Текст книги "Записки понаехавшего"
Автор книги: Михаил Бару
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Наверное, жизнь его заела. А ещё видел чёрную птичку с жёлтым горбатым клювом. Видать, из семейства билайновых. Но её никто не опекал. Она и чирикала подряд всякую ерунду, как никому и ничем не обязанная. Ерунда была звонкой и жизнерадостной. Я бы так не смог. Хотя меня, как и её, тоже никто не опекает.
* * *
В пятницу вечером смотрел в окно на мелкий снежок. И то сказать – как он шёл? Несло его, мотало из стороны в сторону. Ветер дул такой, что будь у меня хоть воробьиные крылья, хоть парус величиной с носовой платок или пейсы подлиннее… Я представил себя с воробьиными крыльями, носовым платком и развевающимися пейсами. Как меня, сухонького, маленького, отрывает от земли в мутную снежную круговерть… Как срывает шляпу, перчатки и даже брюки… И немедленно представил для равновесия монументальную Розу в каракулевой шубе. Она накручивает на пухлый, в перетяжках, как у младенца, палец мои пейсы, и я то иду сам, то волочусь, то отрываюсь от земли на их длину… Ветер всё крепчает, становится ураганным, пейсы натягиваются и звенят, как струны, и поют. Из глаз текут слёзы – то ли от ледяного ветра, то ли от больно натянувшихся волос, то ли от этого пения… А Роза всё идёт и идёт, не оборачиваясь… Я кричу ей: «Остановись! Отпусти меня! Отпусти!» и просыпаюсь. Ветер угомонился. За окном тихо и темно. На подоконнике, в литровой банке, переминается со стебля на стебель букет увядших роз, который я подарил тебе, да ты, уходя, забыла.
* * *
Утром вышел из дому, чтобы на работу идти. Дождь проливной. Московская зима во всей красе. Стал зонтик раскрывать. Я утром все страшно медленно делаю. Потому как просыпаюсь только к обеду, уже на работе. Смотрю – мимо меня человек идет. Еще медленнее, чем я раскрываю зонтик. Идет и пьет пиво. И кадык его огромный вдоль шеи вверх и вниз мечется, как угорелый. А навстречу человеку пес бездомный бежит. Мокрый, облезлый. По виду как этот мужик, только без пива. Поравнялся с ним и как чихнет! Ну, как собаки чихают. Еще и от воды отряхнулся. Брызги фонтаном. Человек от пива оторвался, и говорит псу: «Будь здоров!». И дальше побрел. А говорят, москвичи – народ невежливый. Врут, получается. Напраслину возводят.
* * *
За окном стоит зима. Вернее, она стояла бы, кабы трещал мороз, кабы звенел воздух, кабы шел снег… но трещат только сороки на железных ветках телеграфных столбов. Снег шел, да и вышел весь, а вместо него идет, сам не зная куда, дождь. Еще и падает, точно пьяный. А потому зима за окном не стоит, а ползает по серой перловой каше сугробов, валяется в черных лужах и вымаливает на снег у тонких и ноздреватых блинных облаков. В такую погоду хорошо напиться черного, смолистого чаю с пухлыми, румяными плюшками, покрытыми слюдяной корочкой расплавленного сахара, сесть у окна, надышать на холодное стекло дальний очарованный берег и, качая страусиными перьями в голове, рисовать на нем цветущие бездонные очи.
* * *
В провинции первый снег как упал – так и лежит, валяется даже. Ждёт второго, а то и третьего. А в Москве его и нет. Сюда первый снег никогда почти и не долетает. Вылетать-то он вылетает, но как вниз посмотрит на всю эту дикую дивизию дворников, которые грозятся поднять его на свои острые мётлы, точно казаки на пики, и порвать, как тузик грелку, – так и летит куда-нибудь подальше. Вот и стоит столица серая, сухая и злая, точно женщина, у которой не осталось слёз. А может, и не было. Потому что она им не верит.
* * *
Еще утром и даже днем не было никакого снега. Я выглядывал в окно – ничего. Только одна снежинка крупная, с перепелиное яйцо, пролетела со свистом и скрылась за углом. А вечером как упал, как развалился… У фонарей от мокрого снега хрусталики помутнели. Возле метро тощий щетинистый торговец рыбой выложил своих толстолобиков на деревянном ящике. У них все лбы стали белыми в одночасье. А самому продавцу хоть бы хны. От него так пахнет перегаром, что летящие мимо его рта снежинки падают замертво. Снег подтаивает, скользко. Прохожие идут и размахивают ногами. Зима еще не поселилась насовсем, но уже завезла кое-какие мелкие вещички вроде утюга и столетника в горшке, а теперь поехала за шкафом и кроватью.
* * *
В городских закатах красоты мало. Это вам не долгое остывание солнца в сонной реке, не длинные витые нити золотых лучей, которыми сшиты белые облака, медные сосны, березы и стаи птиц. В городском закате нет ни чувства, ни толка, ни расстановки. Солнце бочком-бочком закатится в щель между домами, точно гривенник в карманную дыру и всё. Ну не то чтобы совсем всё – какое-то время еще погорят сами собой окна в домах, пока в них не включат свет. А пока не включат, видно, что большая, только что замерзшая лужа у дома в ледяном томатном свете заходящего солнца похожа на заливное из заржавевших листьев, обертки сникерса и наполовину утонувшей пластиковой бутылки из-под пива. И по тонкому льду этой лужи бесстрашно идет воробей.
* * *
В Москве первого снега все еще нет. Не то чтобы он в нее не собирался – даже и приходил несколько раз, и стучался, а все ей недосуг отворить. «Сейчас! – кричит. – Погоди чуток! Вот курс доллара упадет еще на двадцать копеек, и открою». Он постоит-постоит, да и уйдет. И выпадет в каком-нибудь Дмитрове или Боровске. И там немедля начинаются игры в снежки, катания на санках и обновление пути на дровнях жигулей. А в столице сухой асфальт шины дерет. Снег и еще раз приходит. И снова Москва ему: «Да погоди ты! Как только ипотечный кризис кончится – так и сразу! Хоть метель…» И он снова уходит, не дождавшись, чтобы упасть где-нибудь в Серпухове или Сергиевом Посаде. И там сейчас же выясняется, под каким деревом рано утром расписался соседский доберман, а под каким – сам сосед. А Москва все стоит голая, сморщенная, побитая заморозками, точно антоновка, которую позабыли сорвать. И уж когда все и думать про этот самый первый снег забудут, он как распахнет дверь ногой, как повалит, как всё побелеет со страху… И сам Лужков ударит кепкой своей оземь и скажет: «Ну надо же! Как вероломно напала на нас зима в этом году!» И каждый снегоочиститель, каждый начальник участка, каждый трактор-беларусь и каждый дворник-узбек с облысевшей метлой тоже хватит кепкой оземь и скажет: «Да… Никогда в наш кишлак В ноябре снег – это что-то неслыханное!» Думаете, вру? Как бы не так. Знающие люди говорят, что сотрудникам снегоочистительных служб специально для таких случаев кепки закупают. Чтоб они все разом, по команде их оземь и хватили. Дворники при этом еще и обязаны прибавить: «Мамой клянус!»
* * *
В городе первый снег женского рода. Потому что он – невеста. Белая, невинная и настороженная. У нее все еще впереди – пьяные гости, шаферы, свекровь подколодная, семейные сцены и молодость, которую он, подлец, походя растоптал. А пока – пока все летит, танцует и кружится. Машины часто моргают ресницами дворников, близоруко светят фонари, обмотанный толстым шарфом человек на трамвайной остановке ходит кругами, не в силах распутать клубок собственных следов, и какая-то тонкая девушка со сверкающими распущенными волосами летит и летит в облаке алмазной пыли туда, где ее уже заждались.
* * *
За окном валит пушистый снег, и дети по двору бегают пушистые. По тротуарам бредут пушистые прохожие, выдыхая пушистый пар, бегают пушистые собаки, на ветках сидят пушистые воробьи и фонари роняют на землю оранжевый, пушистый свет. Хорошо сейчас на тройках кататься, как в песне «Гай да тройка, снег пушистый», чтобы бразды пушистые взрывать, как в стихах. Кричать гаишникам: «Пади! Пади!» и скакать в крайней левой полосе по какому-нибудь третьему транспортному кольцу. Но троек сейчас нет – есть шестерки, девятки и десятки. Кое-где и копейки сохранились, а троек нет. Да и какая лошадь выдержит это бесконечное стояние в пробках…
* * *
Молодой мужчина с непрополотыми щеками и в туфлях с длинными буратинскими носами говорит по телефону:
– Моему два месяца всего, а глаза такие умные… Вот по глазам видно, как шарит мужик, как конкретно догоняет…
* * *
Две старухи пытаются прикурить от одной… второй… третьей спички. Одна сделала ладони домиком, вторая поверх стен этого домика возвела заскорузлые стены своих ладоней. Обе пытаются засунуть в этот домик свои головы, из которых торчат клювы тонких сигарет. Ветер колеблет домик с пламенем спички внутри и старух снаружи.
– Ты его найди и скажи… – шевелит сигаретой во рту старуха первого домика.
– Да как я его найду-то! Я, блядь, даже не знаю, как его зовут!
– Его зовут просто – опер Сережа.
* * *
Которую неделю вижу в подземном переходе женщину с табличкой о помощи больному ребенку. Вернее, женщин. Табличка одна и та же, а вот женщины разные. Вернее, одинаковые. У них разная одежда, рост, комплекция, но у всех одинаковые каменные лица. Точно взяли пяток разных гипсовых девушек – которую с веслом, а которую с мячом и прикрепили к каждой табличку. Пришли через неделю – у одной весло из рук выпало, а у другой – мяч. Только таблички висят. Приросли намертво и буквы из них расползлись у каждой по всему телу.
* * *
На «Бауманской» в вагон вошли дедушка с внуком лет пяти и сели напротив. Внук держал в руках большой пук сахарной ваты на палочке. Ребенок въедался, въедался в эту вату по самые уши и… вдруг заснул. Как его потом дедушка ни тормошил, говоря, что пора выходить – внук не просыпался, только сладко облизывался во сне.
* * *
На рынке в мясных рядах загляделся на продавщицу, которая стояла за прилавком с морожеными курами, утками, гусями и запчастями к ним в виде потрохов, крыльев, ног и шей. Сама торговка была немногим уже прилавка, с толстыми золотыми серьгами, толстой меховой шапкой, толстым носом и губами. Покупателей было мало – человека два. Но и они отошли. Продавщица стояла, любовно оглядывала разложенное на прилавке и беззвучно шевелила губами. Казалось, она обращалась к курам и уткам с приветственным словом. Или со словами поддержки. И то сказать – за что их ругать-то? Этаким манером говорила она со своим товаром минут пять и смотрела, смотрела на него во все глаза, «как души смотрят с высоты на ими брошенное тело», а в конце своей речи взяла да и легонько похлопала по животу толстым пакетом с куриным фаршем.
Я не знаю, какой надо быть после этого отмороженной курицей или уткой, чтобы немедленно не продаться.
* * *
Утром в метро встретил букет роз. Цветы были немного увядшие, в тонких затейливых прожилках, с узкой темной каемкой тления по неровным краям нижних юбок. Пальцы на руках, державших букет, были такими же – с чуть облупленным маникюром и темной каемкой по краю ногтей. Но на лице этих рук была такая улыбка, каким бывает послевкусие от выдержанного вина. Выдержанное вино стояло рядом, зевало до судорог, задумчиво почесывалось и читало газету «Советский спорт».
* * *
Они сидели на скамейке посреди перрона, прислонившись друг к другу головами, как два ската одной крыши. Его сторона была покрыта инеем. В промежутках между поездами она сказала сразу с третьего или даже пятого такта:
– … Там… в другой жизни… Хотя бы в ней… На арфах играть научимся. Хочешь играть на арфе? В белых рубахах до пят будем ходить. Интересно, в раю нижнее белье есть? Что там сейчас модно…
Из тоннеля протяжно застонал поезд, как будто его тяжело ранили, и из него вытекали последние капли электричества. Ржавый железный голос проскрежетал:
– На прибывающий электропоезд посадки не производить.
Они и не думали производить. Он коснулся кончиком носа ее уха и засопел в него.
– …Понятия не имею, ангел мой, но мы обнимемся, чтобы на тебя не попала кипящая смола, которую будут на нас лить.
И он обнял ее, точно спохватился, что кто-то невидимый вверху, над сводом станции, уже наклонил над ними котел со смолой.
Утром, между восемью и девятью часами, поезда метро ходят часто, и она успела войти в вагон, пока наклоняли котел. И стала у самой двери. И они махали друг другу руками, пока двери осторожно не закрылись, а потом еще совсем чуть-чуть.
* * *
В переходе от Театральной к Охотному ряду играет гитарист. По тому, как заткал он тонкими серебряными нитями своих мелодий арку выхода к Охотному ряду, видно – долго играет. Люди бегут мимо него так быстро, что обрывки разорванных мелодий сверкают на их пальто и куртках, точно тающий снег, еще долго, пока они едут по Сокольнической линии куда-нибудь на Воробьевы Горы или на Преображенскую площадь. Даже и дома некоторые из них найдут в кармане завалившийся аккорд, почешут в затылке, улыбнутся чему-то и, напевая, пойдут пить чай с тульскими пряниками. Москвичи – они только на людях едят всякие тирамису и корзиночки с каучуковой клубникой задорого, а как остаются одни, в семейном кругу и таких же трусах, так сейчас же забывают все эти глупости и так наворачивают тульские пряники, что трещит за ушами даже у соседей. Само собой, при опущенных шторах – не ровен час кто увидит. Сраму не оберешься. Поди потом доказывай, что ты москвич в пятом поколении, а не понаехал из Костромы.
* * *
Они шли, скованные одной большой хозяйственной сумкой. У женщины в свободной руке был полиэтиленовый пакет, из которого торчал рыбий хвост, а мужчина свободной рукой курил. Наверное, сумка была тяжелой, и руки у них устали. Точно по команде они поставили сумку на тротуар, обошли ее и уж, было, взялись за свою ношу другими руками, как вдруг женщина в сердцах воскликнула: «Да что ты понимаешь в моих обстоятельствах! – и взмахнула рыбьим хвостом. – Я разведена и пять лет живу с бывшим мужем на одном… в одной квартире. Пять лет я с тобой там живу, урод! Ты это можешь почувствовать?!» Мужчина выпустил дым, бросил окурок, взялся за ручку сумки и выжидательно посмотрел на женщину снизу вверх. Женщина опустила рыбий хвост, взялась за другую ручку, и они побрели дальше.
* * *
Вчера слушал «Очи черные» в исполнении Шаляпина и хора. Вообще я человек скромный. Не мот, не транжир какой-нибудь. Такси лишний раз не возьму. И в быту тоже. Шапка цигейковая, куртка на китайском пуху и трусы в турецкую полоску. А когда в ресторан меня нелегкая занесет, то всегда, даже и мимо воли, думаю, что если бы стоимость этого фондю или чизкейка перевести на обычные котлеты или бокал дайкири измерить в рюмках клюквенной настойки, то из-за стола бы уносить пришлось, а не уходить с чувством тяжелого голода… О чем, бишь, это я… Да! Слушал я, слушал, и вдруг почувствовал острое желание промотать не доставшееся мне по наследству имение, залить шампанским соседей снизу, нанять лихача и гнать к Яру, чтобы там всю ночь не спать, не знать удержу, не думать о последствиях, швырять доллары и акции Газпрома под ноги цыганкам, упиваться тем, чем невозможно уесться, а утром встать, отряхнуть с колен цыганок, сигарный пепел с лацканов смокинга, вычесать из бороды и усов застрявшие там черные и красные икринки и застрелиться. В том смысле, что пойти на работу.
* * *
В торговом центре «Лосинка» хозяин магазинчика женской одежды отчитывает свою продавщицу. Хозяин – темпераментный мужчина с такими черными и густыми усами, что в них можно не только незаметно усмехнуться, но даже и расхохотаться. Продавщица – молодая, флегматичная дочь Казахстана или Киргизии. Мужчина говорит так, точно играет Шумана, если бы умел играть и знал о его существовании – то есть быстро, как только возможно, и еще быстрее. И все это на языке гор, стремительных рек, острых кинжалов и жгучих специй. Девушка молчит. Медленно, как только возможно, и еще медленнее она думает свою мысль, ровную, как степь, и неторопливую, точно рысца маленькой, кривоногой лошадки. По всему видно, что мужчина успеет устать быстрее, чем девушка доберется хотя бы до половины своей мысли. Так оно и случается. Завод у него кончается, он выдыхает «Э-э…» или даже «Э!», отворачивается от продавщицы, демонстративно целует в щеку женский манекен, одетый в черное прозрачное платье, украшенное фиолетовыми перьями пандорианского тахорга, и гордо удаляется. Продавщица смотрит ему вслед свою мысль, не пройденную даже до половины.
* * *
Вместе со мной в стоматологическую клинику вошла девушка. Мы с ней шли по коридору – каждый в свой кабинет. Она приглянулась атлетического сложения врачу, а я – хрупкой ботичеллиевской женщине с кустодиевскими руками. Когда час спустя меня уносили расплачиваться, я успел через приоткрытую дверь кабинета заметить, что девушка лежала на кресле почти горизонтально, не подавая никаких признаков жизни, и даже волосы на ее голове не шевелились.
* * *
Стоишь, куришь на крыльце и пускаешь дым в бананово-лимонный свет фонарей и выше, в небо. А оттуда медленно летит и летит снег, такой мелкий и такой прозрачный, что падает сквозь качающиеся во сне тонкие ломкие пальцы черных ветвей, сквозь тебя, сквозь землю до самой Австралии. И думаешь, думаешь: «Господи! Господи…»
* * *
У школьников начались зимние каникулы, и они мигрируют целыми стаями вдоль и поперек линий метро в сопровождении учителей. Девочки у младшеклассников все с модными сумочками из фиолетового, или оранжевого, или нестерпимо зеленого меха мексиканского тушкана. У каждой телефон, каждая сидит прямо и сосредоточенно набирает в нем ту самую смс-ку, от которой решительно будет зависеть вся ее дальнейшая судьба, или он дурак набитый и еще не раз пожалеет, что нес рюкзак Светке из перпендикулярного класса, но будет, конечно, поздно и даже еще позднее. Мальчишки заметно мельче девчонок и не сидят, а полулежат на сиденьях, потому как, ежели сидеть прямо, то ноги до полу еще чуть-чуть не достают. Лишь один белобрысый мальчик такого маленького роста, при котором терять нечего, сидит как следует и беззаботно болтает ногами. Мало того, он еще показывает целых четыре дули своему товарищу, сидящему напротив. Товарищ отвечает ему на том же языке, но всего двумя. Между прочим, это не так просто – показать сразу четыре дули. В детстве я умел складывать такие сложные комбинации из пальцев практически мгновенно. Мы даже спорили с товарищами – кто быстрее. Как ковбои из американских вестернов мы по команде выхватывали руки из карманов со сложенными фигами и совали их друг другу под нос. Моя младшая сестра, которой я иногда показывал свое мастерство в этом виде спорта, особенно когда мы ругались, очень расстраивалась, поскольку по малолетству не могла изобразить такого же. Плакала, бежала к отцу, и он ей складывал два дополнительных кукиша из мизинцев, чтобы она могла достойно мне ответить. Интересно, сейчас она сможет сама это сделать или ей помешают многочисленные кольца на пальцах? И потом, мне-то в метро фигней страдать просто, а ей как руль своего мерседеса отпустить? То-то и оно.
* * *
Предновогодний обвал цен в столичных магазинах. Под завалами оказались несколько тысяч женщин и детей. По факту случившегося мужьями и отцами возбуждены семейные скандалы.
* * *
Вечером в метро уже чувствовалось приближение праздника. По залу станции «Марксистская» два милиционера волокли мужчину в шапке на босу ногу. Идти он не хотел. Все время норовил грянуться оземь и превратиться из полена Буратино в прекрасного царевича. При этом мужчина громко взывал к окружающим: «Помогите! Спасите, люди добрые!» В перерывах между криками о помощи он исполнял Новогоднюю Песнь. Слова в ней были настолько народные, что краснели даже тащившие его милиционеры. Бывшая рядом со мной дочь засмеялась и сказала:
– Представляешь, пап, как обидно сейчас ментам?
– Это почему же?
Дочь посмотрела на меня с высоты своего прагматизма и усмехнулась:
– А потому, что денег у мужика нет. Пропил он все. Не обломится им ни копеечки. И приходится им тупо выполнять свой долг. За голимую зарплату. Что не может не радовать.
Вот я и думаю… Хотя… не знаю, что думать. Глупо же вспоминать «Дядю Степу», которого читали нам в детстве.
* * *
На улице подвывает ветер, и деревья раскачиваются в тоске, точно правоверные евреи на молитве. Должно быть, просят у Бога снега, раз нельзя тепла. Нет, это неправильно – провожать старый год и тотчас же встречать новый в крошечном промежутке между первой и второй. Надо провожать старый год осенью, а встречать – весной. А между ними маяться от тоски и безделья, спать до обеда, пить горькую, ругаться с соседями, парить ноги в тазике, принимать поливитамины, считать рубли до получки и писать письма. Каждый день писать. Длинные или короткие. В тетради или блокноте, на обороте квитанций из химчистки или счетов за электричество. Хоть на обоях в веселенький цветочек, которые выбирала всей семьей супруга и которые всей семьей ты, матерясь, наклеивал. И в письмах… Что пишут в этих письмах на деревню дедушке… Но он не заберет. Сейчас не заберет. Как-нибудь потом. А пока… пока лучше натянуть на ноги шерстяные носки, накинуть на плечи теплый халат, сесть у окна, курить и смотреть, как раскачиваются на ветру деревья, точно правоверные евреи на молитве.
* * *
Новый год еще наступил, а уже требуются нечеловеческие усилия для того, чтобы проголодаться. Если долго нарезать на тазики оливье, то глаза заволакивает майонезом. Язык не ворочается потому, что говяжий. Намазанный горчицей или хреном, хочет сказать что-то важное, даже крикнуть…
* * *
…И когда начинают ставить пустые бутылки под стол, когда у селёдочной головы в пасти окажется окурок, когда уже ясно, кому больше не наливать, когда хозяева мучительно соображают – переходить ли к чаю с вафельным тортом или всё же выставить заначенную на завтрашнее хмурое утро бутылку… в эту самую минуту чья-нибудь дальняя родственница, чья-нибудь племянница из Воронежа или сестра из Тулы, неприметно сидящая на самом дальнем конце стола, вдруг вздохнёт глубоко и запоёт «степь да степь кругом» таким полным и таким грудным голосом, который непременно хочется потрогать руками. И нет человека, хоть бы и лежащего лицом в салате или даже под столом, который не стал бы ей подпевать. И бог знает из каких глубин памяти всплывают слова, которым никто и никогда не учил, а которые просто знают от рождения. И вот ты уже не старший менеджер по продажам китайских утюгов, не живешь во глубине московских хрущоб на пятом этаже без лифта, а натурально замерзаешь в степи, и мороз пробирает тебя до самых костей. И понимаешь ты, что приходит твой смертный час, а кольца обручального тебе передать некому, да и любовь в могилу не унести, потому как… И заплакал бы, а не можешь – ещё внутри, в самом сердце, леденеют слёзы. И просишь, кричишь друзьям из последних сил: «Хотя бы зла не попомните, суки-и-и…» А откуда-то издалека, из нависших снежных туч, тебе отвечают: «Не мычи, Серёга. Проснись. По домам пора. Да вставай же, мудила! Отдай хозяйскую вилку и суй руки в пальто. Метро вон скоро закроют. А тебя ещё замучаешься до него тащить».
* * *
Хуже долгих проводов только долгие праздники. Точно едешь и едешь под перестук рюмок бесконечными равнинами застывшего холодца по разводам хрена и горчицы, а на горизонте холмится оливье. То выскочит вдруг из-за поворота на тебя жареная утка, а то оскалит мерзкую рожу селёдка в кольцах репчатого лука. Заклубится вдали укропный пар отварной картошки, прошмыгнёт надкусанный солёный огурец в придорожных зарослях квашеной капусты, и вновь холодец, холодец, холодец…
* * *
Проснешься в сумерках опохмелиться воды напиться, и так затошнит, что не поймешь, где ночуешь.
Посмотришь на оставшиеся два кружка копченой колбасы, и не только есть, но лечь и кружками этими глаза прикрыть. Еще только соберешься подумать самую маленькую, самую коротенькую мысль, а голова уже раскалывается на тысячу крупных и миллион мелких осколков. Моргнешь, и такая отдача во всем теле, точно стрелял из танка, держа его на вытянутых руках. Рот раскроешь, и из него немедля на ры… ры…сях выедет ночевавший там эскадрон. Или два эскадрона. Проводишь их мутным, точно остатки рассола, взглядом, и снова спать.
* * *
У входа в подъезд валяется разорванный полиэтиленовый пакет, из которого торчат пересохшие горлышки десятка пустых водочных бутылок, одна непочатая бутылка «Нарзана» и маленькая круглая коробочка из-под плавленого сыра, вылизанная до мертвенной бледности. Если смотреть на мужиков, пьющих пиво на морозе, то температура тела понижается, в среднем, на два-три градуса. Это если из стеклянных бутылок. А из жестяных банок – на четыре или даже пять. Салат оливье мертв, а я еще нет. Новогодние каникулы закончились. Если бы я умел жонглировать разными предметами…. Ну хотя бы яблоками или апельсинами. Если бы я работал в цирке или просто купил билет на пароход до Африки…. Я тут же собрал бы свои вещички и уехал жить в мультфильм «Каникулы Бонифация». Насовсем. Отдал бы всем, кому должен, концы и отчалил. На моем месте так поступил бы каждый. Если бы умел жонглировать яблоками. Не говоря уже об апельсинах.
* * *
Сам-то я не видел, и мне не рассказывали, но ходят слухи, что на одной из тонких веток московского метро… Тут надобно пояснить, что такое тонкие ветки. Ну с толстыми всё понятно – это те, по которым мы ездим на службу и домой. А вот тонкие – это ветки, по которым ездят те, у которых не принято спрашивать. Едут они туда, куда надо. Но это тема отдельного разговора, который лучше молчать в тряпочку. Так вот, на этой самой ветке, где-то в районе, в котором надо, в том и районе, на одной или другой станции есть шлюз. Или два. Вы спросите – зачем? Лучше бы вы не спрашивали, чтобы потом вам не снилось. Но я отвечу: Москва – порт шести морей. Все, конечно, с детства знают, что пяти. Ну да. Пяти толстых морей и одного тонкого, по которому плавают те, у которых. Едет себе едет обычный поезд метро от какого-нибудь Медведково до… станции Васнекасается. Свернул куда надо, заехал в шлюз, задраил окна и через пять минут уже плывёт со скоростью двадцать узлов в нужном и архиважном направлении. А через сутки так и вовсе всплывает состав на Канарах или ложится в дрейф на перископной глубине у берегов Калифорнии, а к нему на селекторное совещание приплывают… да мало ли кто может приплыть. Камбала, к примеру, может. Или акула. Но этого, конечно, никто не видел. И я вам всё это рассказываю не потому, что я знаком с этой камбалой лично или дальний её родственник. А потому, что стоял я сегодня на платформе одной из станций рано-рано утром. Ещё и не рассвело даже. И вдруг диктор объявляет, что на прибывший поезд посадку производить не надо. Ну так часто бывает. Ничего особенного. А вот когда прибыл поезд, то тут я и увидел, что машинист с аквалангом за плечами и в ластах. Сам-то он мне ничего не сказал. Там люди проверенные. Но по глазам его под маской я понял, что девки длинноногие в купальниках во втором вагоне не просто так собрались в феврале месяце, и водный велосипед майбах в третьем вагоне с двуглавым орлом на сиденье тоже недаром. А уж про удочки, бредни и три ящика водки в четвёртом вагоне и младенец догадался бы. А во всём остальном – поезд как поезд. Только надписи на дверях не «осторожно, двери закрываются», а «осторожно, враг подслушивает». Впрочем, ничего я толком и не подслушал. На девок в купальниках водный велосипед засмотрелся. Да и поезд стоял на станции всего ничего.
* * *
Снег за окном идёт такой мелкий, что он уже и не идёт вовсе, а прогуливается в совершенно разные стороны и щекочет воздух. Крыша соседнего дома вся в недельной щетине сосулек. Её бреют два цирюльника в оранжевых куртках. Снизу им громким лаем подаёт советы собака, проживающая неподалеку, в подвале соседнего дома. Оранжевые куртки ей что-то отвечают, и все трое громко смеются.
По тротуару проходит милиционер. Он маленький и до того щуплый, что погоны раза в два шире его плеч, а дубинка, прикреплённая к поясу, своим концом проводит под ним по снегу жирную черту. Большие у него только малиновые уши, на которых держится шапка с кокардой. Увидев милиционера, цирюльники и собака немедленно прекращают смеяться. Это и понятно – у всех троих просрочена регистрация, а на собаке висит ещё и украденная сарделька из ларька.
Из подъезда выбегает мальчик в крупных, не по сезону, веснушках. Он опаздывает в школу. На ходу из прорехи в его портфеле выпадают три вчерашние большие, красные и толстые двойки и одна маленькая, синяя от холода тройка. Мальчик подбирает тройку, отряхивает её от налипшего снега, прячет в карман и бежит дальше. Двойки, точно каких-нибудь дождевых червей, немедленно принимаются клевать воробьи. За воробьями устремляются голуби, а за голубями приходит большая облезлая ворона. Она долго перебирает клювом двойки, но всё же отходит. В прошлом году она нашла в мусорном баке чей-то дневник и наклевалась этих оценок до полного несварения.
Из окна четвертого этажа во двор смотрят старушка и кошка. На самом деле кошка живет одна. Старушка умерла ещё прошлым летом. А вместо неё во двор смотрит большой старушкин портрет, приклеенный к стеклу. Ещё от старушки осталась свадебная фотография. Муж у неё был военный моряк. Но эта фотография висит на стене, над кроватью, и во двор не смотрит. Да и зачем? Кошка ей каждый вечер подробно пересказывает увиденное. Старушка внимательно слушает, нюхает выцветший от времени букетик левкоев и загадочно улыбается. А её муж молчит. Он этими новостями никогда не интересовался.
* * *
Сидит напротив меня в вагоне метро мужчина в очках. В элегантном пальто, в норковой шапке, в вырезе пальто виднеется галстук, не крикливый, завязанный не абы как, а узлом «Принц Альберт». Что-то рассказывает своей спутнице – красивой женщине лет тридцати пяти или около того. В процессе рассказа деликатно касается её рукава. Сдержанно улыбается. А другой рукой мужчина придерживает на коленях дорогой кожаный портфель, из которого торчит газета, а на газете этой аршинными буквами написано «ОРГАЗМ С КОНЁМ».
* * *
В два часа дня, на Маросейке, в кафе «Дерево какао», мужчина в синем костюме и черных усах позвонил по телефону и сказал:
– Пьер? Коман са ва? – и дальше продолжал по-русски – Я хочу сказать спасибо за вчерашнее. Отработали как надо. Все в порядке. Молодцы. Ну не без накладок, конечно, но я понимаю – устали. А что я там покричал немного – не обижайтесь. Это все от эмоций. Иногда перехлестывают. Ну отдыхайте. Еще раз спасибо.
Мужчина выпил кофе, закурил и снова позвонил:
– Леха? Здорово. Прочухался? Я хочу сказать спасибо за вчерашнее. Отработал как надо. Все в порядке. Молодец. А что обматерил – не обижайся. Работа у нас нервная. Я обычно своим так говорю – если в морду не дал – уже хорошо. Ну давай. Проспись к вечеру.
* * *
На детской площадке величиной с малогабаритную кухню сидят на скамейке двое. Мимо них идет мокрый снег, молча проходит по двору и заворачивает за угол дома.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.