека, когда его щекочут под мышкой: ему и приятно, и смешно, и неловко, отчего на глазах появляются слезы. Изредка радиослушатель взмыкивал по-бычьи, удивленно мотал волосатой головой. Семья стояла в очереди, нетерпеливо дергая счастливца за рубаху – хватит, мол, послушал, и довольно. Со следующим повторялось то же. По вечерам, когда передавались последние известия, возле наушников собиралось полно народу. Слушал самый грамотный, все остальные довольствовались тем, что тот сообщит им.
Немного позже по тем же столбам протянули электропровод. Арендатор водяной мельницы Кауфман поставил дополнительную турбину, и мельница дала Выселкам и другим окрестным селам и деревням ток. Выселки преобразились. В избах не выключали свет и ночью, когда он был совсем ни к чему, – о счетчиках и других электромонтерских премудростях тогда знать ничего не знали; откуда-то понатаскали лампочки размером с человечью голову и светили ими во всю ивановскую. Одна изба стремилась перещеголять другую по обилию света. Мужички подстриглись сами и подстригли крыши изб, чтоб свесившаяся солома не мешала кинуть далеко на дорогу сноп чудесного света.
Глядя на это волшебство, нежданно-негаданно нагрянувшее в Выселки, люди смеялись, обливаясь радостными, счастливыми слезами. Смех этот, однако, был недолгим и непрочным. В двадцать девятом году мельница была экспроприирована у Кауфмана. Кауфман, узнав о надвигавшейся на него беде, перед тем как бежать, поломал, затопил все турбины.
В Выселках женщины выстроились в длинную очередь за керосином. После электричества пятилинейные и семилинейные лампы казались жалкими коптилками. Наушники тоже замолчали. Поговаривали, что кулацкие сынки перерезали где-то провода, а чинить их было некогда и некому: в деревнях вовсю шла коллективизация. Столбы некоторое время стояли нетронутые, как остатки исчезнувшей вдруг цивилизации. Потом добрались и до столбов. Сперва ребятишки озорства ради расстреливали из рогатки фарфоровые изоляторы; Акимушка Акимов своевременно догадался постаскать проволоку, и огромными мотками, точно греющиеся на солнце удавы, она долго еще лежала возле колхозной кузницы. Последними, как стоявшие насмерть солдаты, пали под злыми топорами и пилами столбы.
Казалось, старое одержало решительную победу над атаковавшим его новым: Выселки погрузились во мрак – и надолго. Об электричестве и радио вспоминали теперь, как о прекрасном сне, – не более того.
Однако новое не отступило вовсе. Похоже было на то, что оно перешло к длительной осаде. До конца тридцатых годов об электричестве и радио не было ни слуху ни духу. А вот в начале сорокового вновь пошел слух, что от райцентра уже ставят столбы – да не кривые, временные, как прежде, а высокие, стройные, сосновые, просмоленные у комлей – для долговечности. Весной сорок первого авангард этих столбов с гвардейской выправкой вступил в Выселки. Не было еще проводов, а столбы уже сами гудели от нетерпения – густо и стройно. Чувствовалось, что собирались они потрудиться на славу. К воскресенью, то есть к 22 июня 1941 года, в каждой избе опять были – только уж не наушники, а черные репродукторы. В воскресенье была самая первая передача и самая страшная: из черных, разверзшихся над тихим сельским миром репродукторов заговорила война. Теперь в Выселках слушали ее голос четыре долгих ужасных года.
Слушали при коптилках в плохо натопленных избах. Слушали полуголодные и вовсе голодные. Слушали полураздетые и вовсе раздетые. Слушали женщины, старики и дети. Слушали и всякий раз думали одно и то же, одно и то же: «Как он там, жив ли, родимый?» А те, кому некого уже было ждать, к кому вместо родимого пришла с войны та черная бумажка, – и те слушали. Слушали все, потому что ждали победы.
А электричество?
О нем и не думали до середины пятидесятых годов. Не думали даже тогда, когда пора было бы уже и подумать. Как-то свыклись с мыслью, что в Выселках оно не приживется, электричество.
Однажды Капля, как бы между прочим, обронил на одном из собраний:
– Что же получается, товарищи? Выходит, наши Выселки есть Советская власть минус электрификация? Годится ли такое положение, а? И будем мы век сидеть в темноте, как бирюки? Бирюк-то и в темноте видит, а человек много ль увидать могет?
Колхозники посмеялись, потом призадумались: а ведь прав Капля! К тому времени электричество было почти во всех ближайших селениях, а по ночам отовсюду виделось заманчивое мерцание. Порою грезилось, что это всадники жгут костры, обложили со всех сторон Выселки и с рассветом пойдут на штурм. Наступал, однако, рассвет, далекие и близкие огни гасли, а в Выселках все оставалось по-прежнему. Руководители колхоза и сельского Совета где-то прослышали, что их село получит ток от государственной линии, проходившей якобы неподалеку. Ждали еще год, а потом разозлились. Стали атаковать вечного депутата:
– Ты, Акимушка, самый старый у нас коммунист. Займись электричеством. Срам ведь – везде есть, а у нас нету!
В конце концов купили двигатель. Сложили из камней небольшое помещение, пол залили цементом, установили там машину. Сначала свет провели на фермы, на тока, которые теперь назвали механизированными, а к зиме он устремился и в избы.
Механиком на станцию определили Пашку Антипова, лучшего тракториста в Выселках. Антипову было за пятьдесят, однако старый и малый звали его не иначе, как Пашка. Антипов принадлежал к нередкой на селе категории лиц, к которым отношение не меняется с возрастом. Если такого человека назвали Пашкой в младенчестве, он остается Пашкой и в свои семьдесят лет. Объясняется это очень просто: человек сохранил свою яркую индивидуальность, которая проявилась у него рано и продолжалась на протяжении всей жизни. Есть, скажем, такое имя, как Алексей. Но вот почему-то одного все зовут Ленькой, второго Алехой, третьего Алешкой, четвертого просто Лешкой, ну а пятого так, как полагается, – Алексей. И никак ты Алеху не назовешь Алексеем. Алеха-то и есть Алеха, какой-нибудь рубаха-парень, озорник и бабник; Алексей же тих, степенен, красная девка; Лешка – свой в доску, не обременяет головушку слишком уж глубокими мыслями.
Пашка остался Пашкой, вероятно, потому, что очень непосредствен по характеру, весел и добродушен. И, не скроем, первый на селе картежник. Нельзя сказать, чтобы он всегда выигрывал. Скорее напротив, так же, как и его дружок, однорукий Зудя, Пашка чаще оставался в проигрыше, но не унывал: игра для него была вроде спортивного развлечения.
С приходом электричества положение игроков сильно облегчилось. Бывало, на сборы уходил весь вечер и половина ночи, а теперь все в высшей степени упростилось. Мигнет в избе лампочка один раз – доярки идут на вечернюю дойку коров. Два раза мигнет лампочка – свинарки отправляются на ферму. Три раза – время телятниц. Четыре раза – на летучку к бригадиру за получением завтрашнего наряда. Ну а в пятый раз мигнет – пора отправляться в Пашкину будку, на электростанцию: пятью сигналами Пашка скликает игроков. Нередко можно слышать, как Зуля, утратив бдительность, спрашивает у жены или детей:
– Сколько раз мигнуло?
Ежели супруга в добром расположении духа, то скажет правду:
– Пять.
Если же Зуля провинился перед нею в чем-то, сообщит не без внутреннего злого торжества:
– Два раза мигнуло. Ступай к свиньям!
– Дура ты, – вздохнет Зуля и будет терпеливо ждать установленного сигнала до вторых или даже третьих кочетов.
Однажды Пашке, не слишком строгому по части нравственности, показалось, что Журавушка, пригласившая его сменить перегоревшую пробку, угощая, посмотрела на него каким-то странным, вроде бы зовущим взглядом. Он, в свою очередь, многозначительно взглянул на нее, и ему подумалось, что они поняли друг друга. В полночь, когда электростанция прекращает работу, Пашка где задами, где тихими проулками, где огородами и садами пробрался на Журавушкино подворье. Тихо, воровски озираясь, постучал в окно. Белое круглое пятно появилось в окне и тут же скрылось. Изнутри отбросили крючок, на пороге появилась Журавушка.
– Чего тебе? – спросила она.
– Пусти на минутку.
– Хоть на час. Заходи! – сказала спокойно Журавушка, пропуская впереди себя гостя. – Посиди вот тут, – указала она, войдя вслед за ним в избу, на сундук. Зажгла коптилку.
Пашка пригляделся и ахнул: на Журавушкиной кровати лежал здоровенный парнища и широко открытыми, удивленными глазами смотрел на пришельца.
– Ты зачем это, дядя Паша, так поздно?
– А… это ты, Сережа?.. Хе, вот это номер!.. Приехал, стало быть, на каникулы, да? – Пашка бормотал и улыбался самым глупейшим образом. На Журавушку он не глядел: великий стыд обрушился на Пашкину голову. Он не помнил, что еще сказал, как вышел из избы, только остался в его ушах насмешливый голос Журавушки, бросившей ему вслед:
– Пробку-то плохую поставил, мастер. Сережке пришлось менять. Эх ты, пробошник!..
Пашкино счастье, что никто не видел его конфуза и никто не слышал этих последних слов озорной вдовы, – носить бы ему до конца дней своих новую кличку – «Пробошник». Придя домой, он на цыпочках пробрался к постели жены, разделся, юркнул под одеяло и затих, виноватый и грешный. В следующую ночь не вытерпел – рассказал-таки о своем «визите» к Журавушке. Насчет пробошника, однако, промолчал… Мужчины посмеялись над ним, но что-то не очень. Василий Куприянович Маркелов, например, и вовсе не смеялся…
Закончив игру, они, перед тем как разойтись, потолковали о том о сем, а под конец Зуля сказал:
– Движок, мужики, дело не шибко надежное. Надо думать о настоящей электростанции. У Журавушки появился телевизор, скоро и у других появится. А напряжение мало. И работает Пашка только до часу ночи. Это все на соплях. А поломается движок – что тогда?
– А государственная линия? Она, говорят, через Балашов идет, обещают к нам провести, – сказал Пашка.
На этот раз ему никто не возразил.
Мужики молчали. О чем думали они? Не о том ли, что однажды проснутся и увидят незнакомых людей, приехавших в село на больших машинах? А в машинах – огромные мотки проводов. Вот она, долгожданная, государственная!
Может, Выселки все-таки придут в коммунизм со всеми вместе, а не последними? Как ты думаешь, дедушка Капля? А?..
Ванька Соловей
Ванькиного батьку, Спиридона Подифоровича Соловья, в Выселках звали музейным экспонатом. Дело в том, что Спиридон дольше всех на селе продержался в утлом, безнадежно устаревшем суденышке, имя которого «единоличник». Коллективное хозяйство было то море, к тому ж очень беспокойное море, среди которого метался жалкий челн Спиридона Подифоровича. Надо, однако ж, отдать должное кормчему: в течение многих лет обходил он рифы, отражая яростные атаки разбушевавшейся стихии, опрокидывался и опять занимал прежнее положение, тонул и снова выплывал на поверхность. Атаки следовали одна за другой – изо дня в день, из года в год. По первости были агитаторы – местные и районные. Спиридон Соловей попросту выгонял их, и те не могли ничего поделать: Соловей значился в сельсоветских списках как маломощный середняк.
Первую атаку, как видим, Спиридону Подифоровичу удалось отразить легко. Сравнительно легко была отбита и вторая. В устрашение Спиридона на очередном собрании – а собрания в ту пору проходили ежедневно и круглосуточно, с малыми перерывами, – так вот на одном из этих собраний Спиридона назвали кулацким подпевалой.
– Я никогда не был ни запевалой, ни подпевалой! – горячо возразил Спиридон. – Меня в роте все называли молчуном. А унтер-офицер Блоха заставлял сапоги ему чистить за то, что я не мог поддержать песню «Взвейтесь, соколы, орлами». А вы – подпевала! Спросите каждого, какой я певун, и вам скажут…
И на этот раз старого Спиридона оставили в покое. Но, конечно, ненадолго. Следующая атака заключалась в том, что Спиридона Подифоровича вытеснили с его земельного участка, затерявшегося в общем колхозном массиве. При этом Кузьма Удальцов, первый в артели полевод, заметил:
– Ты, Спиридон Подифоров, не гневайся. Путаешься ты у нас в ногах, держишь за штанину, не даешь нашему шагу вольности. Это ведь на лошадях и буренках мы могем обходить сторонкой, опахивать твой лоскуток. А придут тракторы – что тогда? Они не будут колесить туда-сюда. У них ход прямой – отседова до самого коммунизма. Понял, упрямая, неразумная твоя головушка? Так что убирайся подобру-поздорову. Так-то оно будет лучше. А к вечеру я покажу тебе твою землю.
И показал…
Мы не будем описывать, что это была за земля. Вернее и точнее всего о ней сказал сам Спиридон:
– Слезы горючие, а не земля…
Вздохнул, глянул на полевода с откровенной ненавистью, процедил сквозь зубы:
– Ну, что ж. И на том спасибо тебе, кум. Но знайте, помру на этом горьком клочке, но в ваш ад не пойду.
«Адом» Спиридон Подифорович называл колхоз.
– Дело твое, кум, – сказал смиренно Кузьма (тогда он еще не был Каплей). – Человек – хозяин своему счастью. Хошь жить единоличником – живи. Это твое право. Колхоз – дело добровольное… – поперхнулся малость, споткнулся языком на последнем слове и закончил: – А мы, кум, и без тебя управимся. Гляди только, как бы не прогадать. Будешь проситься – не пустим.
– Не бойся, не попрошусь.
– Ну, как знаешь! Будь здоров, Спиридон Подифорович!
– Будь здоров, кум.
На этом атаки не кончились. Началась серия налогов: обложения и самообложения. Платил деньгами, вывозил хлеб. Вывезет – на него еще наложат. Кряхтит, ругается, клянет на чем свет стоит такую жизнь, а налоги платит – только бы не в колхоз. Старший его сын, не выдержав отцовского упрямства и не желая разделять с ним позора, укатил в город и как в воду канул. Младший, Ванька, только что народился и не мог еще сказать своего решительного слова. Спиридонова супружница, Акулина, была тиха и на редкость покорна: мужнины тяжелые кулаки давно приучили ее к смирению. Опять же и она боялась колхоза, как нечистый дух ладана: в поединке Спиридона с артелью Акулина решительно держала сторону мужа.
За невыполнение какого-то налога у Спиридона отобрали лошадь. Думалось, что теперь-то уж он дрогнет, плюнет на все и пойдет в колхоз. Не тут-то было! Твердил по-прежнему, собирая глубокие складки на широком лбу:
– Умру, а не запишусь в колхоз.
Начал запрягать корову и в телегу, и в сани. И хотел, чтобы она ничем не отличалась от лошади. Приспособил хомут – для этого пришлось с помощью поперечной пилы лишить животное рогов. На коровьей спине была седелка, оглобли поддерживались чересседельником. Корова взнуздывалась, и горячий хозяин успел уже порвать ей губы. Было б седло – и оно пошло бы в дело. Но седла не было.
А время шло. Весною и осенью Спиридон Подифорович впрягал корову в соху и пахал свой клочок. Маленький, угрюмоватый Ванятка – вылитый батя! – бегал рядом, ковырялся в свежевспаханной земле. Собирал в спичечную коробку дождевых червей для ужения рыбы или просто пересыпал землю из ладони в ладонь.
А Спиридон продолжал упрямо:
– Не пойду, и точка!
Большая война на время отодвинула маленькую – войну Спиридона Подифоровича с колхозом. На фронт Соловья-старшего не брали: в паху у него была грыжа размером в добрый арбуз – нажил на своем трудном единоличном хлебе. На него уж все давно махнули рукой: живешь и живи, нам-то какое дело, и без тебя потихоньку управляемся. Получив эту передышку в самое тяжелое для страны время, Спиридон Подифорович воспрянул духом. Пользуясь тем, что в Выселках не осталось ни одного сколько-нибудь здорового мужика, он начал потихоньку потаскивать из артели. То вязанку сена из колхозного стога, то мешок пшеницы из безнадзорного вороха умыкнет, то какую-нибудь железку из кузницы – и все к себе во двор. Во дворе том уже завязывался вполне явственно единоличный жирок: коровенка молодая, породистая объявилась, а в придачу к ней – телка-полуторница, пяток овец, десятка два-три кур, а как-то по весне услышали высельчане на Спиридоновском подворье гусиный гогот.
На люди Соловей-старший показывался редко: весь ушел в свое хозяйство – наверстывал упущенное с тайным злорадством: я-де вам покажу!
Не знал старый упрямец, что беда приближается к нему, что она уже рядом и идет с той стороны, откуда он меньше всего ее мог ожидать. Будь он повнимательней, он давно бы приметил, что с младшим сыном его, Ванюшкой, творится что-то непонятное. Раза два или три он сказал своему батьке:
– Я не хочу больше называться экспонатом. Слышь, тять, не хочу!
– Цыц, щенок! – выпаливал, точно выстреливал, Спиридон и давал мальчишке звончайшую затрещину. Тот мячиком отлетал к стене, волосенки на нем становились дыбом, губы дрожали, лицо – белее стены. И не плакал, подлец! Отец в ярости хватал его за руку и, точно щенка, выбрасывал на улицу.
А однажды Ванюшка исчез, убежал из дому, Спиридон Подифорович с ног сбился в поисках мальчишки.
В одну темную-претемную ночь Спиридон Подифорович проснулся оттого, что ему стало душно.
– Акулина! – закричал он, забыв, что жена его уехала в соседнее село к родственникам, надеясь найти у них Ванюшку. – Акулина, горим! – закричал Спиридон еще громче, поняв наконец, что случилось. Выскочив во двор, увидел, как вокруг избы, свиваясь красными жгутами, бушевало пламя, слышался треск, летели высоко в небо «галки». До слуха донеслось истошное гоготание и звериный рев коров.
– Караул! Спасите! – закричал Спиридон. Прибежали ли на пожар люди, тушили они его, нет ли – ничего этого не знал Спиридон Подифорович. Обеспамятевшего, его нашли на задах, ночью же отвезли в район, в больницу.
А потом начались поиски поджигателя. В Выселки приехало все отделение районной милиции во главе с его начальником. Приехали следователь, прокурор. Начали вызывать соседей Спиридона, чтобы снять с них допрос. Вызвали одного, другого. Третьего не успели. Откуда-то объявился Ванюшка Соловьенок.
– Дяденька, – сказал он начальнику отделения, – не ищите. Это я поджег.
Он глядел прямо в глаза начальнику, угрюмоватый, не по летам серьезный.
Милиционеры попросили посторонних выйти из сельсовета.
Через несколько дней Ванюшку увезли в колонию для малолетних преступников.
Спиридон Подифорович, потрясенный случившимся и как бы уразумевший в тиши больничной нечто очень важное для себя, едва оправившись, спешно собрал кое-какие пожитки и ранней ранью выбрался из Выселок, чтобы никогда в них не возвращаться.
Случилось все это в последний год войны.
Ну а где же сейчас Ванюшка Соловей?
Вы можете подняться из Выселок на гору, пойти по дороге, которая ведет прямо к скифскому кургану. Великан видится издалека, дрожит в текучем мареве. На вершине его непременно сидит в глубокой задумчивости старый беркут. Рядом с большим – курган поменьше, вокруг него суетятся люди, стоят машины, гудит непрерывно мотор – это механизированный ток, а маленький курган – ворох обмолоченной пшеницы или ржи, привезенной сюда от комбайнов. С тока вниз по дороге одна за другой, пыля, сбегают машины. Остановите первую, что с красным флагом над кабиной. В ней вы увидите угрюмого на вид паренька, с крупным упрямым ртом и черными ястребиными глазами. Большие его руки, сплетенные из тугих жил, покойно лежат на баранке. Может быть, в это время он поет свою шоферскую песню. Правда, не очень веселую, но в исполнении Ванюшки от песенки сохраняется лишь лукавый ее смысл.
Послушайте:
Кум – на ГАЗе, я – на МАЗе, – жмем!
Кум – в кювете, я – в буфете, – пьем!
Кум – в больнице, я – в милиции, – ждем!
Кум – в могиле, я – в Сибири, – живем!
Ванюшка не из числа шоферов-лихачей и поет эту песенку скорее для назидания своим товарищам, чем самому себе. Соловьенок давно уже вернулся из колонии, стал вполне взрослым Соловьем, свил собственное гнездо – не на прежнем, батькином месте, а возле самого озера. По возвращении из колонии попросил своего старого, школьных еще лет, дружка, сейчас тракториста, Яшку Корнева, и тот глубоко запахал Спиридоново пепелище.
Ванюшка живет в своей новой избе с матерью да женой. Жинка Ванюшкина на сносях.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.