Электронная библиотека » Наталья Иванова » » онлайн чтение - страница 29


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:56


Автор книги: Наталья Иванова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Зачем же писатель населяет реалистичный мир русской классики созданиями, которые всякий уважающий себя фантаст потрудился бы привести в соответствие с законами правдоподобия? Да именно потому, что Сорокин – не фантаст. Он – генератор метафор.

Карликовые лошадки существуют в оппозиции к гигантским лошадям. На карликовых – едет и едет через метель русский барин-интеллигент, с тщетной мечтой помочь русскому народу и с подсознательной к нему неприязнью. Понятно, что на таких лошадях никуда он не доедет. На гигантских лошадях, с трехэтажный дом, едут китайцы. Они-то и спасут замерзающего доктора, ну а народ уже не спасешь. Народ – это замерзший пьяный великан с трехведерной бутылью водки в руке, способный перед кончиной только покуражиться: изваять огромного снеговика с гигантским торчащим фаллосом.

Слишком плоская концепция истории? Есть, конечно. Я вот как-то не верю в спасительных китайцев. Скорее уж их гигантский экипаж проедет мимо саней наших замерзающих путников и гигантская лошадь своим огромным копытом раздавит их.

Сорокин играет с классикой, с ее образами и мотивами, однако и классика вздумала играть с ним: она потребовала вложить в текст смыслы. Не надо читать интервью Сорокина, где он говорит о метафизике русского пространства. На эту тему пусть зарубежные слависты рассуждают, которым, кстати, повесть Сорокина – просто клад.

Банальней рассуждений о метафизике русского пространства только рассуждения о загадочной русской душе. Прочтя интервью Сорокина в «Известиях» прежде повести, я огорчилась. Сорокин был разрушителем авторитетов, он бывал вызывающе дерзок, бывал невыносим и даже отвратителен, бывал остроумен. Неужели он станет банален? Но выяснилось, что Сорокин просто морочил всем голову, когда говорил о своем желании написать «классическую русскую повесть». Он делает то, что умеет делать: обманывает ожидания читателя, создавая некий химерический продукт, если воспользоваться словом из лексикона витаминдеров.

Есть в повести сцена строительства казахами в считаные минуты – не дворца, правда, а закута для малых лошадей. «Технология», – уважительно произносит возница, наблюдающий за процедурой, меж тем как писатель насмешливо дает в руки строителю три явно сказочных предмета: расчески, с помощь которых намечается периметр сооружения, тюбик «живородной пасты», спрей «Живая вода» и спрей «Мертвая вода».

Похоже, живородной пастой для Сорокина является не только классика, с помощью спрея «Мертвая вода» можно соединить несоединимое, а с помощью другого спрея – и оживить. Почему это срастается, когда по всем законам эстетики, логики и здравого смысла срастаться не должно, – мне неизвестно. Технология.

Ирина Поволоцкая



Защищая меня, семнадцатилетнюю студентку ВГИКа, Александр Петрович Довженко сказал:

– Она будет русской писательницей.

Двери кафедры режиссуры были закрыты, но я услышала.

Мастеру не поверила.

Четыре раза бросалась на амбразуру, то есть снимала полнометражные художественные ленты. Без успеха. Мучили, прикрывали, отставляли…

Умная женщина с печальными глазами, редактор, сказала:

– Вам больше не дадут работы в кино.

Ей поверила. И место разговора двух москвичек было особое: у скамейки Воланда.

Отлученная от дела, я и свой первый рассказ как увидела – ночью, от начала и до самого конца. Потом написала.

Теперь подолгу живу в Мичуринце на улице имени мастера, где была его тихая хатка. Недавно снесенная.

Пишу. Трудно и редко. Печатаюсь еще реже. А сны почему-то про кино.

Повесть «Юрьев день» вошла в шорт-лист премии Белкина за 2004 год.

ЮРЬЕВ ДЕНЬ
Поминания

Толку век, а толку – нет!


Уйду от вас. Меня тут одна портниха жить зазывает.

– Уйду! К профессору. У него дача, зимой топится и летом. Батареи не отключают.

– Уйду вот! За генеральшей ухаживать. А то внучка ваша старшая живет – не съезжает. Аппетит у ей!

– Гостей много. Прибавка нужна! Уйду! За такие деньги хоть куда устроишься. На первый случай уборщицей.

Это Евдокия. Дуся.

– Предательница, как мамочкина Васильевна! Пусть уходит, – решает бабушка.

Но Евдокия, широкая лицом, грубая в кости, уши крупные, взгляд воловий, рот длинный узкий, не ушла. Движущегося изображения на плоскости не воспринимала, такое было устройство глаза, поэтому в кино не бывала, телевизор не глядела и выходных не брала. Зато петь умела Евдокия – срединная в череде. А первая – Маруся.

1

У Маруси вовсе глаза не было. Левого. Вернее, был – голубой, стеклянный, с синим ясным зрачком. На ночь вынимала, промывала, опускала в стакан с водой и спала без глаза. Безглазая, то есть кривая, Маруся в прислугах еще до переворота, девочкой поступила, а фамилией звалась хозяйской, нерусской – Рюднер. Чаще так говорили: Рюднерова Маруся. У Маруси – своя комната, кровать и подзоры, а наволочки на подушках с вышивкой ришелье – Маруся считала, что ре-ше-ле, – еще стульчик венский гнутый, тумбочка больничная, а на ней салфетка, опять Марусино решеле, и стакан для стеклянного глаза.

– А ты, как папка твой придет, уцеписся за его и не отпускай! И плачь-кричи: батюшка дорогой, пошто нас оставил? На кого променял! Это ж грех, батюшка, какой грех – бросать дитя малое и жену молодую!

Про грех забылось. Кричала, цеплялась за широкие полосатые брюки и обшлага карманов тоже широкого послевоенного модного шевиотового пиджака перед дверью в передней, до самоварного блеска натертой Марусиной белой ногой. Нога была белая и казалась слабой.

– Иди отсюда! – велит бабушка.

Все равно подглядывала: молодой смущенный мужчина поцеловал бабушке руку, и шляпу надел, так вероломно льнущую к его узкому лицу, и плащ в длинную сборку набросил на острые плечи астеника, подобрал портфель с пряжками, из него всякий раз во время визита извлекалась конфетная коробка с оленем, и сразу стал посторонним; чужой, другим принадлежащий, да и жизни другой, где эти олени и портфели, прекрасный, как артист на экране кинотеатра “Смена”, с которым целуется артистка, когда Маруся, шаря в темноте, уже застегивает дитю пуговицы на тугом воротничке – их всегда и тоже в темноте, но предфильменной, и расстегивает, чтоб шея не парилась, – артистка целуется с таким вот точно мужчиной; правда, сперва поет, открыв рот с ровными-ровными зубками, а потом бежит к нему, и они целуются в профиль, а бабушка в кухню – на табуретку и, голову опустив, лоб сжимает худыми пальцами. У бабушки два мужа, первый – это Рюднер, в квартире у него сейчас и сидит она, приезжая по обыкновению в день появления шоколадного набора и безусловного отсутствия мамы. Когда-то давно Рюднер бросил бабушку, а бабушка бросила кольцо в снег и вышла за другого. Теперь мама выйдет за своего Валериана, и у нее тоже будет два мужа.

– Твой поп звонил! – кривая шутит над мамой. – Да не поп он! – мама злится. – Дак расстрига! Еще хуже! – Он инженер! – Инженер! Он же Воскресенский! Валериан Воскресенский непременно поп должен быть!

… – Я как ты, Марусенька! Лучше как ты буду. Замуж не выйду. Зачем замуж?

– А чтоб – детки!

– Не хочу!

– А Михасика своего любишь? И Алика целлулоидного!

Привольно лежать на тканевом одеяле Марусиной девичьей постели, раскинуться да взирать с упоением, как Маруся моет и чистит глаз на ночь.

– И эту, с закрывающимися глазками, Леночку любишь, – рассуждает Маруся. – А говоришь, зачем.

– А ты?

– Я кривая. Кто кривую возьмет?

– Я тебя возьму. Пойдешь ко мне жить?

– Как можно? – Маруся строгая. – У тебя няня есть. Вера. Вера – она твоя, а я Рюднерова.

– Вера замуж за солдата идет.

– А и хорошо, что за солдата. Ей так хорошо, а мне так. А тебе другой так! – и смеется.

– Поцелуй меня!

Но она не целует. Шпилькой, обвязанной марлей, теперь чистит глаз с обратной, матовой стороны, чистит, напевает, мерещится, снится. Маруся… А глаз глядит из ее ладони как живой синим стеклянным зрачком. И вот она ловко вставляет глаз туда, где только что были слипшиеся мокрые ресницы, а теперь уже и не скажешь, что кривая: сияет взор и лицо расправилось.

– Зачем ты? Ведь спать.

– Рюднеру кашу надо заварить. Это у них семейное – овсянку натощак. И прабабка твоя тоже овсянку. А красавица была. Рюднер в нее. И твоя мать – красавица.

– А я?

– В тебе кровей таких нету, окрас другой. Да ты не горюй, может, выровнишься. Вот и бабушка у тебя была хороша. А нынешняя, – и рукой машет, и тайно, в ухо – да он, дед твой, не женился бы, если бы не мамаша ее – Софья Зиновьевна. Это она его окрутила, мамаша, а он тогда чин был, так что не отвертеться…

– Почему? Почему?

– Что почему?

– Ну, не отвертеться…

– У своей Веры спроси, – и звонко прыскает, и наконец целует, как она одна умеет, чмокает жарко и сочно в обе щеки попеременно, а потом опять в щеку, оставляя на коже и в памяти молочный ясный дух, когда прижимается горячим лицом, и смеется, головой качая, и саму тебя качая – ревнивая, – качает, – балованная. Что будет?

2

Няня Вера держит солдата за руку. Если сидеть на полу, укрывшись за скатертью с бахромой, хорошо видны ровные и плотные Верины ноги в золотом пушке и как розовая комбинация льнет к этим ногам, высовываясь из-под темной юбки узорчатыми уголками. Рядом с круглыми и розовыми, в цвет комбинации, девичьими пятками в босоножках тяжелые сапоги переминаются, а рука солдата мнет мягкую и теплую – до старости такую – Верину ладошку.

– Перестань егозить, – дед догадался о тайном укрытии и поднял край скатерти, – вылезай или уходи!

Дедушка! Не тот, который не отдает Марусю, Рюднер, а настоящий; его бабушка встретила, когда выбросила кольцо в снег. – Бог послал, – повторяет бабушка и всегда добавляет, непонятно печалясь: – Но все равно перед Господом не с ним стоять…

А сейчас Вера и будущий ее муж стоят перед дедушкой, одетым в парадный по такому случаю полковничий китель, а перед кем же еще? – оба сироты: она с вымершего от голоду села на Полтавщине, он детдомовский.

– Как брат с сестричкой, – вздыхает бабушка, когда они уходят, оставляя после себя смешанное облако одеколона, гуталина и счастья, а дедушка снимает китель и влезает в полосатый халат, который они носят с бабушкой впеременку; они почти одного роста, у дедушки широкие плечи, но и руки маленькие, и ноги стройные небольшие, и когда надо было разносить доставшиеся по ордеру лакированные лодочки из Чехии, с обувных заводов бывшего Бати, дедушка надевал эти туфли, морщась, но улыбаясь улыбкой в тридцать два прекрасных зуба, этим, может, единственным родовым наследством, оставшимся от провинциальной, служилой, военной косточки семьи, где все мальчики, один за другим, все пятеро поступали в кадетские корпуса, и фотография до сих пор хранит выправку и участь, где они стоят, выстроившись по росту и возрасту, и каждый следующий выглядывает юным счастливым лицом из-за плеча младшего, возвышаясь ровно на голову в щегольской фуражке, а ноги и у самого первого уже привычно затянуты в офицерские сапожки. Ох уж эти сапожки!

С естественными заминками по времени Вера приносит и кладет почему-то на дедушкин письменный стол одного за другим младенцев-погодков, сияющих розовостью и белизною, как сама няня Вера, своих мальчиков и, что-то нежно набормачивая по-хохлацки, разворачивает хрустящий конверт с пеленками, подгузниками – надо попробовать так же укутать и раскутать целлулоидного Алика – и вдруг показно смущается – это сто зе мы делаем? Это сто зе мы такие? – и – Да вы не беспокойтесь, у нас под попкой клееноцка – и прозрачный пульсирующий фонтан из самой сути распахнутого на всеобщий огляд мужского существа, и Верино торжествующее – Наду-у-ул!

3

Кто назвал Пашу Пашеттой?

Вера вышла замуж, и теперь была Пашетта. Кажется, тот дед, чья Маруся, и назвал.

– Не входите в столовую. Пашетта убирает.

Это уже другой дед о несчастном свойстве Пашеттиного существа, карлицы с рябым, не по росту лицом, с вечным белым ситцевым платком в мелкий горошек на темных густых волосах. Она всегда голову прикрывала, может, чтобы это единственно прекрасное в ее облике убогой уродины ничему не противоречило. А ходила споро. Кривые сильные ноги и в коротком шажке обгоняли прохожих, когда она летела в широком, перешитом из военной шинели пальто-размахайке на Разгуляй за сыром рокфор. И потела. И какие бы хвойные ванны и присыпки ни придумывала для Пашетты бабушка, ничего не помогало: потела Пашетта, благоухала и сама кричала, убираясь – Подождите входить! Вот фортку открою.

Стало быть, недостаточно, что карлица. Еще и подойти нельзя…

Ей бы к Святым местам, от монастыря к монастырю, а она от дорожных работ к фабричным, подсобным, выросшая в предместье города и тоже сирота, полуграмотная неумеха.

– Сыр, что полковник просил, – тихо стыдится Пашетта, – воняет. Испорченный вроде.

– Это очень хороший сыр, – говорит бабушка громко и внятно.

Пашетта недоверчиво, почти лукаво глядит, как режут на голубой фарфоровой дощечке широким ножом – лопаточкой с узорною рукояткой – этот сгнивший, посиневший сердцевиною сыр. Сама Пашетта ценит “Сказку” из Филипповской булочной, бисквитное тающее полено с шоколадным кремом, украшенное солоноватыми розочками с зелеными, как всамделишными, листочками, с горькими цукатами. Сперва она ест горькое, потом соленое, а сладкое намазывает на батон, который хозяева едят с гнилым сыром.

Пашетту заберет дедушкина племянница Лерочка. Она уезжает в Среднюю Азию вместе с военным мужем, молодым, уже полковником, как дед, и двумя детьми – школьницей Ниной и крошечным Кириллом. Ему полтора года; он стоит как взрослый вместе со всеми перед мягким вагоном на платформе Казанского в валенках с галошами – на улице московский декабрь, и Пашетта тоже в зимнем пальто с каракулевым воротником, подарок новых хозяев: когда они еще, полковник и его семья, доберутся до теплых краев… Проводница в форменной тужурке уже проверила билеты и теперь следит за котенком. Но и на котенка есть билет. В эти последние мгновения прощания бабушка сует в Пашеттин карман какой-то сверток, шепча и крестя Пашетту, и все опять целуются под металлический голос, объявляющий пятиминутную готовность отбытия.

– А ты ездила когда-нибудь в поезде? – спрашиваю, гордясь, я-то ездила.

– Не-е, – качает головой Пашетта и говорит непонятно: – родителей вот увозили.

В известное землетрясение они останутся живы, погибнет только Пушок, выросший к тому времени из жалкого комочка в бравого кота. На фотографии, присланной из военного городка, роскошный сибиряк сидит на коленях молодого полковника и сыто глядит в объектив. Полковник получит генерала и покончит с собою на скамейке приморского парка в Одессе, куда его переведут в свой черед; таким образом, он, вероятно, избегнет худшего, квартиру у них не отберут, и уже в какие-то другие времена тетя Лера появится в Москве с детьми и Пашеттою.

…На нынешнем Введенском кладбище, бывшем Немецком, среди поржавелых изгородей, крестов, темных старинных памятников и современных асимметричных надгробий, глядя в тугой майский воздух мимо имен на мраморной доске, увижу летящую над землей фигуру с длинными руками. С замиранием, а вдруг ошибка, буду следить за этим как-то косо движущимся существом в балахоне, скрывающем несообразность нелепо пригнанных друг к другу членов, на самом деле работающих слаженно и сильно.

– Я смотрю, думаю, у наших кто-то стоит… а это ты! – обрадованно говорит Пашетта, а это она, конечно, – у Лерочки цветы высадила, а вот можжевельник не принялся. – Пашетта поправляет выбившиеся из-под неизменной косынки седые, но по-прежнему густые пряди. – У Кирюши детки, слыхала, тоже двое. Вынянчила, теперь под потолок, – и смеется большим несуразным ртом, шепчет доверительно:

– Не пахну больше. Как женское кончилось, так не пахну.

И внезапно плачет.

4

Алефтина в мелком барашковом перманенте после извода вшей и прожарки въедливых гнид, распаренная и разбалованная уже ставшим привычным ванным мытьем, на диване, поджав под себя смуглые ноги в носочках, пишет письмо подруге в деревню Варушино, она же – деревня эта – колхоз имени какого-то партсъезда. Дядя Алефтины – сам председатель, потому и отпустил, но у Алефтины все равно нет паспорта, паспорт Алефтины, как и паспорта остальных варушинцев, спрятан в несгораемом шкафу дяди; о паспорте Алефтина тоскует с загадочной улыбкой и вздохами, повторяя – Мне бы паспорт!

Она вообще-то не с этих страниц и тут ненароком, сметливая грамотная девятиклассница, которую почему-то срочно отослали в город, а потом так же внезапно призовут до дома, до хаты. Мы славно гуляли на празднике вашем, напевает она, склонив над тетрадкою в линейку лисье личико с кирпатеньким носиком. Ее припухлая нижняя губка напряжена то ли мыслительными усилиями, то ли возможной лихорадкой, то ли, думаю так по отдаленности, следами весенних радостей Лефортовского парка. Выходных Алефтина не пропускает.

Дорогая подруга Надя! С приветом к тебе из столицы нашей Родины Алефтина, если ты меня помнишь, а я наше родное Варушино никогда не забываю!!!

Знаки Алефтина ставила от души.

Была на Красной площади и в мавзолее Ленина. Владимир Ильич лежит под стеклом, совсем как живой, но росту небольшого. А еще смотрела про Робинзона Крузо стереокино. Там обезьяна идет по ветке прямо на тебя. Потом тигр. С девчонкой хозяйской ходила на улицу Горького есть мороженое. Мороженое в Москве – лучшее в мире. Я ела и думала, как жаль, что его до Варушина нашего не довезти. И дядю ругала, что паспорт не выдает. Если тетке Шуре не выдает, так она старая. Что ей Москва? А когда молодым – совсем не дело. Мы бы с тобой тут погуляли, дорогая Надя, и в парке, и вообще. И о человеке одном тоже вспоминаю. Поняла, о ком? Если бы мать письмо не нашла, я Москву бы и не повидала. Но жить без паспорта невозможно. С паспортом я бы на завод устроилась, а так я должна квартиру убирать и на рынок ездить. Никогда не встречала я таких людей, как мои хозяева. Совсем они прошлого веку. Он сам военный, но дома картины рисует, а она играет на пианино по нотам. Говорят по-русски, но на других непохоже. И еще вставляют слова непонятные. Я сперва считала, что хозяева представляются, но они такие и есть. Может, и хорошие, но я с ними не уживусь. А девчонка, внучка ихняя, мне совсем не нравится. По утрам ее тошнит, а в ужин не наестся. Петь совсем не умеет, а музыке учат. Учитель к ней ходит специальный и тоже как из кино про дореволюцию. И чего рединская баба Катя их нахваливала?..

Письмо Алефтины, неотправленный черновик, где еще до – жду ответа, как соловей лета! – было ползти и ползти по школьным листочкам с помарками и ошибками временной жилицы и помощницы, давно отъехавшей в милое ее сердцу Варушино; письмо было обнаружено вездесущей Евдокией, Дусей, которая предательница, заткнутым в самую толщу романа забытой ныне Коптяевой, в некотором смысле прародительницы отечественной женской прозы, которую, я имею в виду прародительницу, Алефтина и читала ежевечерне, да так и не дочитала. Рассеянность девушки, столь понятная в юном возрасте, когда чувства возбуждены, голова сердцу не подчиняется, были, верно, и причиной ее временной высылки в Москву, когда мать Алефтины, так же как и наша Дуся, нашла девические заметки, обращенные к тому, о котором ведала лишь подруга Надежда. Бабушка с явным удовольствием – это по поводу заповеди о чужих письмах! читала знакомым откровения Алефтины. Но внучка была обижена. А дед, собственноручно заматывающий голову юной селянки каким-то коленкором поверх марли с керосином от варушинских вшей, тот негодовал.

5

Предательница и певунья Евдокия, не воспринимающая движущегося на плоскости изображения, недовольная и всякий раз требующая прибавки к жалованью, в крахмальном фартуке, выпятив низкий живот и высокомерно задрав подбородок, как генерал на параде, жарит котлеты, и эти продолговатые, шкворчащие от русского масла, которое с испугу обзовут топленым, уравновесив переименование петифура в печенье сдобное, коклеты Дуся торжественно и подает к обеду, но сама с хозяевами не садится; ест потом быстро и жадно за тем же столом, в одиночестве. Чай – другое дело, вроде праздника или развлечения. Опять же вышепоименованная “Сказка”. Когда жует, узкий рот, заполненный многочисленным металлом, работает как машина, а сама Евдокия похожа на лягушку, если бы не взгляд: Дусины глаза совершенно воловьи, но это уже вспоминается при встрече с замученным работой волом в киргизском аиле, большие влажные и будто бесстрастные, но копящие силы для внезапного взбрыка-вспышки:

– Ухожу!

Почти с ненавистью, но и странной привязанностью к двум стареющим и небогатым существам на пятом этаже без лифта, куда уже и отставленный полковник поднимается едва, а ведь взбегал без остановки, сызмальства ученный гимнастике и танцам, и сердце билось ровно и легко, ладони горячие и сухие, не холодеющие, как от приступа эмфиземы, заработанной в послевоенной страде голодной, когда пришлось ему с Пашеттой, а кому же еще? выкапывать, грузить, а затем уже по мешкам ссыпать выращенный на прокорм семьи картофель и тащить эти мешки, правда, здесь уже и солдатики-первогодки выручили, но все равно прямо в передней случился у него жестокий приступ, отчего, почерневший лицом, он упал на паркет рядом с этими холщовыми мешками с картошкой, и бывший боевой доктор, примчавшаяся из медсанчасти врач-красотка Анна Наумовна, сделала ему укол, кажется, теофедрина… Но вот уже и сама Анна Наумовна, задыхаясь от высоких пролетов и медля на каждой площадке, как на Эверест добирается к больному; уколы перестают действовать, дед задыхается хрипами, а в госпиталь – очередь на полгода. Тут Дуся и поступает уборщицей в военную Академию, работа через день, и покупает себе венгерскую шерстяную кофту.

– Теперь-то она уйдет, – бабушка деду и, нервничая, вытягивает цветные нитки по краю истертой домашней самовязки.

– Не уйдет.

– Уйдет, предательница. Похожа на мамочкину Васильевну. Даже голос похож!

– Правда, Дуся похожа на Васильевну? – Это бабушка, блестя глаукомными зрачками, пытает младшую сестру, приехавшую, пока дед в госпитале, из города Чкалова, который они обе упорно именуют Оренбургом, может, и предчувствуя обратные превращения, но скорее по привычке. Обычно говорливая сестра не отвечает, а, откинув на диванную подушку крупную голову с глянцево-черными косами, следит, как Евдокия – живот вперед – молча носит чашки.

– Когда мамочка умерла и появилась Галька, она так и ластилась к ней – Галина Ксаверьевна, Галина Ксаверьевна! Боялась, что возьмут другую экономку. Какая экономка? Галька не собиралась жить с папой. Хотела обобрать. Но Васильевна! Мамочка ее так любила, и нас она всех вырастила. А пела и плясала!.. Ты маленькая была, не помнишь, верно.

– Помню. И помню, как она к тебе, когда Галька бриллианты увозила: “Барышня, барышня, извольте родителю сказать! Галина Ксаверьевна барыни нашей шкатулку забират и еще ту, котора девочек. Придано-о-о!..”

– А было в каком веке? – спрашивает любознательная внучка.

Сестры хохочут.

– В этом. В двадцатом. Будь он неладен! – Младшая мрачно и тщательно приглаживает без того аккуратно уложенные волосы. Учительница! И вдруг с улыбкою и приманчиво взглядом по безучастной вроде Евдокии, которая тоже теперь тут и дует на чай в блюдечке, растопыря губы. «Сказка» – на столе…

– Александровска бе-е-реза, бе-е-реза!

Тихо, но с переливом гортанным приехавшая гостья вдруг запевает-затевает, сощуря темные, какие-то черемуховые глаза:

– Посреди Кремля сто-о-яла! Сто-о-яла!

И платок сползет с плеч, когда она выпростит и вскинет полные руки, не вставая, впрочем, с дивана.

– Она листьями шу-у-мела.

И носком туфли узкой начнет постукивать, лукаво вызывая Дусю.

А Дуся нехотя, в чай глядя:

– Шу-у-мела.

И не удержится:

– Шу-у-мела!

Чашку отставит, вскочит, рот раззявит – голосище такой, что рюмки звоном отзовутся в буфете.

– Золотым венцом си-и-яла! Си-и-яла! Александровска бе-е-реза…

Правой рукой взмахнет, абажур качнется, левой – с нижнего этажа соседи, это уж от Дусиного топотуна, звонят в дверь. Евдокия и бровью не ведет – играет песню: ноги дробят паркет, крепкий тяжелый таз, каменный будто, вниз тянет тело, но грудь, плечи, плоское лягушачье лицо на ставшей вдруг высокой, поднявшейся вместе с голосом шее – все вверх, к потолку, к небу. Сейчас улетит за кистями взлетевших рук или пополам она разорвется, Евдокия-предательница, царевна-лягушка! Вот и бабушка пальцами, привыкшими к роялю, выбивает песенный ритм, но и внучка, наученная артисткой кордебалета Аделаидой Христофоровной народным танцам вроде “Ой, лявониха, лявониха моя!”, когда пружинят икры и бессмысленно тянут носок, запрыгает, клоня голову попеременно к одному плечу, к другому, но властно будет оттянута из круга – Мешаешь! и на диван усажена тою, чей надорванный контральто чутко вторит Дусиным руладам:

– Александровска бе-е-реза…

– Чья береза, чья? – капризно недоумевая, внучка тянет к себе узорную пуховую шаль.

Этой или другой такой же, переданной по оказии, одарит внучатую племянницу после своей кончины двоюродная бабка, когда-то потерявшая придано-о, затем мужа, пароходчика, в самарском ужасе и панике при отступлении-бегстве белочехов или кого-то еще отступлении; спасаясь в мордовском селе от голода, двух дочек от сыпняка похоронит, похоронит в другие годы – другого мужа, не выдержавшего ни бедности, ни чахотки, скрипача из оркестра местного Драмтеатра. Буду прикрывать доставшимся родовым имуществом тогдашнюю неказистость одежды и беременностью вспухающую плоть: через первое обручальное-необручальное колечко легко пролезет оренбургский платок. В здании библиотеки, окнами на оживленную улицу, массивном особняке стиля русского модерна, привычно ругаемом за вычурность и безвкусие, отложив чтение и уже привычно кутая плечи, шагну к овальному окошку и, глядя на березовый узор слежавшихся сугробов, спрошу пожилую служительницу, чей дом был прежде, отчего-то заранее зная ответ и ощущая невнятную причастность, разумеется, не к анфиладе высоких залов и уж не к лестнице же с мраморными ступенями и вестибюлем в псевдодорических колоннах, а скорее к медленному, будто заимствованному движению, с которым гляну на сугробы, натягивая шаль. И крупные правильные черты женского лица предстанут вместе с ушедшим в небытие вечером и тем другим тесным домом с подчердачной столовой, а рваный пожелтевший плат доживет в шкафу и по сю пору, извлекаемый на случай простуды или для угрева вместо обычной грелки.

А Дуся? Что Дуся!

Она наконец-то свободна и уезжает сразу после вторых поминок, где привычно и молча подает на стол и молча же сидит за столом в крахмальном, по обыкновению, фартуке… На остановке трамвая, который по-прежнему ходит теми улицами, сквозь толстое стекло она через много лет окликнет маму голосом, сохранившим былую зычность, да еще рукой постучит, чтоб наверняка обернулась, и мама обернется.

– На мать стала похожа! – крикнет ей Евдокия в окошко, и больше ничего, и уедет теперь-то навсегда, сверкнув золотом вместо прежней стали.

6

– Насть, а Насть, это Лиз, Насть! – настырно пищат за дверью крохотной Настиной комнатенки.

– Не говори, что ты моя хозяйка! Не говори! – шепотом, это уж Настя велит.

– Какая ж хозяйка? – защищаясь.

– Молчи, а то не приду больше! Скажи, в доме отдыха познакомились – в Кратове, в страхкассе.

Настя сейчас глядится ощетинившейся кошкой, спрыгнет со стремянки, оцарапает приглашенную неумеху, когда та в растопыренных руках держит бумажное полотнище в клею.

– А зовут меня как?

– Как зовут, так зовут. Я тебя им по имени не зову! Артистка – так говорю! – и манерно, растягивая слова и голосом даже не своим:

– Не замкнуто. Входи, Лиза. Мы тут с подругой обои клеим.

Кулацкая дочка, штукатурша и малярша, с больными, как осевшими в щиколотках ногами и лицом расплывшимся, но глаза редкие: зеленые-зеленые, русалочьи и озорные – Анастасия, она же, естественно, Настя – достается через чужие руки: постирать что или пол помыть. Она, так кажется, появляется раз в неделю для интереса не столь денежного, Настя уже не один год в романе со своим начальником – холостым прорабом Марисом, сколь вообще для интереса, поскольку любопытна и востра по-сорочьи. Обманщица, когда скажется, вернее, когда крикнет из единственного в окрестности телефона-автомата – Приду завтра, белье замочи! – точно не приходит. Но чистюля и аккуратистка и каждую весну белит свою хатку, то есть новые обои клеит и красит потолок.

– Не помочь, девочки? – с подозрением вглядываясь в незнакомку, спрашивает рыжая тощая Лиза.

– Не-е, – качает головой Настя, – нам уж и дел не осталось, и ей, – кивает, – пора домой собираться, дочка и муж, а она у меня первый раз, сама к метро поведу.

– Это точно, – соглашается Лиза, – мой тесть тут плутал-плутал. Потом назад вернулся. Смехота!

– Она непьющая, – строго говорит Настя, – не собьется, но все равно отведу. А ты, Лиза, завтра заглядывай, я по бюллютню еще два дня гуляю.

– Настя, – прошу, когда Лиза скрывается за дверью, – может, в четверг постираешь?

– Свидание у меня, не могу. А ты ко мне такой больше не приходи! Я им всем карточку твою показывала. Вот, говорю! И всегда на каблуках, пальто до полу, а парики у ней – артистка!

– Не артистка!

– Все равно артистка. Тебя по той карточке узнать нельзя, какая ты ко мне пришла. Ты приходи такой, как в театр или еще куда, волосы уложи, а можешь в парике.

Опять стучат, но это теперь Настин жених Марис, не то немец, не то латыш, а говорит по-русски чисто.

– Ой, Марис! – кокетливо закидывая круглую головку, говорит Настя. – Проходи, Марис. Садись.

– Здравствуйте! Здравствуй, Настенька!

Настя пухленькая, а немец-латыш еще полней и круглее; он снимает шляпу – начальник – и садится на диван.

– А обои Настенька выбрала отличные, со складу обои.

Мы знакомы. Марис и Настя все собираются пожениться, но свадьба какой раз откладывается. В прошлом году тоже раздумали, но зато по “приглашению” купили Марису плащ, а Насте туфли. Сейчас новый срок – шестнадцатое июня, и опять два билета с голубками в магазин для новобрачных на видном месте перед зеркалом.

– Мы поспорили, – объясняет Настя, – если Марис в загс не придет…

– Приду, – клянется Марис.

– Не придешь, – кокетничает Настя.

– Приду! – утверждает Марис.

– Он меня моложе, вот его дружки и отговаривают.

– Это Настенька вам неправду говорит! Я тогда просто еще сомневался. Настенька все-таки русская, извините.

– Вот, – торжествует Настя, – опять не женится! Я так сказала: если я выиграю, покупаешь мне полкило самых лучших шоколадных конфет, хочешь – «Мишку косолапого». Или трюфель. А если ты выиграешь, я тебе «Аиста» ставлю!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации