Электронная библиотека » Николай Берг » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 12 марта 2018, 15:40


Автор книги: Николай Берг


Жанр: Военное дело; спецслужбы, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава II
Севастополь с апреля до сентября 1855 года

1 мая 1855 года. – Стычка 10 мая. – Николаевский мысок. – Северное кладбище. – Похороны генерал-майора Адлерберга. – Переход Главного штаба на Инкерманские высоты. – Дорога в лагерь. – Северное укрепление. – Рыба с фрегата «Коварна». – Митрополичье подворье. – Лавочка с кренделями. – Взятие у нас редутов Волынского, Селенгинского и Камчатского. – Корабли переменяют места. – Тогдашний вид Екатерининской улицы


В то время когда у нас, на Северной, думали о разных переменах, о движении куда-нибудь дальше, безопаснее, Южная сторона жила по-прежнему, той же самой жизнью. Там некуда было уйти. Единственным спасением от убийственного огня передовой линии считалось – стать в резерв, подвинуться на несколько шагов назад, и только.

Резерв Корабельной помещался в Белостоцких казармах, близ Малахова кургана; потом немного дальше, у Владимирской церкви; также в Ушаковой и Аполлоновой балках и около Александровских казарм.

На Южной стороне резервы располагались по Екатерининской и по Морской улицам, подле Адмиралтейства и сзади Николаевских казарм.

Случалось, однако, что полкам, простоявшим под огнем неприятельских батарей несколько месяцев, давался отдых. Их отпускали на Северную на неделю и больше, по усмотрению начальника гарнизона.

В конце апреля месяца было предложено таким образом отдохнуть Охотскому полку, бывшему в Севастополе безвыходно с самого начала осады71. Но полк отказался идти на Северную, прося дозволения отдохнуть поближе к своим знакомым батареям и курлыгам, именно позади 3-го бастиона, в морских госпиталях, что неподалеку от Александровских казарм.

Это было дозволено, и охотцы расположились за 3-м бастионом.

Известно, что русскому человеку на свободе прежде всего приходит в голову пирушка, да нельзя ли размахнуться как-нибудь пошире: и вот охотцы задумали отпраздновать свою счастливую шестимесячную стоянку на передовых линиях разных бастионов, где полк понес самую незначительную потерю72. Решили дать обед для всех, кому будет свободно пожаловать. Начальство согласилось – и все закипело живо.

В Севастополе не копались ни за каким делом, даже и не очень вкусным, а уж обед закипел так, как ни один обед в мире. Мигом собрали подписку, которая доставила распорядителям до полутора тысяч рублей серебром, кроме особенных вкладов от полкового командира и других лиц, доставивших почти столько же.

В это время жил в Бахчисарае фурштатский офицер того же полка, поручик (ныне штабс-капитан) Бахницкий. Он женился незадолго до начала кампании. Отправляясь в Турецкий поход, Бахницкий оставил жену в Подольской губернии, а когда войска воротились в Россию, жена встретила его в Скулянах и с тех пор разделяла с ним все походные тревоги, посвятив себя на служение больным и раненым.

Когда обоз Охотского полка стоял в Дуванке, раненые офицеры этого полка и других находили в доме

Бахницких не только спокойное убежище, но даже медицинские пособия, белье и платье.

В Бахчисарае Бахницкие продолжали точно так же принимать к себе раненых и больных офицеров, которые нуждались в помощи.

Когда охотцы затеяли обед, к кому же было обратиться, как не к Бахницким, известным целому полку?

Собранные деньги отправили немедля к ним, прося распорядиться этим делом: достать возможно лучших вин, припасов и прочего примерно на 200 персон.

Все это явилось в самом блестящем виде. Поваров было не занимать: одни моряки могли поставить целый батальон. Обед изготовлен отличный, и разосланы приглашения ко всем начальствующим.

Исключая весьма немногих, занятых службой, явились на обед все первые лица – в Корабельную, в один дом рядом с квартирой генерала Хрулева. Это было 1 мая, утром.

Начали, как подобает, чисто по-русски, по-православному: отслужили в походной церкви73 панихиду по убитым в полку, затем благодарственный молебен, после которого георгиевские кавалеры, около 70 человек, вышли первыми из церкви и, пройдя церемониальным маршем мимо начальства, вступили в обеденный зал, где для них были приготовлены особенные места. Музыка грянула: четыре хора с четырех полков всей 11-й дивизии, числом до полутораста человек, и кроме того 80 человек певчих. Обед начался…

Он поразил всех вошедших: стол, убранный зеленью и редкими цветами, ломился под дорогими сервизами; золото, серебро, хрусталь, фарфор, редчайшие вина – все пахло скорее столицей, чем лагерем и полем битвы. Только прошипевшее ядро, щелкнув где-нибудь в стену, напоминало о месте пира…

Кушанья были изящны в высшей степени: цыплята, паштеты из дичи, самые нежные овощи, все давно не виданное было увидено. Шампанского выпито 500 бутылок. Кроме того, подрядчику было сказано, чтоб он заготовил, на случай, вина по крайней мере на пол-Севастополя. Чтобы слова «нет» не существовало! А если чего не достанет, то не платить денег вовсе.

Словом, это был обед, по приемам, по размаху, по кипящей буйными ключами жизни единственный в своем роде, неповторимый, как и весь Севастополь.

Когда он кончился, часть публики вышла в палисадник, где играла музыка, тоже с каким-то отчаянием, как будто наигрывалась в последний раз, шумно заглушая все на свете канонады. Нечего говорить: 200 труб и барабанов могли сказаться довольно громко!

Едва показался на балконе начальник левого фланга генерал Хрулев, знавший и любивший охотцев и ими любимый еще с Туртукая74, к нему подошел фельдфебель Кривопутов с бокалом шампанского и закричал:

– Здоровье генерала Хрулева Степана Александровича!

Хрулев взял сам бокал, налил в него водки и провозгласил:

– Здоровье всех георгиевских кавалеров! Ура!

Затем поднесли вина всем, кто только был на празднике и смотрел в окна.

Музыка гремела до глубокой ночи.

Потом все разошлись по батареям, а иные ушли еще прежде, и жизнь Корабельной, озарившаяся мгновенно этим странным праздником, как ярким лучом, потянулась по-старому, в облаках порохового дыма.

6 мая генерал Хрулев получил предписание принять команду над правым флангом, ибо там ожидали нападения.

По прибытии на Южную сторону Хрулев, как водится, немедля осмотрел верки, и ему пришла счастливая мысль: соединить траншеей наши старые кладбищенские ложементы (числом восемь), что были как раз против Белкина люнета, с ложементами (до 11 числом) Карантинной бухты, чтобы через это подвинуть вперед нашу оборонительную линию.

Долго шли об этом совещания. Наконец с 9 на 10 мая разрешено было приступить к работам. Тысяча лопат, пополам с кирками, работала так тихо, что неприятель ничего не слыхал, хоть сам вел в это время траншею в 20 саженях от нашей новой. По ней всю ночь стреляли 5-й бастион и редут Белкина.

Рабочие потеряли в эту ночь только одного солдата, убитого шальной пулей.

К утру 10-го, точно каким волшебством, вырос перед неприятелем длинный вал с лишком в версту протяжения.

Французы тотчас угадали мысль Хрулева.

Тогда главнокомандующим был уже Пелиссье75; переписываться ему было не с кем. Он дал в ту же минуту приказание генералу де Саллю, сделанному командиром 1-го корпуса, «уничтожить новую позицию русских и, если можно, обратить ее против неприятеля».

Де Салль назначил в дело дивизию генерала Пате. Предположено произвести две атаки: одну против ложементов подле бухты, а другую против ложементов у кладбища.

Левым крылом, то есть против бухты, командует генерал Бере, имея три роты 10-го стрелкового батальона, три батальона 2-го полка иностранного легиона и батальон 98-го линейного полка.

Правым крылом командует генерал де Ламотт-Руж, с охотниками 1-го полка иностранного легиона и с двумя батальонами 28-го линейного полка, имея в резерве батальон 18-го и два батальона гвардейских вольтижеров.

Из этой диспозиции видно, что новое распределение полков, бригад и дивизий, показанное в особо приложенном списке, еще не установилось: брали, как случится, с каким полком кто был знакомее прежде.

Генерал Хрулев, обходя утром (10 мая) наши новые линии, увидел с одного возвышенного пункта ноги французских рабочих в ближайших к нам траншеях. Потом эти рабочие ушли. Вслед за тем опустели траншеи и дальше – те самые, которые были сделаны из отбитых у нас ложементов 19 апреля.

Больше ничего не случилось. Но для опытного глаза и того было довольно. Привычные ноздри слышали запах битвы. Воротясь на бастион, генерал Хрулев предсказал нападение в эту же ночь и велел сделать необходимые приготовления.

Еще в 4 часа пополудни французские войска вошли в назначенные им параллели, позади главной ветви траншей.

Наши войска, как и накануне, вышли на работу в 9 часов вечера (еще было довольно светло): три батальона Подольского полка через люнет Белкина; 4-й батальон того же полка через батарею Бутакова; 2-й и 3-й батальоны ериванцев через калитку близ полуказемата 6-го бастиона, 1-й батальон того же полка и 1-й и 2-й Житомирского, с двумя горными единорогами, – через ворота, ведущие к Шемякиной батарее76.

Французы открыли в то же самое время сильнейший огонь из орудий и мортир.

Выдвинутая прежде цепь из охотников Подольского полка и штуцерные, занимавшие ложементы, дали знать, что неприятель наступает в больших силах.

Правое и левое крылья его ударили в одно время и заняли наши ложементы.

Подольцы и ериванцы двинулись слева, а житомирцы справа, под прикрытием артиллерийского огня, и по всей линии закипел бой. Ложементы несколько раз переходили из рук в руки.

Против нашего левого крыла бились гвардейцы, одетые в самые свежие мундиры и имевшие новое оружие. Их было в бою всего один батальон, а другой стоял в резерве.

Отнятые у них ружья были забиты грязью. Мы объясняли это так, что храбрый батальон дал зарок не стрелять, а сражаться только холодным оружием – штыками.

В этой схватке пал командир 2-й бригады 9-й дивизии77 генерал-майор Адлерберг, вместе с сыном.

Говорят, наши, подойдя довольно близко к гвардейцам и заметив белые перевязи, которых до тех пор не видали у французов, закричали им:

– Кто вы, наши, что ли? Говорите, а то будем стрелять!

Оттуда отвечали по-русски, не совсем чисто: «Наши, наши!» – и тогда уже подольцы пошли на штыки.

В первом часу ночи русские колонны стали колебаться и отступать. Генерал-лейтенант Семякин двинул в помощь левому флангу два батальона Минского полка, а в помощь правому семь рот Углицкого, – бой закипел еще упорнее и продолжался до 3 часов утра при сильнейшем артиллерийском огне батарей. Один редут Белкина выпустил до 3 тысяч зарядов, преимущественно картечью. Из бомбического орудия (всего одно и было) сделано им до 400 выстрелов за ночь.

Мы отбросили правое крыло неприятеля в его ретраншементы и заняли половину нашей новой линии (слева, против кладбища), куда на день, 11 мая, были посажены стрелки и штуцерная команда, а войскам велено отступить. Другая же половина линии (ложементы у Карантинной бухты) осталась за неприятелем.

Наша потеря в эту ночь простиралась до 3 тысяч убитыми и ранеными, в числе коих один генерал и 74 штаб-и обер-офицера.

Неприятель потерял, по показанию пленных, до 9 тысяч человек. Говорят, у них много легло от ошибочных выстрелов своего же парохода, который вошел в Карантинную бухту и открыл огонь по главному резерву.

На следующую ночь мы ожидали нового нападения. Так и случилось.

Днем 11 мая собрался совет у командира l-ro корпуса генерала де Салля.

Назначили в дело дивизию Левальяна. Гвардия, потерявшая накануне четырех офицеров убитыми и 23 ранеными, составила резерв в два батальона.

Правым крылом командует генерал Дюваль, имея шесть батальонов; левым – генерал Кустон, имея четыре батальона.

У нас получено приказание главнокомандующего: занять одним батальоном Житомирского полка траншею, а другому батальону того же полка находиться в резерве. Если не будет нападения, то укрепиться на новой позиции; а если произойдет нападение в таких силах, что двум батальонам будет невозможно удержать за собой траншеи, то отступить без боя.

В 9 часов вечера французы бросились и заняли наши траншеи весьма легко, почти не встречая сопротивления.

13 мая было перемирие, которое продолжалось более пяти часов.

По всем ближайшим валам и веркам неприятелей, до той минуты как бы мертвым и пустым, закопошился народ, засинели французские мундиры, но иногда между ними мелькало неформенное пальто и белела блуза.

С нашей стороны, точно так же, все холмы и линии 1-го отделения покрылись любопытными, сменявшими одни других.

По всему валу, от 10-го номера до 5-го бастиона, стоял, пестрея, живой частокол. Над казематом 6-го бастиона полоскался в воздухе белый флаг. Незадолго перед закатом солнца он опустился; с валов исчезли любопытные, и бастионы опять закурились и загремели.

Много было работы в эти дни Главному перевязочному пункту: в первые сутки (11 мая) сделано до 700 ампутаций.

Убитых на Южной стороне свозили обыкновенно в фурштатских телегах на Николаевский мысок (убитых в Корабельной – на Павловский). Здесь они лежали навзничь, на спине, без всякого порядка, большая часть в своей кровавой одежде, в рубашке или в шинели; а иные и в чистом белье, надетом на них товарищами, и со свечою в руке, принесенною теми же товарищами. Можно было заметить, что у иных пальцы сложились знамением креста… Православные люди, солдаты и матросы, подходя к покойникам, грустно и молча смотрели им в лицо и крестились. Почти не произносилось никакого слова на мертвом мыске. Да и к чему было говорить, когда и так, само собою, все рассказывалось этими безмолвными трупами, каждый день прибывавшими более и более…

Иного мертвеца уже не показывали: свернуто было что-то такое в шинели, и шинель была зашита…

Но среди серых шинелей и белых рубах синел иногда мундир француза, попавшего между нашими. И его везет хоронить богобоязненный русский человек; но некому одеть бедняка в чистую сорочку и вложить ему в руки восковую свечу. Далеко плачет его мать…

Я вспомнил одну сцену в Северных бараках: после какой-то схватки на Селенгинском редуте привезли туда несколько раненых французов. Один был безнадежен.

Неосторожные медики, забывшись, заговорили по-французски:

– Дело плохо, что он умрет, но все-таки надо сделать операцию!

– Нет уж, не надо, перебил их француз: оставьте меня в покое! Я еще могу теперь думать о своей матери, которая умирает, может быть, с голоду, когда я умираю здесь от пули… Я пошел служить, чтоб достать ей кусок хлеба, и вот…

Он заплакал. Все стоявшие вокруг прослезились. Человек, умирая, просил оставить его в покое, чтоб только подумать о матери, пока еще он может думать… и больше ему ничего не нужно! И сколько таких трогательных слов и желаний высказывалось тогда в разных углах обширного поля битвы, и на бастионах, и в бараках, и где-нибудь в темном рву, и всюду, куда заглядывала смерть!

Страшно было проехать вечером мимо Николаевского мыска, вечно покрытого мертвыми телами. Свечи, вложенные в руки покойников, зажигались и освещали бледные лица; а море плескало в черные скалы.

К этим скалам ежедневно несколько раз подходила шаланда, подымала мертвый груз и свозила на Северную сторону, в Куриную балку. Здесь убитые перекладывались в татарские мажары или в фурштатские телеги, и поезд двигался гуськом, иногда 20–30 мажар вдруг, к Северному кладбищу. Там было всегда готово 10–15 огромных ям, выкопанных арестантами78. Покойников опускали по 50 и более в одну яму. Потом делалась насыпь, и выкладывался по земле крест из камней, а иногда ставили и деревянный. Приходил священник и служил одну общую панихиду.

Под горою кладбища, близ дороги, стояли две палатки, наполненные гробами, и жили какие-то люди, ходившие постоянно в одних рубашках и без шапок. Кому было нужно гроб, тот мог купить. Куда не заберется и чего не вынесет изворотливая промышленность!

Мне случалось встречаться с грустным и страшным поездом. Из мажар торчали руки и ноги, свешивались почернелые, залитые кровью головы. Сначала, в первые встречи, я отворачивался; но потом привык к этому зрелищу и часто пересекал линию возов, не думая о том, что такое в них лежало.

Зато на том же самом кладбище я видал отрадные, умиляющие сцены. Нередко сходились туда кучки матросов помянуть товарищей, расстилали по земле кусок полотна, насыпали кутьи и, вставши вокруг с обнаженными головами, молились. Это делалось так просто, что я никогда не решался войти в кружок, боясь смутить молящихся. Арестанты, работавшие где-нибудь тут же, на горе, заметив кучку матросов и зная, что это такое, бросали работу и спешили в тот же братский кружок, обнажая свои бритые головы. О, как высок передо мною был тогда этот серый человек с позорным белым квадратом на спине и с бритою головою!79

На третий день после боя хоронили генерала Адлер-берга. Артиллерия и команда солдат ожидали на Северной стороне прибытия тыла. Во втором часу причалила печальная шлюпка. В передней части ее возвышался крест и сидел священник.

Тело Адлерберга-отца было в черном бархатном гробе, а сына его – в розовом. За ними несли еще несколько офицерских гробов. В числе провожатых были и дамы. Процессия тронулась от северного берега к кладбищу. Из наших начальников были только дежурный генерал, верхом, в сюртуке и в эполетах80, генерал-гевальдигер и жандармский капитан с отрядом жандармов. Скоро залп орудий возвестил, что тела убитых приняты землей.

Это время было особенно изобильно печальными процессиями. Беспрестанно видел длинные шествия и веявшие хоругви81. Печальная музыка или пение часто оглашали воздух. Тогда ходил слух, что несколько офицеров умерли в одном госпитале, в городе, слыша поминутно под окнами похоронный марш, и музыка при погребении была на некоторое время запрещена. Кроме того, похоронные звуки нередко мешались со звуками полек и мазурок, гремевших на Маленьком бульваре, и это было странно и неприятно. Впоследствии погребальную музыку разрешили опять; но тогда уже не играли на бульваре ничего.

В конце мая Главный штаб перешел на Инкерманские высоты, за шесть верст от города, на то место, где некогда была почтовая станция, а в начале 1855 года стояла 16-я дивизия. В каменном домике станции поместился главнокомандующий[13]13
  В «Севастопольском альбоме» рисунок № 12.


[Закрыть]
. Рядом с ним, в другом домике, поменьше, – начальник штаба. Для генералов и кое-кого из офицеров со средствами вырылись землянки и покрылись хворостом, привезенным с Мекензиевой горы. Долго не забудет Мекензиева гора этого нашествия за хворостом! Там, где недавно кудрявились густые рощи дубняка, орешника, осинника и кизила, – ныне остались одни пеньки.

Вокруг домика и землянок раскинулось 200–300 палаток. В пустыню перенеслась жизнь. Каждый день по вечерам в середине лагеря играла музыка. В братских, дружеских отношениях забывались разные неудобства и недостатки. Все было пополам. Кого командировали в Бахчисарай, тот запасался войлоками, покупал посуду и делил все это в том кружке, где жил и обедал. Моя посуда, а твой повар, а его десерт: арбузы, виноград, черешни, что найдется! Славно жилось в этих палатках, зыблемых жестокими приморскими ветрами и пробиваемых дождем!

Но я узнал эту жизнь после, под конец осады; а до тех пор я жил постоянно на фрегате и только по утрам ездил в лагерь.

Пришлось вставать очень рано, в пятом часу, и пить одинокий чай. Между тем на берегу мне седлали лошадь или запрягали телегу.

Дорога, по которой я ездил в лагерь, лежала мимо Северного укрепления, базара, кладбища и, наконец, Инкерманского маяка. Все это оставалось слева. Местность представляла пологие горы и балки, покрытые мелкими кустами и камнями. Главных гор было три: на первой, за кладбищем, показывались палатки какого-то полка и желтели траверсы батареи. Иногда на валу являлся часовой, весь в белом: в белой куртке и штанах. В следующей за тем балке, на зеленой луговине, я видал почти каждый день кучки солдат в одних рубашках; редко кто был в шинели. Одни, сидя, выколачивали барабанными палками по бревну разные зори и марши; другие высвистывали то же самое на флейтах, уже стоя и приладив к какой-нибудь жердочке ноты. Те и другие, разумеется, не попадали в такт друг дружке – и балка оглашалась разноголосицей звуков, споривших между собою. Среди кустов и камней вечно порхали какие-то маленькие птички, из которых я узнавал только одного удода, с его красивым гребешком и круглыми пестрыми крыльями, подобными крыльям большого мотылька. Замечу здесь о птицах вообще: на Южной стороне Севастополя мне не случалось замечать птиц; я думаю, что их не было там вовсе, по причине сильной и неумолкаемой стрельбы. Но на Северной кроме этих мелких птичек по кустам водились еще скворцы и чистые голуби. Особенно памятны мне голуби 4-го номера. Они выжили на этой батарее до конца и часто красиво вились над нею, несмотря на выстрелы. Иногда появлялись какие-то серенькие птички среди бухты, на вантах кораблей. В августе я видел из Инкерманского лагеря два облака мелкой дичи, как кажется, перепелок, которые летели на Южную сторону, но, отпугнутые выстрелами, поворотили назад, подавшись к морю, и долго были заметны в небе длинными туманными полосами, протянувшимися на большое пространство, и, наконец, исчезли в отдалении.

Вторая гора была пуста, а на третьей помещался маяк: шест с протянутыми к нему веревками[14]14
  В «Севастопольском альбоме» рисунок № 14.


[Закрыть]
. Подле чернела землянка офицеров, которым были поручены наблюдения за неприятелем. Тут вечно бродили две-три казацкие лошадки, рисуясь на небе темным силуэтом.

Дорога лежала у самого подножия этих гор. Направо от нее шла довольно ровная местность, кончавшаяся обрывом к бухте и покрытая такими же кустами и камнями, как и горы. Иногда камней было столько, что казалось, будто они навожены нарочно. До бухты было оттуда около версты. По берегу, над самой водой, тянулось несколько батарей в виде глиняных насыпей. Эти батареи большею частью были скрыты берегом; их присутствие угадывалось только по белым клубам подымавшегося оттуда дыма и по свисту ядра. Звук уносящегося ядра более всего напоминает шипение опущенного в воду раскаленного металла. Как стихает этот звук в воде, так стихает звук улетающего ядра. Но эти батареи стреляли редко. Точно так же редко отвечали им с того берега неприятельские батареи, из которых виднее всех своими желтыми валами была батарея Канробера. Раза два-три случилось мне видеть взрыв неприятельских бомб неподалеку от наших северных батарей, против кладбища и маяка. Эти взрывы были саженях в 200 оттуда. Но ядра и осколки бомб я подымал нередко на самой дороге.

Ядра с «Марии» ложились в это время около Северного укрепления, около 4-го номера, в Сухой и Северной балке, и на бугре, у весов. Ядра два перенеслись даже через вал Северного укрепления. Кстати, скажу здесь, что такое Северное укрепление. Это была довольно обширная старая крепость с низким земляным валом, имевшим местами каменный эскарп. Всего укрепления по местности нельзя было окинуть взглядом ниоткуда.

Войдя в южные ворота со стороны 4-го номера, вы видели перед собою довольно большую площадь, где направо и налево теснились к валу три-четыре каменных дома, похожие на госпитальные бараки. В одном и был госпиталь, кроватей на 100. В другом, рядом с ним, помещалась почта. В длинном бараке, направо от ворот, содержались обыкновенно разные пленные до отправления их внутрь России. Их бывало тут иногда до 100 человек. Налево, у самых ворот, стояла гауптвахта. А прямо, через площадь, виднелась полковая церковь: продолговатая палатка с тремя золотыми крестами. Посреди площади было разбросано десятка три солдатских землянок. Наконец, вдали, в левом углу укрепления, стоял каменный дом, занятый почтовыми тюками, которые сберегал тот самый гений русской беспечности, о котором я уже сказал несколько раз. Поверят ли: ничто не пропало в этих ворохах, и хотя поздно, но все дошло в руки тех, кому было адресовано. Если же посылки пропадали, то не иначе как вследствие неясных адресов. Я уверен, что они и доныне лежат где-нибудь в бахчисарайской конторе и дожидаются хозяина.

Часто, заехав очень рано на почту в Северное укрепление, когда чиновники еще спали, я клал, по совету сторожа, письмо и деньги на стол в пустой комнате, и не было примера во всю кампанию, чтобы письмо, отправленное таким образом, пропало.

* * *

Батарее, называвшейся «Мария», скоро стали помогать еще две точно такого же устройства: одна за Южной бухтой, между хуторами Шебедева и Бурназова, а другая за кладбищем, по ту сторону 3-го бастиона, обе английские. Эти две батареи стреляли только по бухте и Северной балке, пуская изредка ядра по Михайловской батарее. Не знаю, которая из них стреляла по Артиллерийской слободке (на Южной стороне), но там также падали ядра. Кажется, это «Мария». Расстояние от нее до Артиллерийской бухты было то же самое, что и до нас, то есть четыре версты.

Но все эти три батареи не причиняли почти никакого вреда, кроме ломанья крыш и пробивания палуб, что чинилось в одну минуту. Мы так привыкли к этим беспрестанным свистам, что не обращали на них ни малейшего внимания. Иногда сидишь в каюте, читаешь или пишешь, а ядро за ядром шлеп да шлеп подле фрегата. Однажды (впрочем, только однажды) мне случилось насчитать в полчаса около 40 ядер. Но в следующие полчаса, может быть, упало только два ядра. Иногда ходишь по палубе, и слышишь этот визг, и видишь кипящие белые круги по бухте: это следы падающих ядер. Сколько раз случалось мне, переезжая бухту, слышать над собою пение ядра, которое тут же и уходило в воду, обдавая брызгами скользивший близко ялик. Особенно привыкли мы к ядрам «Марии». Коварнские офицеры прозвали ее почему-то соседом, хотя до соседа было с лишком четыре версты.

– А! Это сосед! – говорили они, услышав знакомый визг ядра «Марии».

Я так знал этот визг, несколько отличавшийся от других, что он нередко будил меня в каюте, когда я сидел задумавшись, без дела, и кругом было все тихо, то есть тихо по-нашему: с обыкновенным далеким гулом севастопольских батарей. Часто, едучи верхом по горам, я узнавал выстрел с «Марии» среди сотен других; невольно оборачивал голову в ту сторону, и клуб белого дыма удостоверял меня, что я не ошибся. Я даже любил эти дальнобитные дерзкие выстрелы. Иногда внимательно следил за ними, и мне было скучно, если неприятель не потешит меня хоть парой таких выстрелов, когда я еду в лагерь; если я не увижу ни разу, как комья земли брызнут фонтаном от молодецкого удара. Гул всегда отставал от ядра: уже летели комки или раздавался в бухте всплеск и кипел круг воды, а гул все еще несся по воздуху, как будто ядро все еще летело.

Впрочем, минута на минуту не приходит. Иной раз вдруг, сам не знаешь отчего, вообразится, что ядро, гудящее далеко, летит прямо в тебя, – и невольно, как бы какой силой сдвигался с места. Но большей частью мы были спокойны. Даже я не помню, чтобы где-нибудь до той поры я ощущал в себе такое спокойствие и такую тишину, как там, под несмолкаемыми громами. Нигде так не спорилась у меня работа, как в Севастополе. Из каких элементов все это вырабатывалось, бог весть. Душа человеческая исполнена противоположностей. Не знаешь, где что найдешь…

С умилением вспоминаю я это время, лучшее в моей жизни. Поистине скажу, что все мы, все до единого, не только те, кто глядел на огонь батарей, но и те, кто был от них далеко, обязаны Севастополю единственными, неоцененными минутами, которые посылаются редко…

Мне не трудно было ездить каждый день в лагерь, делая туда и обратно около 12 верст. Когда я приезжал, меня каждый раз обступали товарищи:

– Ну что? Как?

Я рассказывал, что знал. Странно только, что в лагере всякая небольшая перестрелка бастионов казалась бог знает чем.

– Что это такое у вас было вчера? – спрашивали меня иной раз, и я не знал, что ответить, потому что ничего не было. Так издали все кажется чуднее и страшнее.

Кроме вестей я возил в лагерь свежую рыбу, которую ловил мне матрос Наумов, вечно сидевший на баке или на юте82 с закинутой удочкой. Рыба ловилась отлично, несмотря на падавшие вокруг ядра; вкуса была необыкновенного и носила названия, неизвестные в реках: ласкерь, кефала, камбала, зеленчужка, бычок, горбыль, петух, султанка.

Последняя считалась самой вкусной и редкой и называлась султанкой потому, что была похожа на турку с усами: это объяснение Наумова. Были, впрочем, и речные названия: налимы, плотва, ерши, окуни. Я возил эту рыбу в особенных мешочках, которые привязывал к седельной луке. Вся рыба засыпала, но ершей я постоянно привозил живыми.

Не могу не вспомнить, что к той же седельной луке я часто привязывал сверток бумаг, заключивший в себе кой-какие старые заметки. Эти заметки соединены для меня с лучшими воспоминаниями молодости, Москвы и друзей. Кто много думал над иными страницами, тому простительно их беречь, и я сознаюсь, что берег этот единственный экземпляр моих задушевных скиццов[15]15
  Скиццы (ит. schizzo) – первые наброски рисунка. – Примеч. ред.


[Закрыть]
, разъезжавших со мною во всех походах. Когда мне случалось ехать из лагеря на «Коварну» и сверток был со мною, я часто трогал его или взглядывал, чтобы убедиться, тут ли он или нет; я даже сохраняю доныне тот потершийся лист, в который завертывал эти бумаги. Впоследствии увидят читатели, как странно спасся этот сверток во время пожара «Коварны».

Возвращался я так же, как и прежде, часу в четвертом; купался, обедал и ложился отдохнуть. Словом – жизнь текла по принятому порядку.

Иногда после обеда я ездил в город не один, а вместе с нашим священником Вениамином. Он познакомил меня еще с тремя священниками: отцом Никандром, другим Вениамином и отцом Антонием. Так как суда, на которых они служили, были затоплены, то им и пришлось жить в городе, на митрополичьем подворье, неподалеку от Михайловского собора.

Мы заходили с отцом Вениамином к ним на подворье и пили настоящий русский, самоварный чай; на фрегате не ставили самоваров вследствие существующего правила, а готовили чай в особом чайнике, на плите.

Покамест улаживался чай и ставился самовар – а ставил его старый матрос, служивший когда-то на несчастном фрегате «Рафаил»83, – я отправлялся в одну знакомую мне лавочку с кренделями, помещавшуюся в узеньком переулке в конце Екатерининской улицы. Эта лавка очень долго держалась, потому ли, что была устроена в толстой стене, под слоем земли и камня, или потому, что хозяин был похрабрее других, – только она держалась. Уже в кондитерскую Йогана пожаловала бомба – и кондитерская опустела; одна вывеска с золотыми буквами торчала над крыльцом, но вместо двери глядела черная впадина, и там не видно было никого[18]18
  Кондитерская Йогана показана в «Севастопольском альбоме» на рисунке № 25. Там же, вдали, можно видеть следы переулка, где находилась лавочка с кренделями: перед большим двухэтажным домом с трубой направо, за кучей камня.


[Закрыть]
. Куда разлетелись все эти пирожки, вазы и кудрявые картоны с конфетками… Опустела и Томасова гостиница, пробитая ракетой. Лавки и магазины затворялись поочередно. Купцы перебирались кто в Николаевскую батарею, кто на базар, на Северную, а кто уезжал и вовсе. Грустно было видеть сборы севастопольских купцов. На меня всегда наводили уныние брошенные лавки, где вчера была торговля, а толкнулся сегодня: все заперто, закрыто, окна заставлены досками, а иные уж и разбиты бомбами…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации