Текст книги "Судьба человека"
Автор книги: Михаил Шолохов
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
На смоленском направлении
В ближнем тылу идет работа по уборке урожая: свозят снопы, убирают лен. На пожелтевших полях смоленской земли видны согнутые спины колхозниц, жнущих рожь, в перелесках и на суглинистых склонах дети пасут скот, и по утрам совсем по-мирному звучат в деревнях переливы пастушьих жалеек, хлопки плетеных арапников и звонкие петушиные крики. Но чем ближе к линии фронта, тем мрачнее и безрадостнее становится картина безлюдных, покинутых населением деревень – здесь недавно хозяйничали гитлеровцы; словно мамаевы полчища прошли по обочинам дорог.
Вытоптанная, тоскливо ощетинившаяся рожь, дотла сожженные деревни и села, разрушенные немецкими снарядами и бомбами церкви, и всюду страшные следы безжалостного, ничем не оправдываемого разрушения. Теснимые контрударами наших доблестных частей в районе Н., они отошли, эти любители чужих земель и бессмысленных разрушений, оставляя по пути своего следования наспех огороженные холмики могил с крестами и надетыми на них касками убитых гитлеровских солдат…
Вот сидит перед нами пленный обер-ефрейтор гитлеровской армии Вернер Гольдкамп, смотрит тоскующими и в то же время ненавидящими глазами загнанного зверя, по-военному четко дает ответы.
Нет, это вовсе не допрос, мы просто хотим узнать, что он собой представлял в прошлом, как ему воевалось на нашей земле. Постепенно все становится ясным.
Вернер Гольдкамп попал в плен сегодня утром. Он участвовал в захвате Польши, Франции и с начала военных действий находится на Восточном фронте. Последние трое суток он не ел и не умывался, лицо и одежда его в грязи, серо-зеленый мундир изрядно потрепан, сапоги залатаны, даже голенища пестрят латками.
Трое суток наша артиллерия громила батальон, в котором служил ефрейтор Гольдкамп. «Это было ужасно, – подавленно говорит он, – мы несли потери и не могли поднять головы в окопах, не то что умыться…» На четвертые сутки бравый ефрейтор с выправкой спортсмена и еще несколько солдат решили сдаться в плен.
Как правило, большинство пленных с величайшим уважением и со страхом отзываются о нашей артиллерии. Некоторые из них, пришитые к земле огнем наших орудий, а затем взятые в плен, истерически болтливы, и в психике их явно чувствуется происшедший надлом, другие мрачно говорят, что «советская артиллерия – страшная штука». Такое признание врага – лучшая похвала нашим артиллеристам.
Тот же Гольдкамп на вопрос, с каким настроением шли солдаты его взвода на войну против Советского Союза, ответил: «Вначале мы надеялись на скорую победу, а потом поняли, что здесь мы найдем свою гибель». И когда один из присутствующих при разговоре товарищей спросил, не хочет ли он вернуться в Германию, – Гольдкамп, до этого отвечавший довольно сдержанно, с живостью сказал:
– Нет, нет, сейчас не хочу! Я уже получил достаточно и больше войны не хочу!
Второй пленный, ефрейтор Ганс Добат из 83-го пехотного полка 28-й дивизии, взятый в плен вместе с семью солдатами, заявил:
– Мы много дней не ели до этого боя, и я сказал своим солдатам: «Советские танки ходят здесь, а наших нет, нас не кормят, а стране, которая не может кормить своих солдат и поддерживать их в бою техникой, – нельзя воевать. Сдадимся!» И мы пропустили ваши танки и сдались пехоте. Мы не могли сражаться больше, неся такие потери. В батальонах у нас осталось восемнадцать-двадцать процентов кадрового состава. Только за последние дни мы потеряли более половины состава в трех ротах.
Так выглядят сейчас эти солдаты, еще недавно топтавшие поля Франции и кичившиеся своей непобедимостью.
Сложная и хитро продуманная фашистами система, направленная к тому, чтобы любыми средствами удержать немецкого солдата под ружьем, пока еще в действии. В групповом окопе немецкой роты ни один солдат не может пройти к ходу сообщения, миновав офицера, но если он и проскользнет – в тылу его задержит полевая жандармерия. Офицеры-фашисты пугают солдат тем, что в плену их якобы ждет немедленное уничтожение. Ложь, запугивание, жестокая дисциплина – все это пока держит уставшего от войны немецкого солдата в окопах, но уже отчетливо проступают первые признаки начинающегося разложения части гитлеровской армии: недовольство офицерским составом, отсиживающимся в тылу, сознание полной бесперспективности войны с Советским Союзом, недоверие к авантюристической политике гитлеровской клики.
И чем сильнее будет отпор Красной Армии врагу, тем быстрее пойдет неизбежный процесс распада и гибели немецко-фашистской армии.
1941
Гнусность
Из действующей армии сообщают: «Близ села Ельня разгорелся упорный бой. Фашисты построили перед домами укрепления, замаскировали их и долго отстреливались. А когда наша часть перешла в наступление, фашисты выгнали из села всех женщин и детей и расположили их перед своими окопами…»
Это сделали солдаты гитлеровской армии, о мужестве и благородстве которой распинается фашистское радио. Гнилостным, омерзительным запахом разложения разит от такого «благородства». И невольно думаешь: если уцелеют гитлеровские солдаты, совершившие под Ельней этот позорный поступок, как не стыдно будет им потом смотреть в глаза своим матерям, женам и сестрам?
Видно, основательно поработала нацистская пропаганда, вытравив из души гитлеровского солдата всякие человеческие чувства, превратив живых людей в автоматы, совершающие бесчеловечные и дикие дела!
Не знаю, как на языке Геббельса будет называться то, что произошло под Ельней, – военной сметкой ли, проявлением ли немецкой находчивости, – но на языках всех цивилизованных народов мира такой поступок, бесчестящий солдата, всегда назывался и будет называться гнусностью. И все, кто узнает об этом очередном проявлении фашистской гнусности, испытают чувство жгучего стыда за немецкий народ и омерзение и ненависть к тем, кто на войне, позабыв стыд, прячется за спины безоружных мирных жителей.
Народы Советского Союза и Красная Армия ведут счет злодеяниям немецких фашистов. И ответ будет один: большой кровью заплатят они за пролитую кровь наших людей и кровью же будут расплачиваться за собственное бесчестье.
1941
Военнопленные
Их батальон посадили в вагоны в Париже и отправили на восток. Они везли с собой награбленные во Франции вещи, французское вино и французские автомашины.
От Минска к линии фронта они шли походным порядком, так как автомашины были оставлены в Минске из-за отсутствия бензина. Опьяненные победами германского оружия и французским вином, они двигались по пыльным дорогам Белоруссии, закатав рукава мундиров, расстегнув воротники. Каски их были привешены к поясам, открытые потные головы сушило ласковым солнцем и теплым ветерком чужой России. Во флягах пока еще плескалось вино, и солдаты бодро шли по улицам выжженных советских деревень и громко пели похабную ротную песенку о том, что красивая француженка Жанна впервые увидела настоящих солдат и впервые вдоволь познала настоящих мужчин только тогда, когда немцы вступили в Париж.
Потом, днем и ночью, на марше и на отдыхе, их стали тревожить партизаны. За шесть дней батальон в перестрелках потерял около сорока человек убитыми и ранеными. Исчез посланный в штаб мотоциклист. Исчезли шесть солдат и один обер-ефрейтор. Они отправились в ближнюю деревню добыть для роты что-либо съестное и не вернулись. В батальоне все реже пели о красивой и оставшейся довольной немцами Жанне. Здесь немцами были недовольны. Жители при вступлении батальона в разрушенные деревни убегали, прятались в лесах, а те, кого заставали в жилищах, были нахмурены и смотрели в землю, чтобы скрыть от солдат ненависть к ним, светившуюся в глазах. Ненависти в случайно пойманных взглядах мужчин и женщин было больше, чем страха. Нет, это была не Франция.
* * *
Он – ефрейтор Фриц Беркманн, – если верить его словам, не принимал участия в расправах над мирным населением. Он считает себя культурным, порядочным человеком и, разумеется, решительным противником ненужной жестокости. И когда однажды подвыпившие солдаты его роты со смехом и шутками потащили в сарай молодую женщину-колхозницу, он, чтобы не слышать ее криков, ушел со двора. Женщина была молодая и сильная. Она здорово сопротивлялась, в результате чего один солдат лишился глаза. Остальные все же справились с ней. Но после того, как ее изнасиловали, окривевший солдат убил ее. Ефрейтор Беркманн, узнав об этом, был ужасно возмущен. Сам он ни за что не смог бы совершить подобной гнусности. У него в Нюрнберге остались жена и двое детей, и он не хотел бы, чтобы с его женой когда-либо поступили подобным образом. Однако не может же он отвечать за действия скотов, имеющихся, к сожалению, в немецкой армии. Когда он сообщил о происшедшем своему лейтенанту, тот пожал плечами – война есть война – и приказал Беркманну не лезть к нему с пустяками.
Прямо с марша батальон бросили в бой. Двадцать шесть суток солдаты не вылезали из окопов. В роте Беркманна от ста семидесяти человек осталось тридцать восемь. Солдаты были удручены огромными потерями. Нет, не о такой войне с русскими думали они, когда ехали из Франции, горланя песни. Офицеры говорили им, что Россию они пройдут так же легко, как нож проходит сквозь масло. Все это оказалось хвастливой болтовней, и многие из офицеров, говоривших подобные слова, теперь уже ничего не скажут: пули русских стрелков и осколки русских снарядов прошли сквозь их тела воистину с той самой легкостью, с какой проходит сквозь масло нож.
* * *
Беркманн взят в плен сегодня утром во время нашей атаки. Перед тем как вести его в нашу землянку, красноармейцы плотно завязали ему глаза бинтом.
– Вы меня хотите расстрелять? – дрогнувшим голосом спросил Беркманн.
Но красноармейцы, не зная немецкого языка, ничего не ответили на вопрос.
На подгибающихся от страха ногах Беркманн вошел в землянку. С глаз его сняли повязку, и он, увидев мирно сидевших за столом людей, вздохнул хрипло, всей грудью и с таким облегчением, что мне стало как-то не по себе.
– Я думал, что меня ведут на расстрел, – объясняя свой невольный вздох, пролепетал пленный и тотчас стал навытяжку.
Его пригласили сесть. Он опустился на стул, положив руки на колени.
Вот он сидит перед нами, этот ландскнехт нацистской Германии, и подробно отвечает на все вопросы.
Он все еще никак не может успокоиться после пережитого волнения. Щеку его подергивает нервный тик, руки, лежащие на коленях, дрожат. Он всеми силами старается подавить свое волнение и скрыть дрожь, но это ему плохо удается. Только после того, как он с жадностью выкуривает предложенную ему папироску, к нему приходит уравновешенность.
У него светлые курчавые волосы, широко поставленные голубые неумные глаза. Он – безусловный ариец, изрядно потрепанный войной и очень голодный. В день им выдавали по три папиросы, немного хлеба и полкотелка горячей пищи. Горячую пищу не всегда можно было подвезти, и они отчаянно голодали.
Что он думает об исходе войны с Советской Россией? Он считает это предприятие безнадежным. Фюрер совершил ошибку, напав на Россию. Это – очень большой кусок, которым бедная Германия может подавиться. Здесь он, ефрейтор Беркманн, имеет возможность свободно высказать свое мнение, чего никак не мог сделать в своей части, так как члены нацистской партии засекречены и шпионят за солдатами. Всякое неосторожно высказанное слово приведет под дуло винтовки. Лично он думает, что надо было окончательно побить Англию, отобрать у нее колонии и на этом поставить точку.
Впечатления его о занятой советской территории сводятся к одному: маловато продуктов. Все, что было у населения, съели передовые немецкие части. Найти курицу счастье. Почти с ненавистью говорит он о своих танкистах и подвижных частях: «Эти скоты очищают все, после них идешь, словно в пустыне».
Тяжело говорить с ефрейтором Беркманном. От циничных слов этого грабителя в солдатском мундире, истерически болтливого и тупого, в землянке становится еще душнее, тянет выйти на воздух. Мы прекращаем разговор.
В заключение он, поднявшись и стоя навытяжку, говорит о том, что два часа назад на допросе он честно рассказал советскому командиру о расположении и численности своего батальона, штаба и о складе боеприпасов. Он сказал все, что знал, так как является убежденным противником войны с Россией. Сообщенные им сведения при проверке безусловно подтвердятся, а потому он просит дать ему возможность уведомить жену, что он находится в плену, и, если это возможно, покормить его еще, так как последний раз ему давали пищу семь часов назад.
Двадцатилетний, безусый юноша. Гладко прилизанные волосы, синие прыщи на лице и юркие, воровато бегающие глаза. Член германской национал-социалистской партии. Танкист. Был во Франции, в Югославии, в Греции. Танк его вчера в бою подорвал красноармеец связкой ручных гранат. Выскочив из машины, отстреливался. Ранен четырьмя пулями. Раны легкие. Изредка морщится от боли, но держит себя с нахальным, напускным мужеством. Отвечая на вопросы, не поднимает глаз. На некоторые вопросы категорически отказывается отвечать, но зато обстоятельно, заученными фразами говорит о превосходстве германской нации, о неполноценности французов, англичан, славянских народов. Нет, это не человек, а плохой пирог с дурно пахнущей начинкой. Ни одной своей мысли, никаких духовных интересов. Спрашиваем, знает ли он Пушкина, Шекспира. Он морщит лоб, думает, потом задает вопрос:
– Кто это такие? – И, получив ответ, кривит тонкие губы презрительной усмешкой, говорит: – Не знаю и знать не хочу. Не испытываю в этом надобности.
Он уверен в победе Германии. С тупым, идиотичным упрямством он твердит:
– К зиме наша армия разделается с вами и тогда со всей силой обрушится на Англию. Англия должна погибнуть.
– А если Россия и Англия разделаются с Германией?
– Этого не может быть. Фюрер сказал, что мы победим, – глядя себе под ноги, отвечает пленный. Он отвечает, как неумный ученик, твердо заучивший урок и не утруждающий себя излишними размышлениями.
Что-то фальшивое, неправдоподобно-уродливое есть в облике этого юноши, и только одна фраза звучит у него по-настоящему искренне:
– Жаль, что моя военная карьера прервана…
Безнадежно развращенный гитлеровской пропагандой, молодой мерзавец не устал убивать. Он только что вошел во вкус убийства, он еще не нанюхался вволю чужой крови, а тут – плен. И вот теперь он сидит перед нами, навсегда обезвреженный, смотрит глазами затравленного кровожадного хорька, и слепая ненависть к нам раздувает его ноздри.
Шесть военнопленных немецких солдат под охраной красноармейца вышли из палатки, присели на покрытую хвоей землю. Их только что привели сюда, забрав в плен. Мундиры их залатаны и грязны, у одного подошва сапог прихвачена проволокой. Они не умывались шесть дней. Этой возможности лишила их наша артиллерия. Лица их мрачны и покрыты коркой засохшей грязи. Они обовшивели, сидя в окопах, и теперь, не стесняясь, почесываются, скребут головы черными пальцами. Лишь один из них, черноволосый красивый парень, довольно улыбается и, обращаясь ко мне, говорит:
– Для меня война кончилась. Я счастлив оттого, что так удачно попал в плен.
Им приносят в котелках горячий борщ.
Как звери, набрасываются они на пищу и, обжигаясь, чавкая, почти не прожевывая, глотают торопливо, жадно. Двоим из них не принесли ложек. Не дожидаясь, когда принесут ложки, они запускают в котелки грязные ладони, пальцами вылавливают гущу и отправляют ее в рот, запрокидывая головы и блаженно щурясь.
Насытившись, они встают, отяжелевшие и сонные. Коренастый обер-ефрейтор, подавляя отрыжку, говорит:
– Спасибо. Большое спасибо. Не помним, когда в последний раз мы так плотно наедались.
Переводчик говорит, что седьмой по счету пленный отказался от пищи и сейчас сидит в палатке. Проходим в палатку. Пожилой немецкий солдат, давно не бритый и очень худой, встает при нашем появлении, опускает большие мозолистые руки по швам. Спрашиваем, почему он отказывается от обеда.
Дрожащим от волнения голосом солдат говорит:
– Я – крестьянин. Мобилизован в июле. За два месяца войны я вдоволь насмотрелся на произведенные нашей армией разрушения, на брошенные поля, на все, что сделали мы, идя на восток… Я лишился сна, и кусок не идет мне в горло. Знаю, что так же разорили почти всю Европу и что за все это Германии придется нести страшную расплату. Не только этой собаке – Гитлеру, но всему германскому народу придется расплачиваться. Вы понимаете меня?
Он отворачивается и долго молчит. Что ж, это хорошее раздумье. И чем скорее сознание тягчайшей ответственности и неизбежной расплаты придет к немецким солдатам, тем ближе будет победа демократии над взбесившимся нацизмом.
1941
На юге
Из-за мрачной дымящейся пирамиды угольного шлака встает солнце. Лиловые тени на снегу удивительно быстро светлеют, а затем крыши шахтерских домиков и запушенные изморозью стекла окон, и одетые инеем ветви придорожных кленов, и далекие синие, заснеженные перевалы холмов вдруг вспыхивают под солнцем ослепительным розовым пламенем, и еще нестерпимее становится блеск натертой до глянца дороги.
С востока на запад по широкому шоссе движутся черные колонны людей. В задних рядах одной из колонн несколько человек, сбавив шаг, на ходу делают самокрутки, закуривают. Мой спутник спрашивает:
– Что за народ? На оборонительные работы идете, что ли?
Коренастый широкоплечий человек в замасленной ватной стеганке, сладко дохнув махорочным дымком, отвечает:
– Хозяева Донбасса – вот кто мы такие, а идем приводить в порядок взорванные и затопленные шахты. Понятно?
Оставшиеся бегом догоняют колонну, и снова в морозном воздухе шаги их сливаются с гулкой и согласной поступью сотен таких же настоящих хозяев Донбасса, идущих восстанавливать свои разрушенные шахты.
В рядах – старики, пожилые шахтеры, подростки. И если возвращающийся на производство, согнутый годами мастер как бы олицетворяет собою прошлое Донбасса, то пожилые шахтеры и подростки представляют его настоящее и будущее. Но цвета шахтерской молодежи среди идущих не увидишь: молодые и сильные, они далеко отсюда, на западе, в дивизии Провалова, в многочисленных частях Красной Армии сражаются за освобождение родного Донбасса, добывают победу своей великой родине.
* * *
Раскатисто погромыхивают итальянские тяжелые орудия. Им отвечает наша артиллерия. Бой, не затихавший и ночью, с рассветом возобновляется с новой силой. Находящиеся в Донбассе немецкие и итальянские части защищаются с яростью отчаянья. Трудно им покидать теплые хаты, расставаться с богатыми топливом населенными пунктами и бежать в снежную степь, где зловеще шипит текучая поземка и лютый ветер жжет огнем, пронизывая до костей.
Но бежать им все-таки приходится. Под ударами наших войск все чаще и чаще меняют они квартиры и торопливо перемещаются на запад, бросая на путях бегства оружие и снаряжение.
На Южном фронте, пожалуй, как ни на одном из фронтов, широко представлено разноязычное фашистское воинство. Кого только нет в составе захваченных нашими частями военнопленных! В мутной накипи обезоруженных головорезов, еще недавно глумившихся над мирным населением Украины, преобладают немцы, итальянцы, румыны, но есть также венгры и финны. Вот уж воистину:
…Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Именно стяжание и разбой объединили эту банду бестий и висельников, промышлявших под черным знаменем с раскоряченной фашистской свастикой. Это про них, грабителей, поджигателей и убийц, с мрачным человеконенавистничеством превращавших наши цветущие области в «зону пустыни», сказано словами Пушкина:
…Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства;
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.
В плену их внешний облик разительно меняется. Вот они толпятся в просторной комнате, ежатся от холода и зябко дуют на руки. Обросшие лица их грязны и скучны, в глазах – грусть почти такая же, как у людей. От давным-давно не мытых тел и засаленного обмундирования их прет густым, острым запахом псины. На касках итальянских берсальеров жалко повисли обтрепанные петушиные перья. С запаршивевших в окопах гитлеровцев недавний лоск и наглую само уверенность словно ветром сдуло. Итальянский офицер в женских шерстяных чулках, снятых с какой-либо колхозницы, униженно протягивает руку за папиросой и лепечет о том, что он не курил уже пятьдесят дней.
Так они выглядят здесь. Но предоставим слово тому, кто видел их в другой обстановке. Старик колхозник Колесниченко, недавно вырвавшийся из фашистского плена, часто трогает воротник своей старенькой рубахи, словно этот просторный воротник его душит, и медленно рассказывает:
– …Перед вечером проскакали через деревню ихние мотоциклисты. Потом прошло шесть штук танков, а следом за ними пошла пехота, на машинах и походным порядком. К ночи стала на постой часть какая-то особая: у каждого солдата по бокам каски нарисованы черные молнии, каждый глядит чертом…
Тут и началось такое, о чем вспоминать-то горько и тошно. В школу согнали девок наших, иных прямо волоком тянули по снегу. Измывались над ними сколько хотели, а потом трех из них – Марфу Солохину, Дуняшку Пилипенко и молодую замужнюю бабу из соседнего поселка – убили там же, в школе, вытянули их во двор и сложили возле крыльца крест-накрест.
Всю ночь шастали по дворам, птицу, скотину резали, заставляли женщин стряпать им, по сундукам, по кладовкам шарили… Ну, как во время пожара было в деревне! Скотина ревет, собаки воют, девки голосят по-мертвому. От этого шума во двор было ужасно выйти, право слово!
К утру угомонились. Вышел я на рассвете за калитку. Гляжу – сосед мой, Трофим Иванович Бидюжный, лежит возле колодца убитый, и ведро возле него валяется. Убили за то, что ночью вышел воды зачерпнуть, а по ихним законам мирным жителям ночью и до ветру выйти не разрешается. Утром они еще одного, хлопчика двенадцати лет, застрелили. Подошел он к ихней мотоциклетке поглядеть – ребятишки-то ведь до всего интересанты, – а фашист с крыльца прицелился в него из револьвера, и готово. Мертвых хоронить не разрешали. Матери-то каково было глядеть на своего сынишку! Глянет из окна, а он лежит около сарая, снегом его заносит, глянет – и упадет наземь замертво. Водой ее домашние отливают. Видал и я его, когда на собрание нас сгоняли. Шел мимо и видал… Что же, лежит малое дитя, согнулось калачиком и к земле примерзло. Девки возле школы лежали: юбки поверх голов завязаны телефонной проволокой, ноги в синяках. Кому надо мимо школы проходить, стороной обходят. Только тогда и прибрали убитых, когда эта часть ушла…
Старик рассеянно взял предложенную ему папиросу, повертел ее в руках и после короткого молчания продолжал рассказ:
– У меня в хате четверо квартировали. В первый же день зарезали супоросую свинью и двух овец. Что тут пожрали, а остальное с собой увезли. Овчины и то забрали. По сундукам, по кладовке с утра начали шарить. Что им было подходящее – забирали. Много добра с собой увезли, а в последний день дошла очередь и до моих валенок. Оделись они выступать, машины позавели, а тут один из них, высокий такой, с нашивкой на рукаве, указывает на мои валенки и рукой помахивает – снимай, мол. Жалко мне стало лишаться последней обувки, начал я их просить, а этот, с нашивкой, сукин сын, побелел весь от злости, как схватит винтовку, штык мне к горлу приставил и орет что-то. Старуха моя в слезы, шумит мне:
– Сыми! Сыми скорее, а то убьет он тебя!
А я оробел, молчу, нагнуться не могу, только и подумал: «Вот и конец мой». Ногой ударил меня фашист в живот, упал я на лавку, не вздохну. Зеваю ртом, а воздуха никак не наберу, даже в глазах потемнело… Старуха ко мне подскочила, проворно, как молодая, сняла с меня валенки и протягивает фашисту. Он было еще раз замахнулся на меня, колоть хотел, но увидел у старухи в руках валенки и чего-то смилостивился. Взял валенки, плюнул мне в лицо и начал обуваться. Остальные трое стоят у порога, смеются. Обул высокий валенки, сапоги свои в мешок положил, нехорошо, как-то вкось усмехнулся и первый вышел из хаты.
Ушли они, а спустя время новая часть вступила в деревню. Так все они одинаково хозяйствовали, что через несколько суток всю деревню нашу очистили, облупили, как вареное яичко.
– Хороша армия! – воскликнул присутствовавший при разговоре молодой веснушчатый и веселый лейтенант.
– Нету у них армии! – строго сказал старик. – Раньше, может, была, а сейчас нету. Не видал. Сам я служил в армии, в японской войне участвовал, с папашами нынешних немцев воевал, знаю армейский порядок, но такого, извините, не видал.
Разве раньше солдатам дозволялось грабить и мешки с награбленным за собой таскать? Греха нечего таить, брали и мы съестное, но уж детских пеленок не трогали, со стариков и старух обувку, одежку не стаскивали, с малыми ребятишками не воевали, женщин не казнили. А ныне им на то запрета нет. Им все дозволено, что на ум взбредет, то и сделают. Потом – армия по форме должна быть одетая. А у них как? Один – в шинели, на другом – нагольный полушубок, с соседа моего снятый, на третьем – поверх мундира обыкновенное бабье, серого драпа, пальто. Конечно, все они при оружии, но ведь и лихие люди, которые раньше на больших дорогах промышляли, тоже при оружии были…
И вот пошли в моей хате меняться постояльцы. Нынче – одни, завтра, глядишь, – другие, и всё разных держав. Один говорит: «я – поляк», другой: «я – венгерец», а третий молчит, но его по глазам, по воровской ухватке видно, что он – обязательно гитлеровец! Ну, я этим, какие себя называли, не верил. «Брешете, – думаю, – вы, проклятые! Никакие вы не поляки, не венгерцы. Будь ты поляк – воевал бы ты за свою Польшу, а венгерец – за свою венгерскую землю. А то так вы – вроде грибов поганок, выросли из одной навозной кучи, одним духом и дышите».
Был при мне такой случай: входит в хату ихний унтер и быстро что-то говорит солдату, какой назвался венгерцем, а венгерец, вижу, ни черта ничего не понимает, плечи то поднимет, то опустит, руками разводит, и глаза у него глупые-преглупые. Потом венгерец начал по-своему лопотать, а унтер плечами вздергивает и серчает, даже щеки у него краснеют.
Лоб в лоб уперлись, как бараны, лопочут каждый по-своему, никак один другого не поймут. Между собой нет у них одной речи, а по разбою у всех один язык: хлеб, яйки, молоко, картошки давай, капут – все говорят, и каждый либо штыком смерть показывает, либо коробкой спичек гремит – сжечь грозит. А вы говорите – армия. Какая же это армия, когда все они как будто из одной тюрьмы выпущенные?
За окном стояла морозная ночь. В печурке жарко горел угольный штыб. Старик снял со спинки кровати поношенную шубейку, кряхтя стал одеваться и, уже просунув руку в рукав, еще раз упрямо повторил:
– Нету у них армии, точно говорю.
С почтительной сдержанностью обращаясь к нему, лейтенант сказал:
– Вы, папаша, конечно, правы, но у них тоже есть идея, за которую они воюют.
Старик на секунду застыл с распяленной на руках шубой, но потом, как бы опомнившись от изумления, сурово спросил:
– Какая такая идея? Нету у них никакой идеи, да и слово это для них неподходящее.
– А вот есть она, – утверждал лейтенант, пряча в глазах чуть приметную улыбку.
Присев на кровать, старик молча всматривался в лицо лейтенанта и хмурил рыжеватые седеющие брови. Голос его звучал с ехидной официальностью, когда он попросил:
– Тогда объясните мне, товарищ командир, об ихней идее, потому что я человек малограмотный и, может, не так это слово понимаю.
– Вы не серчайте, папаша, – примирительно сказал лейтенант. – Идея у них точь-в-точь такая, как вы рассказывали. Дней пять назад окружили мы их обоз из тридцати с лишним подвод. Залегли они возле повозок, отстреливаются. Дело их конченое, деваться им некуда, но они не сдаются. Рядом со мной лежал молодой боец, только недавно прибывший в часть с пополнением. Видит он, что они так упорно обороняются, и говорит мне: «Видно, это идейные фашисты, товарищ лейтенант. Смотрите – не хотят сдаваться». – «А вот, – говорю, – перебьем их, тогда посмотрим, что у них за идея».
Ну, перебили их, как полагается, вчистую, начали тюки рассматривать. Обоз-то шел в тыл, а в тыл, кроме раненых, известно, что они отправляют. Распороли один тюк – детская обувь, отрезы ситцу и всякий другой материал, женские пальто, демисезонные и меховые, пшено в мешочках, калоши и прочее барахло. В другом мешке – такая же история. Подзываю я бойца, который заподозрил гитлеровцев в идейности, и говорю: «Видишь, что у них в мешке?» – «Вижу». – «Ну вот, – говорю, – и вся их идея, за какую они сражались. Идея-то их целиком в мешок влезет, а подкладка у нее ситцевая. Понятно?» – «Понятно теперь», – говорит красноармеец и смеется.
Старик внимательно выслушал лейтенанта, потом заговорил, и в голосе его зазвучало нескрываемое превосходство:
– Не так ты говоришь, сынок, хотя ты и командир по чину! Не знаешь ты, что такое идея, а вот я тебе объясню. Наш председатель колхоза Иван Иванович Черепица, бывало, скажет: «Есть у меня, граждане, идея плотину на Сухой балке насыпать и зеркального карпа в том пруду разводить». Всем миром взялись, сделали и перед войной уже полторы тонны карпа на базар вывезли, не считая того, что пошло на общественное питание.
Или так скажет: «А как, граждане колхозники, насчет такой идеи, чтобы мельницу-турбинку построить?» Глядишь – спустя время мельница готова, и даже из соседних колхозов везут к нам зерно молоть. Такая же была идея и с пасекой, и с шленскими овцами, и мало ли еще с чем по хозяйству.
Теперь тебе понятно, что означает идея? Это, милый человек, означает такое дело, от какого происходит народу одна польза. А ты это хорошее слово к грабежу припрягаешь. Грабеж, он так и называется грабежом. Грабят фашисты? Очень даже грабят? Значит, слово это им недоступное, и рядом с фашистами его ставить нельзя, а то оно вымажется около этих сукиных сынов. Молодые вы люди и кое-чего в жизни недопонимаете. Это я точно говорю!
* * *
…Враги еще дерутся с ожесточением, поговаривают даже о весеннем наступлении, но весной будут воевать не те гитлеровцы, которые топтали нашу землю в прошлом году. Под сокрушительными ударами Красной Армии полиняли они, и полиняли безнадежно. Пленный обер-ефрейтор 3-й роты 160-го мотострелкового батальона 60-й мотодивизии Вильгельм Войцик говорит:
– Слова «домой», «назад в Германию» сделались просто паролем среди солдат.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?