Текст книги "Ногти (сборник)"
Автор книги: Михаил Елизаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Рояль смолк, дверь приоткрылась – приглашали нового исполнителя. Тот, кто играл раньше, вышел весь взмокший. Его облепили нервные молодые люди и стали засыпать завистливыми от страха вопросами. Не знаю почему, я решил остаться и принял вид причастности к этому конвейеру исполнителей. Никто из присутствующих не возражал. По мере того как подходила моя очередь, мне прояснилась суть происходящего. Я понял, что попал на вступительные экзамены.
Я смутно представлял себе, что буду делать и говорить, если меня спросят, по какому праву я ввалился. Но очень хотелось сесть за рояль. Такой возможности могло долго не повториться. Я решил, что, независимо от дальнейших событий, успею поиграть на настроенном профессиональном инструменте. Я приготовился подскочить к роялю, быстро поиграть, извиниться и уйти.
Свои музыкальные силы я оценивал трезво. Я не касался клавиш с момента нашего отъезда из интерната, то есть почти два месяца. О хорошей беглости нечего было и говорить. Вдобавок ко всему я не знал ни одного музыкального произведения в оригинале – всё подбиралось по слуху и, наверное, с некоторыми отступлениями от нотного текста подлинника. В импровизациях собственного сочинения я почему-то засомневался. Я остановил свой выбор на произведениях, которые играл до меня один парень. Мне показалось, что я запомнил их до единой нотки, а какую-то пьеску я неоднократно слышал по радио.
Наконец дверь открылась и мне разрешили войти. Я проследовал в угловатую комнатку с занавесом вместо боковой стены. Через высокий, будто юбочный разрез занавеса просматривалась сцена с роялем.
Зал был почти пуст. Стояли два сдвинутых стола, за ними сидели человек шесть комиссии. Над их головами нависал балкон, я глянул на него и похолодел – там было полно народу. Я вышел, как из плюшевого чума, и каким-то мятным от волнения голосом выговорил: «Абитуриент Глостер», – и резво проковылял к роялю.
Чтобы опередить все уместные вопросы, я начал играть. Сразу же появилось первое неудобство. Строй старенького интернатского пианино разительно отличался от строя концертного рояля. В моей памяти за определённой клавишей хранился соответствующий звук. Здесь клавиши и прячущиеся за ними звуки не совпадали. В итоге получалось не совсем то, что я намеревался представить. Я растерялся, но, не прекращая игры, съехал на импровизацию и кое-как на одном крыле дотянул до аэродрома. Меня не прервали.
На второй вещи я вполне освоился с клавиатурой. Я разогнался мелодией до такой скорости, что она не стала контролироваться спиной. Как слепой, я вскинул голову. Зрение ушло из глаз, но наладился умственный контакт с воображаемым музыкантом из горба. Он подхватил мелодию, повёл за руки, и залежи моей грустной жизни брызнули новыми звуками, потекли через пальцы на клавиши спинномозговой сонатой.
Я остановился, промокнул о штанины ладони. На балконе раздалось несколько хлопков.
Женщина, сидящая в комиссии, сказала:
– Я не нашла вашей фамилии в списках.
В сущности, этим должно было кончиться. Я встал, мой скрюченный контур, очевидно, приняли за поклон, и на балконе снова зааплодировали. Я предпочел поскорее уйти, потому что и так удовлетворился.
Женщина крикнула мне вслед:
– Наверное, какая-то ошибка!
«Никакой ошибки», – полувслух, полумысленно ответил я, прибавил ходу и выскочил за дверь. К счастью, никто не выяснял у меня, как прошло выступление; провожаемый любопытными взглядами, я заспешил по коридору.
Я хорошо помнил обратную дорогу и уже почти улизнул, но на выходе меня окликнул властный мужской голос:
– Глостер, подождите!
Я оглянулся. По центральной лестнице тяжёлым галопом спускался крупный мужчина лет пятидесяти – один из тех, кто сидел за столом в зале.
Он подошёл ко мне и первым делом сердито выпалил:
– Что я, мальчик – за вами бегать?! – Глаза его под очками сверкнули колючими искрами. В этот момент он окончательно разглядел меня и сказал на тон мягче: – Ну, чего вы испугались? Вы неплохо играли и понравились комиссии. Вам задали обычный канцелярский вопрос, это совсем не значит, что надо срывать экзамен.
Я промолчал, привычно чувствуя, как ползёт по моей круглой спине его жалостливый и удивлённый взгляд.
– Что-то случилось? – спросил мой преследователь. – Вы передумали поступать? Нет? Тогда в чём дело?
– А какие документы нужны, чтобы поступить к вам? – спросил я.
У моего собеседника не только брови, но даже щеки изобразили глубокое удивление:
– Вы не подавали документов?
– Нет, – удручённо признался я.
– Очень хорошо, – он снял на минуту очки и оглядел меня уже босыми и, наверное, поэтому беспомощными глазами. – Тогда зачем вы к нам пожаловали?
– Я только хотел поиграть на рояле, – выложил я свою аляповатую правду.
– Где вы раньше занимались?
– Нигде.
– Тогда с кем? Я имею в виду, у кого вы учились?
– Ни у кого. Я сам научился.
– Изумительно, – мужчина деловито потёр ладони. – Следующий вопрос: что вы играли? Шопена – не Шопена, Рахманинова – не Рахманинова.
– Не знаю, – поскольку действительно не представлял, что изобразил.
– Как же вы тогда играли?
– Передо мной ребята кучу вещей исполняли. Что-то запомнил, что-то придумал.
Мы продолжили разговор на улице. Мужчина сказал, что его зовут Валентин Валерьевич. Он размашисто разжёг сигарету, затем посмотрел на часы и отмахнулся от них:
– В двух словах – откуда вы приехали, в общем, коротко биографию.
Я рассказал про интернат, без бытовых подробностей – в основном про старенькое пианино в каморке папы Игната. Чуть-чуть о нашем переезде в город. Я не скрыл подозрений общества о моей нормальности и с тем большей гордостью заверил, что не псих. Валентин Валерьевич сразу успокоил меня, что никогда бы так не подумал.
– А почему вы не подготовили какое-нибудь произведение конкретно? – вдруг спросил он.
– Потому что ничего конкретного я не разучивал, а играю только то, что когда-нибудь слышал и запомнил.
– По слуху?
– Да, а как ещё можно…
– Без нот? – как бы уточняя нечто абсурдное, спросил Валентин Валерьевич.
Увы, я не знал нотной грамоты. Названия «до», «ре», «ми», «фа» были мне знакомы, но существовали без смыслового наполнения.
Валентин Валерьевич за секунду принял какое-то решение и сказал:
– Вот что, Глостер, приходите через два дня прямо сюда, когда закончатся экзамены, – он протянул мне картонный прямоугольник. На нём я увидел крупные позолоченные строчки «Валентин Валерьевич» и «Декан». – Здесь мой рабочий телефон, звоните, когда вздумается. Сегодня у нас что? Среда. Значит, в пятницу в десять утра я жду вас в своём кабинете. Спросите у вахтёрши, как пройти. Договорились? Уверен, мы что-нибудь для вас сообразим. Кстати, – он достал из кармана блокнот, – как вас по батюшке?
У меня и Бахатова имелись одинаковые, чисто формальные отчества: мы оба были Игнатовичи. Остроумный Игнат Борисович, следуя традиции римских патрициев, дал нам как вольноотпущенникам своё имя.
– Очень хорошо, Александр Игнатович, так и запишем, – сказал Валентин Валерьевич и впервые за нашу беседу позволил себе улыбнуться. – До встречи.
Я сказал «спасибо» четыре раза и побежал искать универмаг. Дома я поделился впечатлениями с Бахатовым. Тот покивал и погрузился на дно своих мыслей. Бахатов умел быть иногда удивительно холодным. Впрочем, он готовился к завтрашнему дню и медитировал над ногтями. Я оставил его в покое и улёгся перед телевизором тешить свою радость изнутри. Бахатов сидел прямой, как факир, и глаза его излучали змеиную мудрость.
– В пятницу всё будет хорошо, – неожиданно сказал он и улыбнулся родительской улыбкой. Тогда мне показалось ошибочным моё представление, что это я присматриваю за Бахатовым.
15
Так и случилось. Валентин Валерьевич приветливо встретил меня утром, спросил о самочувствии и как я провёл время, а сам тем временем поставил на стол магнитофон.
– Вот, послушай, – он нажал кнопку, и заиграл быстрый рояль. Произведение закончилось, Валентин Валерьевич хитро посмотрел на меня и спросил: – Сможешь повторить?
Мы прошли в кабинет, где стоял инструмент. Валентин Валерьевич снова прокрутил запись, но мне хватило бы одного прослушивания. Я сел за рояль и начал играть.
– Фантазируешь! – крикнул Валентин Валерьевич. Я исправился, хотя мой вариант мне нравился больше.
– А теперь верно!
Я доиграл, Валентин Валерьевич выглядел очень довольным.
– Ну что, поехали дальше, – сказал он.
Вторую вещицу я исполнил с минимальными авторскими отступлениями, и Валентин Валерьевич похвалил меня. В общей сложности мы прослушали пять композиций.
– До понедельника отрепетируешь, – сказал Валентин Валерьевич. – Магнитофон, если хочешь, возьми с собой или оставь здесь. Ключ я тебе даю, приходи и работай.
И начались замечательные дни. Я наслаждался по десять часов кряду. К необходимому понедельнику я наловчился так, что мог играть заданные произведения наизнанку.
В понедельник меня слушали, кроме Валентина Валерьевича, внимательный человек из городского отдела народного образования и директор специализированной музыкальной школы-десятилетки, приятель Валентина Валерьевича. Я отыграл программу, меня поблагодарили и в коридор не отправили. Я почувствовал, что это добрый знак, раз моя дальнейшая судьба обсуждается в моём же присутствии.
Вначале высказался Валентин Валерьевич, потом директор школы. Они говорили обо мне только хорошие слова. Человек из отдела образования заявил, что не видит никаких препятствий тому, чтобы я учился музыке, и пообещал подписать соответствующий указ и всё уладить. Валентин Валерьевич поздравил меня, а директор сказал, что я теперь учащийся девятого класса специализированной школы-интерната для музыкально одарённых детей.
Всё сложилось без моего участия. Документы из канцелярии ПТУ переслали в канцелярию школы, мне выделили койку в общежитии. До осени ребята разъехались по домам, и я жил в комнате один. Кто-то из преподавателей школы согласился подтянуть меня за лето по теории. Сам я взял в библиотеке «Практическое руководство по музыкальной грамоте» Фридкина и, на всякий случай, вызубрил.
Единственной моей проблемой был Бахатов. Я просил у директора позволить Бахатову жить вместе со мной в общежитии музыкальной школы, но директор сказал, что это запрещено законом.
Я не представлял, как отреагирует Бахатов на разлуку, и осторожно сообщил ему, что нам придётся впервые за долгие годы ночевать порознь и видеться только днём. Бахатов в очередной раз поразил меня своим спокойствием и даже некоторым равнодушием. Сантехнический гуру Фёдор Иванович выхлопотал для него полноценное рабочее место в жэке, и, кроме этого, его временно прописали в незанятой дворницкой. У Бахатова появилось собственное жильё с крохотным санузлом и кухонькой.
16
Жизнь налаживалась. Больше чем на сутки мы не разлучались. Я приезжал к нему в гости, он ко мне. Я рассказывал о своих музыкальных событиях, он посвящал меня в приоткрывшиеся ему тайны финских рукомойников. Мне почему-то сразу вспоминались сказки Андерсена или хрустальный и холодный скандинавский Север, а Бахатов представлялся пушкинским Финном, оперным волхвом.
Я довольно быстро освоил игру с листа. Это оказалось не труднее, чем чтение вслух. Когда звуки обрели графические оболочки, я смог проигрывать произведение без инструмента, внутри себя. Ноты походили на кнопки, приводящие в движение потаённые клавиши, и внутренние молоточки стучали по внутренним струнам. Со временем я пристрастился читать партитуры как романы. Такое чтение дарило свою особую, неслышимую прелесть, сравнимую разве с оглохшим торжеством обладателя плеера. Я напоминал себе такого счастливого владельца пары невидимых наушников.
Учёбы, собственно, у меня уже не было. Меня не терзали общими дисциплинами. Основное время я проводил за роялем, даже не успел толком познакомиться с моими одноклассниками. Сентябрь и половину октября я посещал занятия, а потом совершенно случайно попал на конкурс местного значения.
В первом туре я представил этюды Шопена. Сыграл недурно, чувствуя вдохновение из спины. Звенел каждый хрящик, пел каждый позвонок, звуки лились как слёзы. Мне очень долго хлопали. Растроганный приёмом, я удалился за кулисы. Вдруг послышались чугунные командорские шаги, чей-то громовой голос, румяный богатырский бас пророкотал:
– Да где же он, этот ваш новый Рихтер? Покажите же мне его!
Я увидел человека исполинского роста.
Он тоже заметил меня:
– Вот ты где, голубчик ты мой! – стремительно подошёл ко мне и порывисто обнял, потом на мгновение освободил, чтобы погрозить кулаком невидимому врагу. – Нет, не вымерла ещё Россия! – и опять заключил в объятия. В глазах его стояли настоящие слёзы. – Ну, здравствуй! – сказал он мне, как будто мы встретились после томительной разлуки. – Я – Тоболевский, Микула Антонович, – великан земно поклонился.
Я заметил, что мы сразу очутились в центре внимания. Тоболевский, казалось, сознательно эпатировал закулисную публику. Он буквально стягивал взгляды. В его манере не говорить, а мелодекламировать, громогласно и вычурно, не чувствовалось особой фальши. В фактуре Тоболевского удивительно сочетались добродушие и мощь ярмарочного медведя с духовным порывом помещика, отравленного демократической блажью. Сходство с добрым барином усиливала холёная, превосходной скорняжной выделки борода, чёрная, со змеистыми седыми прядями. На Тоболевском был фрак, но вместо фрачной рубахи он надел вышитую, русскую. Под горлом у него красовался атласный махаон с бриллиантовой булавкой. Тоболевский источал пряничную, с глазурью, энергию. Ей невозможно было не поддаться.
Тоболевский тормошил меня, что-то спрашивал, я невпопад отвечал. За время нашей суматошной беседы он ещё несколько раз то грозил потолку, то коротко рыдал в кулак. Потом он вскричал: «Едем!» – и бесцеремонно выволок меня на улицу.
Я не очень удивился тому, что самая роскошная из припаркованных машин – белый лимузин – принадлежала ему. Проворный водитель открыл нам дверь, и мы уселись на заднее бегемотообразное сиденье. Перед нами стоял столик, тиснённый перламутровыми разводами, на нём поднос с графином и две рюмки.
– Выпей, золотой мой человек, – жарко сказал Тоболевский, хватаясь за графин. Я выпил, чуть закашлявшись от спиртовой, на горьких травах удавки.
– Полынь-матушка, – усмехнулся моей вкусовой гримасе Тоболевский, ещё раз наполнил рюмки и крикнул водителю: – Жми!
Лицо его сияло вдохновением и благотворительностью.
Мы приехали в ресторан под названием «Тройка». К Тоболевскому сразу подскочил прыткий администратор, одетый дореволюционным приказчиком, с прямым холуйским пробором:
– Хлеб-соль, Микула Антонович, милости просим.
Пока Тоболевский о чём-то договаривался, я осмотрелся. Зал ресторана был стилизован под русскую горницу, в золотых петушках, с многочисленными декоративными деревянными падугами. Стены и пол украшала мозаика, выложенная по сюжетам былин, с витязями, лешими и горынычами.
Задник сцены изображал птицу Сирин с развратным женским лицом и вызывающим бюстом. Птица состояла из множества электрических лампочек, которые, то зажигаясь, то затухая, делали птицу живой. Она подмигивала, открывала круглый рот и шевелила грудью.
Для поддержания стиля девушки-официантки носили кокошники. Стыдливые, до щиколоток, рубахи им заменяла импровизированная конская сбруя. На сцене играл живой оркестр, но исполнял он вовсе не русские народные песни. Звучала современная эстрадная мелодия, и хрипучий солист утробно докладывал о любви. Он спел, и, поскольку дальнейших заказов не последовало, оркестр заиграл медленный мотив. На пространство перед сценой лениво выползли тучные пары и затоптались, поворачиваясь по кругу, как шестерёнки в часах.
Я помаленьку пьянел. Графинчик с полынной настойкой мы выдули ещё в машине. Потом Тоболевский неоднократно заказывал выпивку, произнося тосты один за другим. Скатерть не вмещала всей замысловатой снеди. Из многочисленных посудинок с остроконечными крышками выстроилось подобие кремля с курантами на литровой бутылке. Оскаленная пасть гигантской твари, наверное, осетра, напоминала лик дьявола из ночного кошмара.
Тоболевский что-то выкрикивал, а я сидел, тупо уставившись в мерцающий контур сирийской груди. Лампочка, создающая эффект соска, перегорела, я смотрел в эту пустую точку и слизывал с пальцев прилипшие чёрные дробинки икры. Потом я понял, что Тоболевский скандалит с музыкантами. Он стоял возле сцены, нешуточно возмущался: «Бездари! Твари!» – и потрясал кулаками. Музыканты, тем не менее, продолжали играть. Они в такт пританцовывали, и создавалось впечатление, что они просто уворачиваются от грубых слов. Тоболевский сорвался с места и стал стаскивать их со сцены, раздавая пинки. Распорядитель стоял по стойке смирно и угодливо улыбался:
– Ну, будет вам, Микула Антонович, хватит с них!
– Нет, не хватит! – рычал разбушевавшийся Тоболевский. Он взобрался на сцену, поймал за загривок бессильного пианиста и принялся тыкать его носом в клавиши. – Это не твоё место, погань!
Пианист капризничал и вырывался, что приводило Тоболевского в ещё большую ярость. Он уже собрался прибить бедного лабуха рояльной крышкой, но вдруг передумал. Он ослабил хватку, вздёрнул беднягу как марионетку и, управляя его кукольной головой, развернул её в мою сторону:
– Вот кто здесь сидеть должен!
Пианист, соглашаясь, закивал, не известно – по своей воле или по распоряжению руки Тоболевского. На его счастье, расторопный распорядитель, не спускавший глаз с Микулы Антоновича, организовал общую просьбу: «Просим, просим!» – и из разных углов зала послышались редкие всплески аплодисментов. Я встал, чтобы проследовать на сцену.
Из-за соседнего столика неожиданно свесился мужик и, поймав меня за рукав, сказал, явно от переизбытка хамства:
– Давай, скрюченный, слабай что-нибудь!
Новый опыт подсказывал мне, что человека с такими замашками можно ставить на место без боязни последствий. Я ударил его ребром ладони по горлу, он подавился разбитым кадычным хрящом и рухнул на пол. Падение сопровождалось колокольным звоном битой посуды. К нему подскочили несколько охранников, переодетых à lа Садко, и вынесли из зала. Я триумфально сел за освободившийся инструмент и, учитывая специфику публики, стал наигрывать вариации на цыганские и бандитские шлягеры. Мне устроили бурную овацию.
17
Я довольно быстро сдружился с Тоболевским. Драка в ресторане этому только способствовала. Со временем я кое-что узнал о его жизни. Тоболевский работал финансовым магнитом или магнатом. Деньги шли к нему отовсюду. По-настоящему его звали Николаем. Микулой он назвал себя сам, по каким-то соображениям. Я относил Тоболевского к удивительному типу русских людей, способных проиграть в карты жену и погибнуть на баррикадах, отстаивая независимость захудалой африканской республики. Иногда мне казалось, что он воевал в Афганистане, но возраст его не вполне соответствовал этой войне. Было в нём что-то и от уголовника, но Тоболевский не сидел. Он производил впечатление образованного, нахватанного во многих областях, но иногда поражал вызывающей детскостью своих суждений и поступков. В такие минуты я задумывался, как он сумел заработать миллионы и, кроме того, сохранить их. Объяснения не подворачивались, и приходилось признать, что всё его великорусское кликушество, экстравагантность, парадоксальность – только части хитрой, тщательно, до мелочей просчитанной игры. А может, просто всемогущий фарт вёл Тоболевского.
В народе его любили, прощали ему и богатство, и лимузин, и трёхэтажный дом, и, по слухам, виллу в Ницце. Тоболевский нарочито не сторонился простого люда. Он выходил из машины поболтать с народом о тяготах и скорбях, при этом, разумеется, плакал. Давал деньги на строительство приютов, больниц и храмов. Для таких акций он всегда подключал телевидение, выступал с обличительными речами, а по бокам ставил либо старух, либо кресла с паралитиками. Однажды власти захотели его привлечь за какие-то грехи – так за народного горюна вступились тысячи. Тоболевского отпустили. Не минуло и недели, как Тоболевский организовал акцию невнятного протеста. Утром, в февральский мороз, он пришёл во главе толпы к дому губернатора области босой, без шубы, в одной рубахе. Встав под окнами, он звал губернатора «встречать утро боли народной». Тот не высунулся, Тоболевский картинно побушевал, устроил митинг, на котором говорил понятными народу словами, потом замёрз, сел в машину и укатил. После этого Тоболевского стали называть отцом-благодетелем.
Ко мне Тоболевский отнёсся со всей самоотверженностью своей темпераментной души. Для начала он пригласил ребят из какого-то телеканала, и обо мне сняли довольно слезливый сюжет: я в комнате с Бахатовым – вопиющая нищета; я за роялем – неумирающая гармония; я с Тоболевским – восторжествовавшая справедливость. В конце передачи назвали номер моего расчётного счёта, на который Тоболевский перечислил вполне круглую сумму.
Потом мне пошили фрак. В этом произведении искусства я выглядел подчёркнуто горбатым, но предельно элегантным. Я ещё надеялся, что умелые руки портного если не скроют, то хотя бы смажут мой жуткий ущерб. Но не тут-то было. Тогда я понял, что Тоболевский ни за какие там верижки и коврижки не променяет меня на стройного, без изюминки, гения.
Через короткое время мы поехали в Англию. В городе Лидсе проводился музыкальный конкурс, где я стал лауреатом. Очевидно, выбор страны тоже был продуман Тоболевским. Как прирождённый импресарио, он выжал всё возможное из моей внешности и королевской фамилии. Обо мне появились первые заметки в зарубежной прессе, которые с удовольствием собирал Тоболевский. Рядом с моим именем упоминалось имя русского мецената Микулы.
Рецензии существовали в диапазоне от фельетона до панегирика. Какой-то газетный шутник сравнил меня с куклой Петрушкой, ярмарочным атрибутом. По его словам, я, крутогорбый и скоморошный, олицетворял соединённый образ старой и новой России. Разумеется, все эти измышления подавались в весьма корректной форме. Из приятных гордыне сравнений наиболее лестное уподобляло меня великому скрипичному горбуну девятнадцатого века, Николо Паганини.
Как ни странно, я почти не вынес впечатлений от дороги и от страны. В новинку был для меня воздушный перелёт да волшебно комфортабельное купе английского вагона. Когда мы возвратились на родину, меня ждала собственная квартира, если это можно было так назвать, скорее огромная студия. Под неё перестроили целый этаж. Тоже позаботился Тоболевский. Среди прочих вещей и необходимой мебели был прекрасный рояль, концертная модель, взятая в бессрочную аренду из музея.
Мельком оглядев новое жилище, я тут же понёсся к Бахатову. Он встретил меня, как будто мы только вчера расстались, и выглядел чуть измождённым. Эмоции его были сдержанны, но я видел, что он рад за меня. Я взахлёб рассказывал ему о самолёте, о замысловатом умывальнике в номере гостиницы и тут же распаковывал сумки с гостинцами. Вскоре на полу образовались несколько куч из одежды и обуви. Естественно, по магазинам ходил не я, а кто-то из прислуги Тоболевского. Я только на бумажке указал, что следует взять.
Бахатов сразу разделся, чтобы примерить вещи, и я увидел на его груди знакомые, недавно подсохшие кровоподтеки. По числам выходило так, что начало конкурса совпадало с ритуалом обгрызания. Заметив мой взгляд, Бахатов понимающе усмехнулся, а мне в который раз стало очевидным, почему Бахатов не сомневался в благополучном исходе моей поездки. Он предвидел его, потому что готовил.
Все обновы ему понравились, особенно джинсы и кожаная куртка с множеством змеек. До полуночи мы рассматривали мои фотографии с конкурса, яркие проспекты и подарочные наборы открыток, купленные уже в аэропорту. Конечно, я сразу предложил ему переселиться ко мне и не очень удивился, услышав отказ. На лице его изобразились смущение и мука, он забормотал что-то бессвязное, но при этом решительно качал головой, и интонации были просящие. Я всё понял и поспешил сказать, что я не настаиваю. Так Бахатов отстоял своё право на тайную жизнь.
В остальном ничего не изменилось. Мы по-прежнему виделись почти каждый день. Бахатов работал в своём жэке, я, подстрекаемый Тоболевским, готовился к грядущему конкурсу. Так мы перезимовали.
18
Моим совместным проектом с Бахатовым стал поиск родителей. Влияние многочисленных латиноамериканских сериалов сказалось на наших впечатлительных умах. Мы подключили газеты и радио. Я не особенно верил в успех предприятия, но поскольку Бахатов – натура неромантическая – занялся поиском, я сдался и тоже начал ждать и надеяться.
Бахатов аргументировал тем, что раньше мы были невыгодными детьми, нахлебниками, а теперь с нашими заработками составим счастье любым родителям. Действительно, через пару недель я получил письмо. Родная мать писала мне издалека. На двух листах она плакала и просила то прощения, то денег на дорогу, чтоб побыстрее увидеться с сыночком.
Я просто покоя лишился, а Бахатов многозначительно потирал руки. Мы неоднократно перечитывали письмо, пытаясь составить по нему образ матери, но получалась клякса, слезливая и расплывчатая. Непонятным из письма оставалось, как она меня потеряла. Объяснение заменял трогательный абзац о выплаканных глазах.
Вначале я решил срочно выслать ей денег, благо, сумма не представлялась для меня проблематичной. Бахатов переубедил меня, настаивая, чтобы я съездил прямо к маме домой. Я уже начал собираться в путь, но меня вдруг смутила одна деталь. Мама писала, что «Глостер» была её девичья фамилия. По маминым словам выходило, что мой папа нас бросил и она мне дала свою.
В этом-то и была загвоздка. Я почти на сто процентов знал, что проименован искусственно. При мне не находили никаких документов, просто подобрали, может, на помойке, может, в парке на скамейке или из реки выловили – кто упомнит. Поэтому я на день отложил отъезд, до выяснения происхождения.
Я позвонил Тоболевскому, он подключил свои возможности, и к вечеру мне подтвердили, что под фамилией «Глостер» я был записан с лёгкой руки доктора, принявшего меня в распределитель для грудных детей. Ошибки быть не могло – значит, напутала мама.
Всё-таки я съездил бы к ней, но в течение нескольких дней мне пришло ещё с полдюжины писем от нескольких родителей, мам и пап. Вся родня отличалась бедственным финансовым положением – беженцы или погорельцы – и стремлением получить по переводу деньги, до востребования. Все казались такими сердечными, что я никому не отдал предпочтения и остался сиротой.
Бахатову вообще писем не поступило. Я очень разозлился из-за этого на всех близких родственников и сказал обескураженному Бахатову, что мы прекрасно проживём без них. Для успокоения я предложил ему навестить родной интернат и заодно Игната Борисовича. Тоболевский выделил нам машину, и мы, чуть волнуясь, поехали.
Я ожидал перемен, но не таких. Интерната больше не существовало. Остались только стены, да и те отреставрированные. Из окон исчезли решетки. Игровые площадки обрели новую, свежеокрашенную жизнь, на стадионе не пасли коз. Высоко в небе развевался флаг оранжевого цвета с непонятной эмблемой. Всё извращалось на круги своя. На месте интерната, бывшего пионерского лагеря, находился лагерь бойскаутов, ещё пустой, как очищенный желудок. Эта картина подействовала угнетающе – интернат казался нам незыблемой твердыней.
Наш Игнат здорово сдал за минувший год. Он одряхлел, и в пьяненьком взгляде появилась потусторонняя мечтательность. Встретил он нас приветливо, как выходцев из забытого доброго сна. Глотая обиду, Игнат Борисович рассказал, что, когда интернат признали нерентабельным и закрыли, его вытурили на пенсию. Потом какая-то организация выкупила у города здание и прилегающую к нему землю. Игнату Борисовичу некуда было деваться, и он попросился завхозом, аргументируя, что хозяйственник старой закалки, проработал на этом месте двадцать лет. Его оставили, и он жил, лишённый своего сумасшедшего королевства, одинокий Лир. Ведал простынями и резиновым спортивным инвентарем. Памятуя о хмельной его слабости, я привёз спиртных подарков. Игнат Борисович даже прослезился от умиления.
Мы устроились в комнатушке, заменявшей ему кабинет, там Игнат Борисович накрыл стол – и мы выпили за прежние совместные дни.
Вдруг Игнат Борисович встрепенулся:
– Пойдём, – сказал он мне и потащил на двор. У меня слегка сжалось сердце, едва я понял, куда он идёт. Мы обогнули интернат, Бахатов вяло плёлся вслед за нами.
Нашего кладбища тоже не было. Юные скауты умирать не собирались, и надобность в кладбище отпала. Земельное детище Игната Борисовича перекопали в чудный парк. По ухоженным дорожкам мы вышли к недавно разбитому цветнику. Он представлял собой узор из ромбовидных клумб, расположенных правильным квадратом.
Игнат Борисович подвёл меня к ромбу, содержащему незабудки вперемежку с анютиными глазками, и сказал:
– Здесь. Я специально сохранил место, знал, что ты захочешь посидеть у неё на могиле. Видишь, как тут красиво. – Я не понимал, как он проник в мою тайну. – А я ещё и не то знаю, – словно отвечая моим мыслям, сказал Игнат Борисович, – ну, про тех, что пропали, – он заметил моё смятение. – Да ты не бойся, я молчок, я что, мне на них плевать. Лишь бы на стаканчик хватало, а остальное гори огнём…
Слова сами по себе казались бескорыстными, но в голосе звучала разумная алчность. Я достал кошелёк и сразу оплатил будущее молчание. Денег должно было хватить аж на белую горячку включительно. Мы немного постояли возле клумбы с тряпичным прахом моей жены Настеньки и вернулись допивать бутылку.
От привалившего богатства Игнат Борисович развеселился. Он сходил за местным первачом, и мы до вечера пели детские хоровые песни. Потом мы засобирались, Игнат Борисович вышел нас проводить и долго махал рукой вслед нашей машине.
Так мы посетили отчий дом и, надо сказать, успокоились. По крайней мере, я.
19
Вскоре мне подвернулась вполне сносная практика. Знаменитый бас Андрей Запорожец предложил гастролировать с ним в качестве аккомпаниатора. Он готовил камерную программу из сочинений Мусоргского, циклы «Песни и пляски смерти» и «Без солнца». До этого он отверг все ранние обработки.
По задумке Запорожца, преобладать в оркестре обязан был орга́н – инструмент, легко воссоздающий погребальную атмосферу. В дополнение к органному звуку Запорожец хотел использовать различные световые эффекты, люминесцентные декорации и костюмы в готическом стиле. Произведение превращалось в некий диалог между исполнителем и органистом – двумя основными действующими фигурами, символизирующими жизнь и смерть.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?