Текст книги "Смута. Роман"
Автор книги: Михаил Забелин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
IДни и месяцы семнадцатого года перемешались в сознании прапорщика Николая Жилина в какую-то неразборчивую кашу, в которой события, слова, люди, идеи и лозунги сменяли друг друга, как разноцветная гирлянда на рождественской елке, и окрашивались в праздничный, яркий, звенящий цвет радуги.
В мельтешении новостей, приходящих из Петрограда ежедневно, ежечасно в газетах, слухах и диспутах, было трудно разобраться, и кружилась голова от того, что все вокруг: и кадеты, и эсеры, и меньшевики, и большевики – говорили нужные, правильные слова, но из их ожесточенных споров было совершенно непонятно, за кем из них правда, за кем пойти. А в том, что идти за этим новым, необычным, волнующим кровь, разум и сердце, необходимо, что остаться в стороне невозможно, немыслимо, трусливо, недостойно, – в этом Николай уже не сомневался.
Старое отмерло, как высохшая ветка, пошла молодая поросль, и эту свежесть, радость от новых побегов прапорщик Жилин не просто наблюдал в круговерти меняющейся вокруг него жизни, но чувствовал, как в нем самом рождается сопричастность с этим новым, необыкновенным, неизведанным и удивительно прекрасным.
Среди множества слов, лозунгов и идей он пытался найти то близкое ему по духу, что определило бы путь, по которому следовало идти, ту главную дорогу, которая была бы ему ясна, которая вела бы к той единственной, выбранной им самим цели. Война посеяла горечь, раскрыла глаза и задала вопросы: кому нужна эта война, и кто в ней свой, а кто чужой?
Солдаты его батареи, несмотря на свою грубость и детскую наивность, с какой они смотрели на него и слушали его команды, были свои, а такие, как поручик Шандырин, были чужие. Жгучая неприязнь к многочисленным Шандыриным и неприятие бездарной войны соединились в его сознании в единое целое и определили отправную точку в выборе пути. Постепенно в хаосе красивых фраз, правильных слов и светлых идей он стал различать тех, кто кричал: «Война до победного конца!» – и тех, кто призывал: «Долой войну!» Таких было меньшинство, и называли они себя почему-то большевиками.
– Кто такие большевики? – спросил он как-то унтер-офицера Ерофеева, с которым, как ни с кем, начиная с бурных февральских дней, сошелся в последнее время.
Его обстоятельность и неторопливость в суждениях, какое-то природное умение разобраться в том, что хорошо или плохо, нужно или совсем не важно на сегодняшний день, вызывали доверие и привлекали Николая Жилина.
Ерофеев был довольно начитан, умел найти именно те слова, что нужно, и так их сказать, что верили, и среди солдат 1-й артиллерийской бригады пользовался безграничным уважением.
Как-то в трактире на Мясницкой, где всегда было полно солдат: они приходили с караулов и патрулей, складывали ружья в угол, пили чай или тут же на полу укладывались спать, – Жилин и задал своему унтер-офицеру тот самый вопрос:
– Кто такие большевики?
Ерофеев усмехнулся в густые усы и ответил так:
– Вот ты, товарищ Жилин, заседаешь в Совете солдатских депутатов. И что там делается? – говорильня и раскол. Потому что, кроме большевиков, никто толком не знает, что дальше делать. Про временное правительство и разговора нет – на то оно и временное. Власти нет и порядка. Только большевики готовы взять на себя ответственность за страну. Они говорят так: «Участие в позорной империалистической войне – ложь и обман. Не нынче-завтра, каждый день может разразиться крах всего европейского империализма. Русская революция открыла новую эпоху.» Это Ленин сказал.
О Ленине Николай слышал. Начиная с апреля, после его возвращения из эмиграции в Петроград, о нем много говорили в Совете: кто-то им восхищался, кто-то с ним спорил, кто-то называл пораженцем, кто-то считал его речи опасными.
– Хорошо. Я тоже против войны. С этим я согласен. Допустим, большевики возьмут власть. А что дальше? Какова их программа?
– Программа простая. Конец войне, земля – крестьянам, всеобщее равенство: ни богатых тебе, ни бедных. Всё – заводы, фабрики, всё-всё принадлежит трудовому народу, и каждый работает на общее благо, для народа. Представляешь, товарищ Жилин, какая радостная жизнь тогда начнется.
Больше они к этой теме не возвращались, но слова Ерофеева запомнились и крепко засели в голове.
Николай продолжал жить на казенной квартире. Теперь вечерами он чаще оставался дома, сидел один и размышлял. Он понимал, что пришло время принимать решение, и думал, думал: с кем он, кто он в своей запутавшейся, взбаламученной, раздрызганной России, свой или чужой? Страна – на распутье, и сам он на перепутье. В своих мыслях он ни на секунду не отделял себя от родины. Куда пойдет Россия? Ему хотелось верить, что туда она пойдет, куда пойдет и он сам, что дорога у них одна. Война, неверие, разброд, грабежи, насилие – этим надо переболеть, это надо пережить, всё это временно, а там, впереди – широкое, светлое будущее.
Ему вспомнилось воззвание Совета рабочих депутатов начала марта: «Старая власть довела страну до полного развала, а народ до голодания. Терпеть дальше стало невозможно. Население Петрограда вышло на улицу, чтобы заявить о своем недовольстве. Его встретили залпами. Вместо хлеба царское правительство дало народу свинец.»
Старой власти нет больше, а чем же отличается от нее новая власть, это самое временное правительство? Чем оно лучше? Как голодали, так и голодают. Как тогда встретили залпами народ, так и сейчас, в июле, расстреляли демонстрацию в Петрограде.
Николай сидел за столом, обхватив голову, будто сжимая мысли в кулак, и вдруг стукнул с размаха ладонью о стол: «Нет, господа, вы – не народ, вы – не Россия. Россию вам не понять, не охватить своим скудным умишком и не запугать пулями.»
Он вдруг представил себе, да так ясно, что дух перехватило, будущее России – мирное, свободное, ясное. «Вот во что я верю, вот чему хочу я служить, вот за что жизни не жалко», – сказал он вслух, громко, сам себе.
«Разве они правы – интеллигентные краснобаи, рассуждающие между собой о свободе для народа, не знающие этого народа, представляющие его в виде бессловесной, абстрактной фигуры? Или Шандырины, шпыняющие свой народ? Для них он ничто иное, как стадо, быдло. Ненавижу этих Шандыриных.
Одни не знают, что делать с этим народом, и хотят жить, как прежде, на расстоянии от него. Другие хотят этот народ загнать в клетку и давить, давить. Не в этом будущее России. Прав Ерофеев: только большевики готовы строить будущее. Только большевики готовы сказку, о которой мечтали прошлые поколения, сделать былью. За ними правда и за ними будущее. Какой радостной, безоблачной будет жизнь. Вот в чем счастье, вот в чем истина. Не завтра, не через год, но через пять-десять лет так будет. Это случится, когда все люди поймут: вот оно – истинное равенство и братство народов, о котором мечтали веками, вот та прекрасная цель, за которую стоит бороться и ради которой стоит жить.»
В августе Николай Жилин вступил в партию большевиков, и стало легче, словно тяжелый камень сомнений и долгих раздумий свалился с груди.
Иногда вечерами он захаживал к старшему брату и его жене, и эти встречи всегда странно щемили сердце грустной нежностью, как мимолетные воспоминания о детстве и доме, как напоминание о собственной одинокой бесприютности, как тенистый уголок сада, где еще звенит музыка среди всеобщего развала и хаоса.
– Как хорошо у вас, как спокойно.
Захотелось поделиться главным, что произошло в его жизни, но что-то удерживало, смущало: вдруг не поймут или, того хуже, посмеются про себя.
– Что ты думаешь, Саша, о том, что творится в Москве, в Петрограде?
Александр удивился этому вопросу. После ранения Николенька, казалось, избегал разговоров о положении в стране, словно растерял за войну и свои бесконечные шуточки, и детский смех, и пылкую влюбленность в героев, вернувшихся с фронта, замкнулся и отошел в сторону от дел и событий. Выходит, нет.
– Я думаю, что мы поторопились с этой революцией. Мы все слишком сильно верили, что придет революция, случится чудо, и Россия воспрянет. Чуда не произошло, да и войну мы, кажется, проиграли. Немцы взяли Ригу, угрожают Петрограду. Непонятно даже, есть ли еще русская армия или уже нет ее. На фронте, пишут, полное разложение. Всё рушится.
– Нет, Саша. Еще не всё кончено. Вот увидишь, чудо произойдет. Будет новая революция. И тогда, помнишь, как у Пушкина?
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
Лучшие люди России мечтали об этом. Время еще не пришло, но оно наступит, скоро, совсем скоро. Вот тогда всё изменится, и удивительная жизнь начнется.
– Эх, Николенька, ты, оказывается, всё такой же идеалист. Твои бы слова, да Богу в уши. А я уже боюсь этих революций. Мне жутко смотреть на развалины великой империи и страшно жить среди развалин. Вот только Варенька моя да работа спасают от мерзости, что творится кругом.
Ладно. Расскажи лучше о себе. Из дома пишут?
– Я вчера письмо от отца получил. Хочет меня женить.
– На ком же? – заулыбался Саша.
Варя сидела рядом с ним на диване совершенно по-домашнему, положив голову Саше на плечо. В этой ее спокойной, расслабленной позе, в том, как она, не жеманясь, по-семейному сидела рядом с братом, виделись Николаю такая любовь, такое доверие между ними, такая уверенность в ответной любви, что до слез захотелось вот так же, в своем доме, в тепле и уюте, просто сидеть рядом с любимой женщиной, отвлекшись на короткое мгновение от революции, от войны, от мыслей о том, что с ними будет завтра. Жаль только, что не было у него ни своего дома, ни любимой женщины.
– На Наталье, младшей дочери Андрея Андреевича Аронова.
– Так женись, братец, пора бы тебе своей семьей обзаводиться.
– Я не помню ее совсем: бегала по саду такая, в коротком платьице, когда Андрей Андреевич в гости к нам заходил. Девчонка совсем.
Всё так же улыбаясь одними кончиками губ, Александр заметил:
– Теперь-то уж, наверное, не девчонка. Сколько ей?
– Семнадцать. А и вправду: жениться что ли? Только ведь время сейчас такое: некогда семью заводить.
– Николенька, что вы, причем тут время? – мягко вступила в разговор Варя. – Любовь ведь не зависит ни от правительств, ни от времени, в котором нам довелось жить, ни от войн, ни от революций. Любовь – вне времени, она всегда была и будет.
– Варя, что вы говорите, какая любовь? Я и не знаю ее совсем.
– Так поезжай и посмотри на нее, – Александр сказал так, будто подводил черту всему разговору, – со службы-то тебя отпустят?
– Да какая у меня сейчас служба… в резерве. Хотя ты же понимаешь прекрасно: военная служба для меня – дело временное.
– Не говори, не говори, не зарекайся. Эх, Михаила с нами нет, поручика Жилина.
Николенька вздохнул, все замолчали, и каждому из них подумалось: «Если бы не война… Эх-эх…»
IIОправдались самые дурные предчувствия Александра Жилина: паровоз революции сошел с рельс и летел, набирая скорость, в тартарары. К лету цены подпрыгнули в десять раз, и при всем при том даже самых необходимых продуктов не хватало. Когда Варя, отстояв длинный хвост в лавку, приходила домой и выкладывала на стол скудные покупки, она каждый раз, будто удивляясь, делала большие глаза и вздыхала:
– Белого хлеба нет, а фунт черного стоит уже двенадцать копеек. Представляешь? За фунт говядины просят рубль десять копеек, а фунт масла сегодня продают за три рубля двадцать копеек.
Жилин уже ничему не удивлялся. С каждым днем жизнь ухудшалась и дорожала, мир, созидаемый веками по кирпичикам, разваливался на глазах, крошились в пыль исконные русские устои. Дело было совсем не в том, что отрекся от престола император. Бог ему судья. Рушилось государство, и, что еще хуже, начинался необратимый процесс нравственного распада общества. Казалось, ниже падать было некуда, но с каждым днем всё становилось еще гаже, еще отвратительнее. В газетах, как в военных сводках, ежедневно писали: «За вчерашний день в Москве было ограблено столько-то, убито столько-то…» Грабили и убивали не только ночью, но среди бела дня. Это сделалось обыденностью. Было ли что-либо в русской истории более разнузданное? Только смутное время. Тошно становилось от безвластия, запустения, бездуховности и анархии, захлестнувшей Москву.
На Чистых прудах вповалку на траве, везде, где угодно, лежали солдаты и дулись в карты на деньги. Бульвар топтали шулеры, жулики, анархисты и случайные зрители. Невольно вспоминалось, как раньше гордо смотрели на этих солдатиков, когда они стройно шагали под бравую, славную песню. Лежало к ним сердце, и с жалостью, и с надеждой глядели на них. Где эти песни? Куда всё делось? Теперь от их вседозволенности, от наглости в глазах, с какой они смотрели, как на побежденных, на обывателей, становилось мерзко и противно, будто гладил по головке, жалел несчастного, бедного, а он поднял голову, взглянул на тебя хмуро пьяными глазами, да и ударил в зубы побольнее, так, чтобы кровь пошла.
Митинговали, митинговали на всех площадях без конца, без умолку, будто и дела больше не стало, что пустословить, кричать, ругаться и драться от праздности. Писали о взрывах, пожарах, аграрных захватах и грабежах в старинных усадьбах, самосудах и железнодорожных катастрофах по всей России. Министры тасовались и разбегались, а по городам и даже местечкам провозглашались республики. В Кронштадте творилось уж совсем безобразное: матросы держали под стражей офицеров и грозили повести корабли на Петроград.
Пустобрех и хлопотун Керенский мотался по фронтам и уговаривал солдат идти в наступление, а в это время полки отказывались выступать, и в ротах вместо двухсот пятидесяти человек оставалось по пятьдесят-сорок – остальные дезертировали. Страшно, подло, скверно обстояли дела на фронте. Кто-то воевал, отчаянно и храбро, кто-то отсиживался в окопах или по хатам и другим не давал идти в наступление.
– Вот смотри, Варенька, что сегодня в газетах пишут: «607-й Млыковский полк оставил окопы и отошел назад, что вынудило их соседей тоже начать отход. Это дало противнику развить молниеносный успех. В направлении на Тарнополь фронт был прорван.»
О войне ли, о политике ли шла речь, Варя обычно не вступала в разговор, а только слушала, как слушают маленькие дети, искренне веря и боясь, когда взрослые рассказывают страшные сказки на ночь. В ней удивительным образом сочетались умение и бесстрашие сестры милосердия и здравая отстраненность от всего ненужного, лишнего, пугающего и злого, что оставалось за стенами дома и не касалось напрямую ее мужа или родных ей людей.
– Что же делать, Сашенька, пойдем лучше чай пить, а то простынет.
Саша бросал на диван газету, поднимал на жену взгляд, тут же забывал о всех неприятностях, что переворачивали привычную жизнь, совершенно успокаивался и, облегченно вздыхая от мысли о том, что всё пустое, а нет никого и ничего важнее и дороже на свете, чем его Варенька, шел пить чай.
К Вариным родителям они не захаживали давно. Петр Антонович бывал постоянно хмур и еще в марте вынул из своей петлички и выбросил красный бант. «Бедный Петр Антонович, – думал про себя Александр, – Милюкова и кадетов совсем отодвинули в угол», – но особенно по этому поводу не переживал.
Когда они с Варей были у них в последний раз, Петр Антонович сердито и так же пылко, как пятью месяцами раньше защищал революцию, возмущался теперь и разводил руками.
– Вот, извольте видеть, блага столь долгожданной свободы: сплошные бессмысленные комитеты, резолюции, воззвания, поборы, запреты, угрозы, самочинство. Ни есть, ни пить, ни спать, ни дышать свободно не можем. Была одна власть, а теперь власть всюду: над нами, под нами, сбоку, сзади, спереди. Все уже взнузданы этой властью и оттого бесимся и сами уже норовим огрызнуться и ударить грозящего нам из очередного комитета товарища. Вот дождались: появились даже домовые комитеты – тоже власть. Собирались вчера, совещались, как бы оберечь свои семьи, имущество и сон от анархических эксцессов.
А что делается на Сухаревке! Там, где, бывало, мирно и тихо продавались старые книги, дешевая мебель, одежда, и было хоть грязно и шумно, но не так страшно грязно и тесно, как теперь. Раньше чернело и пестрело от праздничного базара, а теперь всё посерело от солдатских шинелей, от дезертиров или жуликов, носящих солдатскую форму. Вся торговля идет через них. Продают калоши, папиросы, муку, масло, казенные солдатские вещи, краденное и награбленное. Вот где сегодня фронт, вот где тьма русской силы. Тьфу!
В госпитале работы не убавилось. Ежедневно поступали раненые, но и в них чувствовался всеобщий дух разложения. На днях собирали новый митинг на Красной площади, раненые солдаты выползали из палат и тянулись туда, чтобы прокричать: «Здоровые – на войну!»
Порой Александру Жилину приходили в голову совсем странные мысли, которые не укладывались ни в поменявшийся порядок вещей, ни в произошедшую революцию, ни в изменившийся уклад жизни, а составлялись лишь из ставшего ныне старомодным понимания любви, семейной жизни, душевного покоя и счастья. Все эти крики, митинги, лозунги по-прежнему оставляли его равнодушным, и хотелось просто делать то дело, которое он умел и любил делать, любить ту женщину, которую выбрал себе в жены, жить в собственном доме и не задумываться никогда о том, что всё может перемениться завтра. Он решил для себя, что, как бы трудно ни сложилась их с Варей жизнь, главное в ней заключается только в них двоих, главное, как и для любого человека, – жить так, чтобы, не подличая, не умаляя себя и не принижая других, достойно, порядочно, честно перед самим собой, спокойно и полноценно пройти предназначенный от Бога путь.
О Боге в последнее время Александр задумывался чаще, и, хотя никогда не был истинно верующим, теперь не разуверился, как многие. Было жаль и себя, и других людей за то, что в суете революционных бурь и всеобщего, похожего на похмелье балагана забыли все не только о Боге, не только о храмах, в которых будто всё Божие за малолюдностью прихожан было устранено, но и о заповедях Господних. Его, врача и материалиста, посещали порой совсем уж беспокойные мысли, что Бог оставил русский народ, забывший Бога ради своих светлых идей, и позволил ему вершить самому всё, что заблагорассудится, и оттуда, сверху, лишь взирал безмолвно и бесстрастно на то безумие, что охватило Россию.
Гости к ним приходили нечасто. Бывал Николенька, и когда он уходил, Варенька всегда вздыхала.
– Что ты, Варя?
– Бедный Николенька.
– Ты о чем?
– Ему так хочется верить в сказку. А если разуверится, будет страдать.
Как-то вечером зашел к ним на чай профессор Федоров. В домашней обстановке он разительно отличался от строгого, придирчивого главного доктора, к которому они привыкли в госпитале. Старомодные его манеры в духе ушедшего века были сдержаны и изысканы, а плохо скрываемое желание поговорить, посидеть в домашнем кругу выдавало одиночество его внеслужебной жизни.
– Вы меня, Варенька, простите ради Бога, что напросился к вам вот эдак, без повода, но очень хотелось взглянуть, как вы живете. Ведь это такое счастье, когда два молодых, прекраснейших, талантливых человека живут вместе.
Варя разливала в чашки чай и смущалась, как гимназистка, к которой в дом неожиданно нагрянул учитель и застал ее вдвоем со студентом.
– Объясните мне, старику, Александр Александрович. Вы молоды, у вас живой ум, объясните мне, что случилось с людьми вообще и с военными людьми, в частности, ведь идет война, не правда ли? Я утром, когда встаю, иду обычно за газетами в народный трактирчик третьего разряда на Смоленском рынке. Наблюдаю небывалое и неприятное падение дисциплины в войсках: в трактирчик являются толпами солдаты, ружья складываются в угол, лежат вповалку на полу. Прежней выдержки, как ни бывало. Прошло всего несколько месяцев свободы, а развал между ними намечается поразительный, отношение к офицерству запанибрата, а самое главное – чувствуется, что они считают себя победителями революции, тогда как революция произошла при полном попустительстве всего населения.
С другой стороны, и часть народа начала понимать наступившую свободу, как своеволие, вседозволенность, как устранение всякого порядка.
Профессор говорил громко, глядел из-под мохнатых бровей требовательно и сердито и был похож на седого, грустного, старого филина.
– Вы меня извините, Александр Александрович, что докучаю этими вопросами, но вы и сами ведь всё это наблюдаете. Куда мы катимся?
– Не знаю, что и ответить, Сергей Петрович. Прискорбно и как-то болезненно, беспросветно тускло.
– Варенька, краса моя, как вы славно чай завариваете.
Ведь вот что угнетает более всего: всё идет не так, как нужно. Нервирует всякое зрелище, всякий разговор, каждая бумажка, а в особенности, заглядывание в неясности завтрашнего дня. Цены на всё поднимаются, а нравы падают.
Вы уж простите, что совсем вас заговорил, но не могу уже в себе держать, обидно и стыдно на душе.
Сергей Петрович Федоров долго прощался, благодарил за чай, целовал Вареньке руку, а у Жилина долго еще на сердце не заживала ссадина обиды за одинокого профессора, которому на старости лет судьба уготовила видеть крушение устоев и целостности бытия.
Однажды вечером нежданно-негаданно пришел к ним Петя Зимин – в юнкерской форме и не один, а с Катей Истоминой. Катя оказалась симпатичной, разговорчивой девицей с загадочно-глубокими темными глазами и веселыми кудряшками на висках. С Варей они расцеловались, а Александр показался ей очень взрослым, почти стариком, и она уважительно обращалась к нему по имени-отчеству.
– Александр Александрович, я очень прошу никому ничего не рассказывать. Это наша с Петенькой тайна. Но вам с Варей откроюсь. Как только Петя закончит юнкерское училище, мы тайно обвенчаемся и вместе отправимся на войну.
Я поеду сестрой милосердия. Нет, не говорите ничего. Мы так решили. Я буду рядом, и, если вдруг Петю ранят, не сильно, в руку, я окажу первую помощь.
При этих словах она делала испуганные глаза, брала Петину руку, сжимала ее, а Петенька млел и надувался от гордости и за себя, и за нее и чувствовал себя былинным воином и героем.
Они сидели рядышком и, уже не обращая внимания на хозяев дома, ворковали сладостно и бесхитростно, как голубки, о чем-то своем, секретном, понятном лишь им двоим.
Александр улыбался про себя, Варенька поглядывала на него заговорщицки, и оба думали: «Какие же они еще, в сущности, дети».
Вспомнилась старшая дочь городового Нестеренко. С виду того же возраста, что и Катя Истомина, она разительно от нее отличалась. Ее не по годам серьезное, красивое, бледное лицо было, казалось, уже отмечено печатью безнадежной утраты и беспросветного будущего.
Тогда, в марте, доктор Жилин разыскал в кривых переулках на Пятницкой маленький домик, треть которого на казенной квартире занимала семья покойного городового. Узкий темный коридор соединял тесную кухоньку с двумя маленькими жилыми комнатами. Еще только разыскивая дом и расспрашивая соседей, Александр Александрович понял, что ничего хорошего в будущем эту семью не ожидает.
– Это который Нестеренко? Жандарм что ли?
– Нет, городовой.
– Какая разница, царский прихвостень. Правильно, что убили. И отродье его надо выселить и выслать подальше.
Александр подходил к домику и недоумевал: «Откуда вдруг в обычных, наверное, не злых людях вскипело и выплеснулось наружу столько ненависти к своим ближним?»
Вдова городового, маленькая, видно, забитая, испуганная женщина встретила его настороженно. На кровати рядом с матерью сидела, сложив руки на коленях, старшая дочь, и складывалось впечатление, что они сидят в этой комнате давно, в растерянности, не зная, куда идти, что делать и где спрятаться от злых языков соседей. Из второй коморки выглядывали дети помладше: на вид семи и десяти лет.
Не сразу, но поняв, что незнакомый господин не имеет к ним никаких дурных намерений, женщина несколько успокоилась, а девушка взглянула на Александра Александровича с тайной надеждой: на чудо ли, на избавление?
– Я узнал на днях о трагической кончине Федора Акимовича. Позвольте принести вам мои соболезнования.
– Вы знали папу?
– Мы с ним были едва знакомы. Но он очень помог мне и моей жене.
– Вы, пожалуйста, не слушайте, что о нем говорят в округе, – девушка даже раскраснелась и, казалось, ожила при этих словах, – папа был очень хорошим человеком.
– Я знаю, не беспокойтесь.
Александру стало бесконечно жаль этих бедных, растерянных женщин и детей, еще не осознающих, что будущее им отрезано и перечеркнуто навсегда. Женщина принялась бестолково теребить руками и, словно определив в этом приличном, доброжелательном господине единственного человека, которому можно было бы выговориться, она, словно оправдываясь, начала рассказывать:
– Я к начальству его ходила, хлопотала насчет пенсии. А уже и начальства никакого нет. Говорят: «Старый режим рухнул, и никакой пенсии вам не полагается.» А жить нам на что?
Не зная, что ответить и чем помочь, кроме как дать денег, Александр испытывал непонятное чувство вины перед ними и одновременно неудобство и желание побыстрее покинуть этот дом.
– Вот, возьмите, это для вас, – неловко сказал он.
Не понимая, откуда и за что выпало им это нежданное счастье, женщина схватила пачку ассигнаций и стала мять ее пальцами, ласкать ладонью. Девушка вскочила и попыталась поцеловать руку Александру Александровичу.
– Что вы, что вы, не надо.
– Спасибо, спасибо. Благослови вас Бог за вашу доброту.
Теперь при воспоминании об этой милой, несчастной девушке, чье имя он так и не узнал, Александра царапало неизведанное чувство жалости, стыда и бессилия от своего неумения помочь этим одиноким людям.
Тревожным был конец августа. Мятеж главнокомандующего армией генерала Корнилова и попытка военного переворота напугала многих и подтолкнула Керенского искать согласия с большевиками и подчинявшимся им солдатам и матросам для отпора надвигающейся угрозе. Впрочем, Корнилова поддержал лишь корпус генерала Крымова, и мятеж был подавлен. Единственным следствием неудавшегося переворота стало смещение Корнилова и части генералов со своих постов и образование в Петрограде Военно-революционного комитета.
Надвигалась осень семнадцатого года.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?