Читать книгу "Рождественское чудо"
– Впервые вижу, чтобы две шишки на лбу человека в разум привели, – заметила Юшкова. – Сделаю по-твоему, и Ульянушке нашей будет подружка. А то ведь мне дочерей Бог не послал, одни парни, я же дочку хотела. Чтобы дома молодые голосистые девки песни пели, чтобы под венец снаряжать… Мишка! Ступай, найди батюшку, скажи – пусть придет, да поскорее! Есть у меня кое-что на уме…
* * *
Стрелецкий полковник Юшков собирался сперва в храм Божий, потом в гости к дьяку Абрамову, но к жене пришел.
Женаты они были чуть ли не тридцать лет, прежняя пылкая любовь поугасла, зато уважал полковник супругу, во всяком деле с ней совет держал, она же старалась быть достойной статного мужа, наряжалась, румянилась, и никто бы ей не дал ее почтенных годков. И взгляд – а глаза у полковничихи были без всякой сурьмы черные, в богатых ресницах, – взгляд был бойкий, быстрый, молодой.
– Дельце такое, государь мой, – сказала Марья Ивановна. – Нужен мне твой Гришка. Скажи ему, проныре, – сумеет услужить, сумею и отблагодарить. А ты, Анисья, вели дворовым – когда придет, чтоб не гнали, а сразу ко мне вели.
– Ты что затеяла, женка? – весело спросил с утра уже чуточку хмельной полковник. – Ябеду какую писать? В Земский приказ жалобу нести?
– А вот увидишь. Доброе дело сотворить хочу.
Аннушку Анисья увела к себе, велела раздеваться. Как увидела девичью косу, из-под шубы выпростанную, ахнула:
– Надо же, знатная коса, до подколенок! Сиди, вот тебе орешки, вот изюм, а я побегу приказание исполнять. Хозяйка у нас строгая!
И исполнила – как только посланный за Гришкой парнишка привел его, со вчерашнего вечера пьяненького, сразу же и препроводила к Марье Ивановне. А к Аннушке прибежала молодая жена Ульяна.
– Ты не бойся, – сказала. – Свекровушка у меня норовистая, да добрая, и ты ей уж полюбилась. Васеньку моего сперва так изругала – я уж думала, к родителям меня отошлет. А потом сменила гнев на милость, обняла меня и поцеловала, перстнем с руки одарила, вот, любуйся, знатный яхонт. За кикой к соседям послала – там баба их на продажу делает. Дай-ка и мне орешков!
Аннушка с раннего утра крошки во рту не имела, попросить поесть – боязно, думала – хоть орешками с изюмом голод забить, но поделилась. А потом Ульяна кликнула сенную девку, велела принести с поварни сладких пирожков, грушевого взвара.
– Дивное дело, – сказала Аннушка. – И ты, и я гадали, так мне – наказание за грех, а тебе – венчание.
– А я и не гадала. Я для того сапожок бросала, чтобы письмецо передать и ответ получить. Для того Вася потайной фонарь со слюдяным окошечком с собой брал. А письмецо простое: я-де согласна, и мамушка моя согласна, присылай за мной сани, чтобы кучер хоть малость смахивал на нашего Федота, а мы уж не выдадим, сядем беспрекословно. А ответ – два словечка всего: жди, лебедушка. Так что один на мне грех – родителя ослушалась.
– А я вот гадала…
– На все Божья воля. Кабы не утащил Мишка твой сапог – ты бы сюда не попала. А гадать больше не станешь. Чует мое сердце, не станешь.
– Вот те крест, не стану! Такого страха набралась…
Потом Марья Ивановна позвала к себе Аннушку.
У нее в покоях стоял стол, покрытый скатертью из вишневого рытого бархата. Угол скатерти отогнут, под ней белая вышитая, как положено в богатом доме, на скатерти – чарка, винный штоф, тарелки и плошки с простыми заедками, и тут же, напротив полковничихи, сидит человек – виду неказистого, рожа хитрая, плешь в полголовы, бороденка пегая и торчком, левый глаз подбит, рукав кафтана на ниточке болтается.
– Чего глядишь? – спрашивает этот человек. – Святки! Как хочу, так и гуляю!
– Это, Аннушка, нужный человек, Григорий Карпович, – говорит полковничиха. – Сколько раз говорили ему – ступай к нам на двор жить, прокормим, мужу всегда нужен человек важные бумаги писать. А он, вишь, уперся, ему веселее на Ивановской быть площадным подьячим, весь день на виду, кляузы свои строчит не на столе, как приказные, а на колене под забором. Давай-ка, Григорий Карпович, бери это дело в свои белые рученьки! А я не поскуплюсь.
– Как велишь, матушка, – отвечает этот сомнительного вида нужный человек. – Садись-ка, боярышня, я спрашивать буду, а ты – отвечать.
Любопытствовал Григорий Карпович насчет боярыни Обнорской – с кем дружилась, с кем не поладила. Но толку от Аннушки было мало – она в батюшкином доме только свою девичью светлицу да рукоделия знала.
– Нужно за мамкой посылать, – сказал площадной подьячий. – Где ты ее оставила?
– У Челищевых… – прошептала Аннушка. Она этого пьяненького странного человека побаивалась.
– Анисья! Ну-ка, сыщи мне Ивашку! – приказала полковничиха. – Пускай ту мамку привезет! А коли пьян – сыщи Петруху, того бабка заговорила – другой год хмельного в рот не берет.
Живо снарядили сани, и к обеду Глебовну уже вносили на высокое крыльцо. Она хотела в ножки поклониться полковничихе, на коленки пасть, но та подобное раболепие живо пресекла:
– Я тебе не святой образ в храме!
Григорий Карпович, пока хозяйка дома распоряжалась на поварне, а молодая невестка, следуя за ней, всему училась, дотошно расспросил Глебовну.
– Есть одна зацепочка, – сказал он Марье Ивановне. – Есть! Была у боярыни Обнорской врагиня. Но нужен список приезжих боярынь, что были тогда у крестинного стола.
– Где ж я тебе его возьму? – удивилась полковничиха. – Это было, когда царевну Марфу крестили, никто, поди, и не упомнит…
– А где хочешь, матушка, – ответил площадной подьячий.
* * *
Мамка Глебовна сообразила, что полковник Юшков хочет ее питомице помочь не просто так, из милосердия, а с неким умыслом. А умысел прост: когда государь смилуется над боярином Обнорским, да вернет ему его московский двор, да вновь к себе приблизит, Аннушка снова станет завидной невестой. Взять в дом боярышню такого хорошего рода для стрелецкого полковника – огромная честь.
И увидела Глебовна неженатого Михайлу Юшкова. Поглядела, как он на широком дворе схватывается с молодыми стрельцами на кулачках да в охотницкой борьбе, вздохнула: экий буян! А потом подумала: женится – образумится.
И, уже видя Аннушку женой Михайлы, поковыляла Глебовна к полковничихе.
– Списка приезжих боярынь у меня нет, да я знаю одну бабу, что притираньями торгует и целыми коробами белила да румяна в Верх носит. Ее вышивальщицы в Светлице привечают. Она тем похваляется, что знает, кто с кем в Верху не ладит, кто когда к государыне с дарами либо с жалобами приезжал. Прикажи, матушка, ее сыскать да привезти!
Бабу по прозванию Терентьевна отыскали не сразу – она была в гости звана, а гостевание на Святках веселое, где сидела, балуясь наливочкой, там и уснула, там ее и уложили на лавку. Но к вечеру ее доставили на полковничий двор.
Она-то и назвала очень важное для розыска имя. Совпало – не ладила боярыня Обнорская с княгиней Мирославской, и та княгиня также была тогда звана в Верх к крестинному столу.
Это была давняя вражда – еще их матери чего-то не поделили, а потом добрые люди взялись наушничать: княгиня-де про тебя то-то и то-то сказала, боярыня-де про тебя такого наговорила, что стыд и повторить…
– А теперь, матушка моя Марья Ивановна, нужно нам узнать, не крутится ли вокруг двора Мирославских бабка-ворожейка, – сказал Григорий Карпович. – Непременно крутится. Где в дворне столько баб и девок – одной приворот сделай, другой отворот, третьей травку дай, чтобы дитя ненароком не понесла. Не сама же княгиня в лес за корешками бегала, кто-то ей тот подклад смастерил.
Аннушку с Глебовной поселили в маленькой светлице и более расспросами не беспокоили. Там, в светлице, были образа, и Глебовна велела питомице молиться что есть сил.
– На все воля Божья, – сказала мамка. – И в том, что я сапожки без спросу взяла, тоже воля Божья была! Будем вместе мой грех замаливать. Ведь то, что ты гадала, – не твой, а мой грех, я тебя совратила! И ты посмотри, как оно все поворачивается! Молись за благодетелей своих, чтобы они этот узелок распутали!
Принялась Аннушка молитвы читать, а перед глазами – Михайла-медведюшка…
И потом легла спать – он всю ночь снился. Ох, беда, беда, заноза в сердечке!.. И страшно – ну как розыск ни к чему путному не приведет? И придется возвращаться на двор к доброму купцу Решетникову с узорными Настасьиными сапожками, да без сердца – сердце в юшковских хоромах останется.
На другой день Ульяна пришла, весь день подружки вместе провели. Много рассказала Ульянушка про Михайлу, а Аннушка слушала, затаив дыханье. И опять – ночь, и опять – Михайла, которого днем увидеть даже не удалось. Извертелась Аннушка на мягкой перине…
Михайла же в это время держал совет со своей строгой матушкой. Несмотря на поздний час, в горнице сидел и площадной подьячий.
– Глебовну подсылать нельзя, она и с клюкой-то еле ковыляет. И никого из домашних женщин нельзя – ну как эта окаянная Сычиха их знает? Девки – дуры, к кому-то да бегают за приворотными словами да за зельями. Нужно кого-то слать, кого эта нечистая сила заведомо не встречала, – говорила Марья Ивановна.
Сычихой травознайку и ворожейку прозвали неспроста – она днем мало где показывалась, а гостей принимала уже в сумерках, да и сама по своим тайным делам ходила в потемках. Что имело смысл – дела таковы, что не всем про них нужно знать, особенно – коли Сычиха поможет незамужней дуре-девке тайно вытравить плод.
– А поди угадай, кого она не встречала. Этим бабкам-чертознайкам вся Москва ведома, – ворчал Григорий Карпович. – Вот уж тут я ничего поделать не могу, моя собственная супружница непременно к ней бегала, чтобы меня от вина отвадить, я ее как-то поймал – какую-то дрянь из пузырька мне в кружку лила. Думал – убью!
– Нешто монашку из обители нанять? – предложил Михайла.
– Тогда уж такую, что десять лет в затворе сидит. Погляжу я, как ты ее уговаривать станешь… Инокини-то по улицам открыто ходят, милостыню на свои обители собирают, в богатых домах бывают, все их видят, – тут полковничиха задумалась. – А ведь есть у нас затворница!
– Больно пуглива, – поймав мысль на лету, возразил площадной подьячий.
– Зато ее Сычиха уж точно нигде не встречала. Сперва боярышню дома берегли, потом она из Кадашей никуда носа не совала, потом у Решетникова жила почти как в затворе, – сказала Марья Ивановна. – Да побоится, поди…
– Не побоится, – уверенно возразил сынок.
* * *
Аннушка, выслушав Марью Ивановну, сперва действительно перепугалась до полусмерти. Но полковничиха была тверда:
– Родителей своих с сестрицей хочешь из беды выручить? Стало быть, и пойдешь к Сычихе. Хоть в ногах у нее валяйся, да выпроси то, что для дела нужно. А я тебя научу, как с ней говорить. Что уставилась? По-твоему, я молодой не была, с подружками не шепталась, всяких глупостей не наслушалась?
– А ну как она на меня порчу напустит?
– На то у нас поп, отец Кондратий, есть. Его всякая порча боится. Сколь окормляет все наше семейство, и всех дворовых, и весь полк, – ни разу никого не испортили. А у нас, сама знаешь, стрельцы, парни молодые, девки из-за них друг дружке в косы вцепляются. Ни одного стрельца никакая зловредная бабка не изурочила, потому – отец Кондратий бдит!
И повезли поздним вечером Аннушку на Неглинку, где жила ворожейка-чертознайка Сычиха.
Вез сам Мишка Юшков, в санки был запряжен тот мерин, что его от сердитого супротивника увез. В отдалении ехали стрельцы, не выпуская санки из виду.
На груди у Мишки под тулупом, взятым на время у сторожа Михея, висел охотничий рожок – подать знак. Второй рожок был у Аннушки.
– Тпр-р-ру! – крикнул Мишка и натянул вожжи. – Дальше сама пойдешь. Вон тот домишко, окошко светится. Сычиха навычна ночных гостей принимать.
– А ты?
– А я – следом, тихохонько. Не бойся! Святое дело исполняешь, и сам Господь тебе защита. Да и я же тут рядом. Не бойся, голубушка моя…
Мишка перекрестил Аннушку. Она и пошла узкой, протоптанной меж сугробов, стежкой.
Сычиха сидела дома одна, но совсем одетая – видать, кого-то ждала. Аннушка думала – увидит бабку, вроде бабы-яги, но Сычиха оказалась на вид лишь немногим старше Марьи Юшковой.
– Зачем пожаловала, девка? – нелюбезно спросила она Аннушку. У той все поучения Марьи Ивановны чуть из головы не вылетели. Но опомнилась Аннушка и заговорила, как научили:
– Матушка, голубушка, пожалей мое сиротство! Обидели меня, хоть головой в прорубь! Жить больше не могу, опозорили, на смех подняли, родня грозится в дальнюю обитель отвезти!
– А что такое?
– Жених у меня был, Артемий, дело к свадьбе шло. Ну и случился грех…
– С кем не бывает. Дальше что?
– Грех, значит, случился, а ему родня и говорит: на что тебе такая? И тут же богатая вдова сыскалась, сама к нему пришла, сказала: жить без тебя не могу! И он меня бросил… Матушка, голубушка, дай мне подклад! Чтобы та змея подколодная вся чирьями покрылась! Чтобы у нее волосья на голове повылазили! Чтобы стала для него страшнее черта!
Больше всего боялась Аннушка, что Сычиха ей не поверит. И, как учила Марья Ивановна, даже на коленки пала, твердя, что отсюда прямо побежит к проруби топиться.
– Да ты знаешь ли, девка, сколько такой подклад стоит? – спросила наконец Сычиха.
– А сколько бы ни стоил! Я, глянь, что тебе принесла! – Аннушка достала из-за пазухи тяжелые дорогие мониста, еще из приданого Марьи Ивановны.
– Ишь ты! Украла?
– Приданое это мое…
– Ну, давай.
Сычиха пошла вдоль стены, где на натянутых веревках висели пучки сушеных трав и кореньев. Бормоча, она отламывала где веточку, где листик, потом вытащила и поставила на стол большую укладку со своим колдовским прикладом. Там она отыскала шнурок и косточку.
– Крысиная косточка-то силу имеет великую. Будешь подкладывать, говори: как крысы люди не любят, прочь гонят, в дома не пускают, так бы и ту, как бишь ее, возненавидели, прочь гнали, в дома не пускали.
– А чирьи?
– Погоди, сделаю наговор, будут и чирьи! Не мешай…
Связав травы с косточкой в пучок, Сычиха накрыла его ладонями, зажмурилась и забормотала, а что – не разобрать. Тут-то Аннушка и дунула в рожок!
– Ах ты сучка! – закричала чертознайка, и тут же снаружи другой рожок отозвался.
Хотела Сычиха свой подклад в печке сжечь, да Аннушка вцепилась ей в руки, не пустила. А тут и Мишка вломился, живо Сычиху скрутил, за Мишкой – стрельцы.
– Ты этот подклад спрячь, он завтра понадобится, – сказал Аннушке Мишка. – Когда эту ведьму в Земский приказ поведем. Тащите ее, молодцы!
Ох, и наслушались они ругани, когда связанную Сычиху в сани водворяли. А потом привезли ее на юшковский двор и поставили перед Марьей Ивановной. Там же был и площадной подьячий, Григорий Карпович, на удивление трезвый.
– У тебя, баба, сейчас одно спасение – когда будут в Земском приказе допрашивать, честно сказать, кому такие подклады с крысиной костью давала, – сказал Григорий Карпович. – Особливо – какая княгиня подклад покупала.
– Да почем я помню! – закричала Сычиха. – Много их-то ко мне ходит! Всех не упомню!
– Врешь. Всех ты знаешь, кому подклад на порчу делала, – вмешалась Марья Ивановна. – И припомни точно, когда его давала. Скажешь всю правду – постараюсь тебе помочь. Ночевать, уж не обессудь, будешь в холодном чулане под замком. Это тебе на пользу пойдет. Уводите ее, молодцы. А ты, боярышня, ступай сюда, доставай этот проклятый подклад.
Аннушке все время было не по себе оттого, что за пазухой лежала такая гадость. Она выложила подклад на стол.
– Ишь ты… – сказала полковничиха. – Вон он каков… И косточка… Ну, теперь молись, чтобы дело добром кончилось. Придется тебе перед подьячими и дьяком в Земском приказе все рассказать – не побоишься? А они запишут, и делу будет дан ход.
– Не побоюсь.
В Земском приказе был у полковника Юшкова приятель, подьячий Деревнин, умный и исполнительный. А у Деревнина – приятели среди думских бояр, которым он каждый праздник большими дорогими пирогами кланялся, и особо – государев наилучший друг Федор Ртищев. На Ртищева-то и была у Марьи Ивановны главная надежда: он богобоязненный, да смелый, не побоится государю правду сказать о его государевой ошибке.
* * *
Государыня Марья Ильинична, узнав про это дело, послала за Аннушкой верховую боярыню. Та приехала в богатой каптане, полковничиха Аннушку принарядила и в Кремль отправила.
Аннушка до того бывала в Кремле несколько раз. Так то – с родителями, в Успенском соборе. А уж в Верх, в покои государыни, ее матушка с собой ни разу не брала. Теремной дворец, где царские покои, Аннушка лишь издали видела и поражалась его высоте.
В Верху Аннушку встретили с великим почтением, к царице под ручки привели.
– Ну, здравствуй, боярышня Обнорская, – сказала государыня. – За твоими родителями и за сестрицей уж послано, во всем они оправданы. Ту, что матушке твоей отомстила незнамо за что, я велела в Верх более не пускать. А теперь скажи – хочешь ли до приезда родителей быть при мне, с другими боярышнями, или будешь жить у родни?
Аннушка задумалась. Когда отец с матушкой попали в беду – вся родня от нее отвернулась и отреклась. Но лучше родного был Гаврила Романыч Решетников. Нужно было, когда все уладится, съездить к нему, отвезти сапожки, в пояс поклониться за его доброту. Но жить у него?.. И более не видеть Михайлу?
Знала Аннушка, что при царице живут осиротевшие боярышни, которым она сама женихов находит и замуж их выдает. Так разве догадается государыня Марья Ильинична посватать Аннушку за Михайлу? А сказать – стыдно…
– Государыня-матушка, отпусти меня к полковнику Юшкову! Его жена благодетельница моя, как ее брошу?
– Другого ответа я и не ждала. Вот тебе от меня на приданое.
По знаку государыни принесли ларчик, в нем золотые монеты, перстеньки, жемчуг в снизках – свадебный наряд расшивать. И обещала государыня быть крестной у первого дитяти, которое у Аннушки будет, когда замуж пойдет.
А с замужеством началась такая суета, что боже упаси!
Когда на Москве прознали, что возвращается боярин Обнорский, что государь его селами с людишками и денежной казной жалует, что Аннушка и сестрица ее Наталья – богатейшие невесты, свахи переполошились. Не успела Аннушка опомниться после долгожданной встречи с родителями, как тут же ей и Наталье на выбор предложили чуть ли не дюжину женихов. Матушка с батюшкой ночей не спали – перебирали, наилучшего искали.
Но Аннушка уже набралась смелости – и потому прямо объявила:
– Ни за кого не пойду, а только за Михайлу Юшкова!
– Он же к тебе не сватался! – удивился Обнорский.
– Видит, какие женихи богатые завелись, вот и боится, что не отдадут, а будет ему один позор и поношение. А мне он лишь один и нужен. Коли не он – так лучше меня в обитель отпустите!
Спорить с дочкой боярин не стал – все-таки она его в большой беде выручила. И поехали Аннушка с матушкой своей и сестрицей к полковничихе Юшковой – благодарить. Взяли с собой и Глебовну.
На юшковском дворе Аннушка вся извертелась – искала взором Михайлу. А он сверху, с гульбища, на нее неприметно смотрел.
Полковничиха Юшкова велела богатый стол накрыть, позвала своего старшего, Василия, со снохой Ульянушкой. И Аннушка, отведя Ульяну в сторонку, сказала:
– Свет мой, сделай божескую милость, передай Михайле два словечка.
– А что за два словечка?
– Пусть засылает сваху!
Ульяна, недолго думая, и побежала деверя искать.
Марья Ивановна потчевала Обнорских, ставленый мед велела подать; он, мед, сладок и крепок, за большие деньги покупается. Только разлили по чаркам – дверь распахивается, Михайла на пороге! Вихрем ворвался!
– Мед ты, что ли, учуял? – смеется Марья Ивановна.
А Аннушка встала, к Михайле подошла да в пояс поклонилась.
– Хочу свой грех искупить, – сказала. – У тебя от моих сапожек, сказывали, две шишки на лбу вскочили.
– Да хоть бы и сорок шишек! – радостно ответил Михайла Юшков.
Вот так это дело и сладилось.
Обе дочки боярина Обнорского в один день под венец пошли. И государыня, как обещала, стала крестной матушкой Варюшке Юшковой.
2017
Юлиана Лебединская
Рождество после ненастья
Декабрь, 1812 год
В воздухе отчаянно пахло весной, даром что декабрь на дворе да светлое Рождество на подходе. Пелагея Дмитриевна – супруга родовитого дворянина и офицера, дочь городского художника и наследница отцовского дела – шла в вечерних сумерках, вдыхая свежесть зимней оттепели, поднималась на пригорок. Грязный снег и мерзлые веточки хрустели под ногами, впереди черной глубиною манило озеро, что на краю их с Евсеем поместья. Пелагея обернулась: не глядит ли кто? Нет. Все тихо. Дети, которые обычно за матерью хвостом – не отгонишь, позавчера отбыли в Петербург, к бабушке с дедом, знатной чете Стрельницких. Варьку вчера отпустила. А более никому и дела нет, далеко ли барыня подалась на ночь глядя.
Пелагея вздохнула. Из-под белого пухового платка выбилась темная прядь, упала на глаза.
А перед взором огнем горели строки из письма, что отправлено в столицу с детьми и нянькой, старой крепостной Марфой.
«…знаю, меня вы никогда не любили и достойною парой сыну своему не считали. На то право ваше, я вас ни в коей мере не виню. Но прошу вас, ваше благородие, не перекладывать нелюбовь ко мне на ваших внуков, детей Евсеевых – Аннушку и Матвея. Прошу принять их в доме своем и воспитать достойно. Потому как я более не в силах беречь и защищать их…»
– Господи, прости мою душу грешную, – прошептала Пелагея и опустилась на колени на вершине пригорка, за которою сразу обрыв да озеро. Вдохнула вечернюю свежесть.
Вниз поглядела. Белые льдины на черной воде. Этим летом Матвейка полюбил с разбега прыгать с пригорка. У отца научился. Пригорок совсем невысокий, зато место здесь самое глубокое, ногами дна не достанешь. А потом долго-долго бултыхался Матвей в озере – не выгонишь. Младшая же Аннушка под присмотром Марфы лишь слегка плескалась в воде, на другом берегу, где ровно и мелко. И только смотрела на брата, подражая няньке Марфе – с осуждением, но и с восторгом. И вода летняя совсем другая – голубая с прозеленью, чистая. Пелагея, как наяву, увидела детей, играющих в озере – светловолосые оба, в отца, только у Анны глаза зеленые, как у нее. А у Матвея – голубые.
Как любила она писать здесь картины – и с озера пейзажи, и детей портреты.
– Господи, прости… – повторила Пелагея и наклонилась к воде.
И вдруг – неистовым жаром полыхнуло от студеной декабрьской воды.
* * *
Конец июня, 1812 год. Пелагея
– Поверить не могу, что ты все-таки идешь на смерть, – изо всех сил старалась Пелагея говорить спокойно, но все же дрожал голос. И комок слез тошнотворно застрял в горле.
Супруг стоял у окна, примеряя короткий мундир, старательно застегивал блестящие пуговицы. За окном моросил летний дождик, не замечая его, струились в окно солнечные лучи и кричала сойка.
– Любовь моя, я – дворянин, и обязан защищать Отечество, – отвечал муж, словно заклятье повторяя одну и ту же фразу. – Да и почему же: на смерть? Почему же: не к славе геройской?
– Тебя однажды чуть не убили в бою, – бросила Пелагея, зная, что бесполезно.
– И теперь я смогу поквитаться, – кажется, хотел он сказать это бодро и весело, но вышло натянуто и сквозь зубы. И в голубых глазах – тоска.
В комнату ворвалась горничная Варька, мурлыкая нечто веселое под нос. Лучи солнца заиграли в рыжей косе ее. Она поставила на столик поднос с утренним кофеем, разлитым по фарфоровым чашкам, и свежеиспеченными булочками на блюдцах. Отвесила подобие поклона, стрельнула глазами и выпорхнула прочь.
Пелагея бросила вслед гневный взгляд. Чирикает, радуется непонятно чему, как вроде и беды не чует. Говорили ей, надо было пороть девку в детстве. Да и сейчас еще не поздно. Наверное…
– Я все понимаю, – уже спокойнее сказала она Евсею, скрестив на груди руки. – Но боюсь за тебя. Боюсь остаться без тебя.
– Ну-ну-ну, – Евсей, супруг ее ненаглядный, подступил ближе, обнял за плечи, заглянул в глаза. – Где же та смелая отчаянная девочка, которая ничего никогда не боялась?
– У нее теперь двое детей, которых беречь надобно!
«И которым нужен отец», – хотела добавить, но не стала. Он сам все знает. И сам все решил.
– Береги их. – Евсей сгреб ее в охапку, прижал к себе так, что дышать трудно стало. – И себя береги, слышишь? Я непременно к вам возвращусь.
Пелагея закивала, кусая губы.
– Пиши мне, – продолжил Евсей. – Обо всем пиши, что у вас здесь происходить будет. О детях. И о матушке с батюшкой, если что услышишь – тоже пиши.
Пелагея снова кивнула.
С неделю назад написал Евсей родителям, их благородиям Стрельницким – Александру Николаевичу и Елизавете Семеновне: мол, выхожу из отставки, выступаю с российской армией супротив наполеоновской армии, не желаете ли напоследок свидеться, в дорогу благословить да внуков повидать?
Вчера получили ответ. Его благородие Александр Николаевич сыновье стремление защищать Отечество благословил. О желании свидеться не написал ни слова.
Август, 1810 год. Евсей
Отставной майор, потомственный дворянин и мелкий помещик Евсей Александрович Стрельницкий сидел в кабинете у открытого окна и в третий раз уже читал послание от батюшки. Кулаки сжимались и разжимались, пальцы то и дело тянулись к перу с чернильницей, чтобы, стало быть, достойный ответ написать, в конце концов оттолкнул он чернильницу, и та расплескала фиолетовое по столу.
Евсей впечатал кулаки в стол.
За дверью послышался визг, окрик и топот ног. Никак Варька, сенная девка, за Матвеем погналась. Опять небось удрал от матери – тоскливо ему сидеть неподвижно, пока она портрет его пишет. С годовалой Анною и то проще. А сын-трехлетка – непоседа. И секундочки не посидит смирно. Весь в отца!
Евсей улыбнулся с небывалой гордостью. Потянулся в домашнем халате, хрустнул суставами. Покосился на чернильное пятно. Надо сказать Варьке, чтобы убрала. А с письмом этим… Он бросил взгляд на лист бумаги, исписанный круглым отцовским почерком, но додумать мысль не успел. Распахнулись двери, с радостным писком ворвался Матвей, с коротким смущенным поклоном застыла на пороге Варька. А за ней уже и Пелагеюшка показалась. Темно-каштановые с красноватым отливом волосы в две тугие косы заплетены, щеки разрумянились, зеленые глаза сияют, руки в красках перепачканы, поверх синего шелкового платья с высокой талией и узорной каймой по подолу – простой грубый фартук в разноцветных пятнах. Как не любить такую?
Пелагея же мягко отстранила от двери Варю, с укоризненной улыбкой посмотрела на сына. Потом обратилась к мужу, смеясь:
– Почти закончила потрет. Последние штрихи остались, когда он, непоседа, вырвался да чуть Варьку с ног не сбил.
– Я сильный и быстрый! – Евсей подхватил сына на руки, подбросил к потолку. – Я отважный и бесстрашный! Меня не догнать, со мной не совладать! Никому и никогда! Да-да-да!
Матвей радостно верещал, взмывая вверх и падая снова в отцовские руки.
– И что мне с вами делать? – в притворном гневе подняла бровь Пелагея. – А это что?
Евсей скосил глаза к полу. Во всей суматохе, не заметил, как порыв сквозняка смел батюшкино письмо на пол. Не хотел он показывать его Пелагее, поспешно поставил сына на пол, устремился к супруге. Но читала Пелагея быстро…
Евсей схватил ее испачканные красками ладони, сжал в своих.
– Мы никуда не поедем, – сказал, глядя в глаза. – Невозможно любить меня, любить моих детей и знать не желать ту, которую я люблю больше жизни.
Пелагея закусила губу, отвела взгляд.
– Я сейчас же ответ напишу, – Евсей шагнул к столу, сел в кресло, взял наконец перо и лист бумаги чистый.
– Нет! – Пелагея присела рядом на корточки, посмотрела снизу вверх. – Ты должен ехать. Это же батюшка с матушкой твои, и как бы там ни было, надобно их почитать. И волю их исполнять.
Говорит твердо, а сама, кажется, и дышит с трудом.
– Я не позволю… – начал Евсей.
Пелагея сжала его запястье.
– Нашей любви от того меньше не станет. А ежели из-за меня родительского благословения лишишься, я сама себе простить не смогу. Да и какой пример мы нашим детям покажем? Станут они слушать отца, который сам супротив слова родительского идет?
Евсей покачал головой, сжал зубы так, что скрипнули. В душе гремела буря, хотелось рвать и метать, хотелось разбить что-нибудь, да хоть бы, вот, пепельницу хрустальную об окно, но…
Взгляд упал на сына. Матвей в смешном платье все еще стоял в кабинете да взирал на отца испуганно. Встретился с взглядом с Евсеем и всхлипнул на всякий случай.
Пелагея встрепенулась и подхватила сына на руки.
– Поезжай, любовь моя, – снова сказала она и улыбнулась. – Дети наконец с дедушкой и бабушкой свидятся. А я, тем временем, пейзаж на озере напишу. Давно хотела, а никак времени не хватало. А там сейчас и утки, и лебедей пара…
Евсей кивнул. Что же, он поедет. Но ради того лишь, чтобы с батюшкой и матушкой поговорить с глазу на глаз, да объяснить, наконец, что жена его уважения достойна и почитания, а не тех слов, что о ней написать изволили.
– Варька! – крикнул он, зная, что любопытная негодница где-то поблизости. – Иди, на столе прибери.
Август, 1810 год. Пелагея
Супруг с детьми отбыли на рассвете.
До последнего Матвейка спрашивал, почему же мама не едет? Еле-еле вручила детей няньке Марфе и сама себя за руки ухватила, чтобы не кинуться следом, не остановить, не вернуть в дом.
Проводив семью, велела кучеру коня седлать, Коршуна любимого ее, вороного. И наверх пошла – переодеться. Сбросила зеленый атласный шлафор[1]1
Домашняя женская одежда XIX века, вроде халата.
[Закрыть], натянула редингот[2]2
Костюм для верховой езды, похожий на длинный жакет, шился в мужском стиле, с лацканами и манжетами.
[Закрыть] и короткие штаны. Мужские. Она терпеть не могла ездить верхом в юбке. Евсею это не слишком нравилось, но сейчас-то его нет…
Пелагея яростно закалывала косы шпильками вокруг головы.
Все те дни, что собирались Евсей с детьми в дорогу, старалась не вспоминать она, как готовила весной его благородиям, Александру Николаевичу да Елизавете Семеновне, портрет детей, внуков их. Матвейка тогда чудом усидел, позируя – потому как объяснили ему, что дело важное на нем, сестру удержать.
Анна в белом платьице спала, безмятежно улыбаясь, Матвей в голубых жакетике и брючках глядел задумчиво в небо, и ветвь сирени мягко покачивалась над ними. Не первый это был портрет детей и не последний, но именно его Пелагея специально для свекров писала – пусть хоть так на внуков поглядят, если уж в гости не едут и к себе не зовут. А там, как увидят, может, и сердца их размякнут…
Старалась не вспоминать она, как лично упаковала холст и отнесла на почтовую станцию.
И как прочитала ответ в кабинете Евсея.
«…и тебя, сын наш, и внуков наших с радостью примем в доме нашем. Но мазилку твою, уж прости покорнейше, видеть не желаем. И мазня ее нам не интересна, как уже не раз говорилось. Изволь нас избавить и о первого, и от второго. А сам приезжай и внуков привози, негоже им вдалеке от семьи…»
Нет, не солгала Пелагея супругу, когда просила его ехать, невзирая на слова обидные. Правду сказала, что сама того хотела. Но была и другая правда, та, что жгла изнутри и кричала о несправедливости. Та, от которой хотелось локти грызть и волчицею выть.