Электронная библиотека » Николай Гайдук » » онлайн чтение - страница 21

Текст книги "Избранное"


  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 14:00


Автор книги: Николай Гайдук


Жанр: Рассказы, Малая форма


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Жемчужина женского взгляда

Запомнилось мрачное, низкое небо над северной тундрой. Тяжёлое небо, свинцовое, заряженное крупными картечинами града. Дорога была уже мёрзлая – несмотря на то, что осень только-только вошла в Якутию. Забуревшая тундра стелилась по бокам дороги – убегала далеко вперёд. В тундре – от края до края – насыпано голубики, морошки. Там и тут озёра помигивали стекляшками – первые лёд припаялся. Погода ещё ласкала, нежила пернатых – ни гуси, ни утки не спешили срываться на юг.

– Поохотиться бы! Да, гражданин поэт? – шутливо сказал лейтенант, оглядываясь на заднее сидение.

– Хорошо бы, – согласился Евдоким Посветов, а попросту Евдоха, парень с бородёнкой «под Христа».

Машина проворно промчалась по тундре, кое-где в низинах припудренной первым ночным снежком. Затем водитель резко дал по тормозам. Остановились у громадных, грубо сваренных ворот, рубиново пылающих железными, крашеными звёздами.

Из будки вышел двухметровый чернолицый амбал с автоматом наперевес – часовой. (Даже удивительно: как в будке помещался-то). Проверив документы, амбал козырнул, говоря с акцентом:

– Праизжайты!

Ворота за спиною – муторно, тяжко и словно бы нехотя – заскрипели, закрываясь. Выйдя из машины, Посветов огляделся и передёрнул плечами. Весёлое было местечко – не столь отдалённое. Мрачный камень, железо кругом, высокие заборы забрали небосвод. А поверху повсюду пропущена проволока – серебристой крапивой мерцает. Сзади – наблюдательная вышка. Сбоку – тоже вышка. Часовые, гремя сапогами, бродят по периметру – по специальным железным настилам. Ветер, неожиданно ворвавшийся во двор, пыль перед воротами закрутил высоким шерстяным веретеном. Неуютно стало, холодно. Это был какой-то нутряной, собачий холод, леденящий не тело, а душу.

– Что, гражданин поэт? – понимающе спросил лейтенант Каретников, чернявый замполит. – Впечатляет?

– Ясно дело. Не у тещи на блинах.

Зона строгого режима на якутском Севере, вот что это было. В такие места редко кто попадает по собственной воле – всё больше под конвоем тащатся, длинными и нудными этапами. А Евдоким Посветов попал на зону из любопытства и, если можно так сказать, по зову сердца. В то время он квартировал в городе Ленске, два сезона вкалывал с весёлыми и дерзкими парнями – плотогонами, ходившими до арктической бухты Тикси. Графомания тогда только-только давала себя знать – Посветов кое-что кропал. И вот однажды вдруг захотелось – бог знает, почему? – посмотреть в глаза несчастным людям, оказавшимся в неволе за то «в чём был и не был виноват». Но посмотреть не просто так, не праздно. Посветов думал почитать свои стихи, а то и попеть под гитару, если тухлыми яйцами не закидают бритоголовые «бурундуки»; так он шутил. А почему «бурундуки»? Дело в том, что полосатые одежды заключённых зоны строгого режима наградили их этим весёлым, безобидным прозвищем – «бурундуки». Очень мило, ага, только как бы не так. В природе этот зверёк – желтовато-кричнево-серого меха с пятью чёрно-бурыми полосками на спине – смирный, внешне похожий на белку, за обе щеки уплетает семена хвойных деревьев, кедровые орехи, ягоды. А эти, якутские «бурундуки» – величиною с бурого медведя. В глазах тяжёлая тоска и злоба затаённая, в зубах полно железа – любого живьём загрызут, дай только волю.

Ну, так вот. Собрали полный зал «бурундуков». Бритоголовая братва аж светится.

– Как будто у всех осужденных – нимбы сияют! – сказал Евдоха замполиту, когда они стояли за кулисами.

– Да, да, – усмехаясь, согласился Каретников, поправляя кобуру на поясе. – Они тут все невинными себя считают. С нимбами. Ну, что? Начнём? Но только вы недолго.

– Как договорились.

«Гражданина поэта» заключённые встретили насторожённо, недоверчиво. Ёрзали, опуская лобастые головы. (Стриженые головы кажутся особенно лобастыми). Простужено покашливали. Коваными сапогами перебирали – как застоявшиеся жеребцы. Затем – потихоньку, помаленьку – стали прислушиваться, шеи вытягивать. Похоже, «гражданин поэт» сумел-таки зацепить за живое, когда стал читать.

 
Отпусти мне, Господи, грехи!
Больше я тебя не потревожу.
Запевают третьи петухи,
В небесах светает – в сердце тоже.
 
 
Жил бездумно, смело – как хотел.
Слушал птиц, любил дорогу, дождик.
К тридцати хватился, повзрослел –
Ни отец, ни пахарь, ни художник.
 
 
Только тени, тени в час ночной
Сердце в ледяных руках сжимают.
Листобойный ветер за стеной,
Словно плач ребёнка, не стихает.
 
 
Слушает его сутулый сад,
Гнётся тополь, точно на коленях,
Точно шепчет что-то невпопад
И сырым лицом во мгле алеет…
 
 
Что-то в эту ночь произошло.
Словно болен был – и вот очнулся.
Тихо. Снег идёт. Ещё тепло.
Третьи петухи под небо рвутся!
 
 
И другой как будто человек –
Я смотрю кругом устало, строго.
В небесах светает. Первый снег.
Чистый ветер! Белая дорога!
 

Потом была звенящая гитара, шутки между песнями. Евдоким припотел, но не зря. Вскоре с удовольствием отметил: скупые улыбки поползли по лицам, чтоб не сказать – по рожам… Ох, весёлое это занятие – выходить со стихами и песнями под «расстрельные» взгляды незнакомых, а то и враждебно настроенных залов. Но вот что Посветов уразумел во время своих многочисленных встреч – это уже позднее. Если есть у человека искра за душой, если он не врёт, не вертится ужом на сковородке – поймут и примут. Главное – была б душа, а цветы с аплодисментами всегда найдутся.

– Вопросы есть? – под занавес поинтересовался «гражданин поэт».

– Свежий анекдотик с воли можно? – крикнула галёрка.

Задумавшись на несколько секунд, «гражданин поэт» – по причине большого ума, не иначе – выдал на-гора буквально следующее:

– Привели приговорённого на казнь. Он башку на пенёк положил. Палач поднял топор, и тут приговорённый приподнимает голову: «А какой сегодня день недели?» Палач: «Понедельник». Приговорённый: «Ни ху-ху себе неделька начинается!»

Полутысячный зал ответил залпом такого хохота – чуть потолок не обрушился.

После выступления к Посветову снова подошёл молодцеватый, чернявый замполит, фасонисто хрустящий хромочами. Лицо у лейтенанта колоритное: густые брови, узелком сросшиеся на переносице, крупный подбородок, упрямо выступающий вперёд, серовато-свинцовые глаза, глядящие как будто через прицел.

Каретников, поддёрнув кобуру на поясе, похвалил:

– Нормально, слушай, гражданин поэт! Я не ожидал, честное слово! Они обычно слушать не хотят, поэтому я сразу и предупредил: тридцать минут, не больше. А вы – целый час молотили с броневика.

– Извиняюсь. – Евдоким развел руками. – Забылся, как глухарь на ветке.

– Нет, хорошо. Я что хотел сказать? – Лейтенант кивнул на дверь. – Там один художник горит желанием картину свою подарить.

– Художник? У вас тут даже художники есть?

– Вы лучше спросите, кого тут нет.

– А кто? Что за художник?

– Да есть один. Мерзлотин. – Офицер посмотрел на часы. – Ну, так что? Привести осужденного? Он хотел бы вам вручить собственноручно.

– Ну, давайте.

Мерзлотин поразил своими кроткими, необыкновенно яркими глазами, в которых чудилось нечто небесное, горнее. «Вот ничего себе! – Посветов был обескуражен. – Человек с подобными глазами не способен пойти против совести!»

Они пообщались недолго – машина урчала уже под окном, ждала, чтобы отвести поэта обратно в Ленск. Кроме того, небеса над тундрой очищались – солнце, выходя на волю, безудержно ликовало, золотыми пожарами отчаянно пластаясь по северным рекам и озёрам. Горели студёные росы, снежок в низинах прел, синеватыми дымками курился. И поднимались густые туманы – стадами брели по-над тундрой, паслись неподалёку от железных «крепостных» ворот и возле высокой ограды с колючками. Туманы заслоняли деревья и пригорки, берег, сторожевые вышки по углам. В такую пору в зоне вся охрана стоит начеку, на нервах – опасаются шальных побегов. Парадокс, но именно в тот час, когда кругом кисельные туманы и ни черта не видно, у заключенных просто пятки чешутся – охота бежать. И хотя умом своим почти каждый беглец понимает, что далеко драпануть не получится в непроглядном тумане – яростное сердце, будто опьянённое, глушит голос трезвого рассудка.

Посветов тогда поспешно забрал подаренную картину, аккуратно завернутую в бумагу. Приехал в Ленск. Своего угла у него не было, поэтому решил пока оставить подарок у приятеля, Никиты Андреевича Согрина, тамошнего журналиста.

– Картина? – заинтересовался газетчик. – А что там?

– Я не смотрел.

– Серьёзно? – Согрин не поверил. – Да как же так? Любопытство не порок, Евдоха. Я на твоём месте не утерпел бы.

– Некогда было, во-первых. – Посветов пожал плечами. – А во-вторых, как ты знаешь, дарёному коню в зубы не смотрят.

– Значит, там конь нарисован?

Они посмеялись. Степенный, сединой слегка припорошённый Согрин достал футляр тёмно-орехового цвета – неторопливо нацепил очки. Узелочек подёргал за уши – развязал шпагат и развернул шуршащую упаковку. Посмотрев на полотно, он отчего-то скривился – нижняя губа чуть на изнанку не вывернулась.

– «Жемчужина женского взгляда». – Он прочитал название картины. – Так, так. Видно, крепко заклинило.

– Кого?

– Мерзлотина. По кличке Мерзлота.

Евдоким удивился.

– Ты его знаешь?

– Знаю.

– А что значит – заклинило?

Согрин положил очки в футляр. Задумался, глядя за окно.

– В прошлом году я тоже в зону ездил, репортаж писал.

– Ну? И что?

Журналист неторопливо закурил. Пепелок над пепельницей сбил. Медленно прошёлся по кабинету. Сел за стол. У него это было врождённое – всё делать неспешно, даже как-то барственно, вальяжно.

– Мерзлотин этот… Кха-кха… – стал рассказывать Согрин, – мне тоже подарил подобную «Жемчужину».

– Точно такую же?

– Почти.

– Ну-ну. И что дальше?

– Я повесил в доме на стене. – Никита Андреевич докурил. – Однако скоро понял, что работать не могу – под прицелом этого женского взгляда.

Вдвоём они стали рассматривать картину. Обсуждать.

– Тяжёлые глаза, – вздохнул Посветов. – Вот-вот расплачутся.

– Не говори. Не просто тяжёлые – рвущие душу глаза.

– Талантливый, собака!

– Что есть, то есть.

Перевернув картину, Евдоким на обратной стороне обнаружил второе название: «Голубые глаза ангелочка».

– А что за ангелочек? Ты не знаешь?

Согрин пытливо посмотрел на него.

– А тебе не говорили? Странно. Обычно они – хотя бы вкратце – рассказывают историю эту. У них же там тоска. Поговорить-то не с кем. Кроме зеков.

– Не успели, видно. Торопились, Там такие туманы кругом поднимались – хоть вилами скирдуй.

Журналист покачал головой.

– Да. Сейчас, Евдоха, такое времечко…

– Слушай, а правда, что ли, в туманы особенно сильно бегут?

– Не бегал, не знаю, – мрачновато съюморил солидный Согрин. – По-моему, там при любой погоде когти рвут, ничем не остановишь. Только разве что – пулей.

– А что – стреляют?

– Ну, а ты как думал? – Избоченив голову, Согрин помолчал, разглядывая картину. – На войне как на войне.

Нахмурившись, Посветов почесал бородку и прошёлся по кабинету редакции. Машинально скрепку с полу подобрал – бросил на стол журналиста. Затем, остановившись напротив окна, глубоко задумался о чём-то.

Широкая серебристо-голубая Лена-река дышала предзимним дыхом, опаляющим берега. Тощие берёзки, взбежавшие на береговую крутизну, почти отлистопадили – только самые крепкие листья трепетали ещё на ветру. Здоровенный танкер «Ленанефть» полным ходом шуровал вниз по течению – белопенный шлейф, закручиваясь, за кормой разрывался в клочья. А навстречу огромному танкеру – как муравей – волочился упрямый буксир, за которым тащилась гружёная баржа на длинной стальной вожже. Буксир бухтел, пыхтел, снопами выбрасывая копоть над собой и чёрные колечки дыма. Тупым тяжёлым рылом речной тягач то и дело зарывался в волну – нелегко ему было корячиться против течения. Северное солнце, уже скупое, прижимистое на свет и ласку, оранжево клонилось за вершины далёких гор – темнело рано. Деревянные домишки Ленска погружались в тёмно-сиреневую дымку, будто уходили с берега – поспать в тайге, со всех сторон обступившей город.

– Так что там за история? – напомнил Посветов, кивая на картину. – Вот с этими глазами ангелочка.

Никита Андреевич поцарапал серебрящийся, аккуратно подбритый висок. Вальяжно взял сигарету. В пухлых пальцах помял.

– История… – пробормотал врастяжку. – Не дай-то бог!

– Может, расскажешь? Если время есть. Очень уж меня задели… За душу зацепили глаза того художника.

– Да время-то есть. – Согрин медленно взял зажигалку. – Только желания нету.

– А что так?

Зажигалка вхолостую в кулаке чирикнула – как воробей. Согрин потряс зажигалку и снова чиркнул раза три. Молча прикурил, неторопливо пуская светло-синюю струйку под потолок. На столе у журналиста была фотография в деревянной крашеной рамке: дочка с мамой сидели в обнимку – счастливые, с улыбками до ушей. Никита Андреевич покосился на фотографию. Вздохнул, отворачиваясь.

– Это очень грустная история. Вряд ли она тебе добавит оптимизма и веры в людей.

– Ну, чего-нибудь всё же добавит.

– Безусловно. – Согрин снова чиркнул зажигалкой. Прищуриваясь, посмотрел на лимонный лепесточек огня. – А с другой стороны, – нравоучительно стал размышлять он, – если уж ты, Евдоха, действительно решил быть инженером человеческих душ, тогда тебе, наверно, стоит покопаться в этом – как сказал пролетарский поэт – окаменевшем г…

– Кто? Маяковский, что ли?

– Просекаешь! – барским тоном похвалил Никита Андреевич, неспешно выдвигая ящик рабочего стола. – У меня тут, старичок, есть кое-какие материалы по этому делу.

– А что за материалы?

– Кирза, дерюга, – невесело пошутил журналист. – Я собирался очерк написать, да всё некогда. – Он порылся в ящиках стола, чихнул от пыли и шумно высморкался в белый, глаженый платок. – Вот, посмотри.

Подойдя к окошку, где было посветлее, Евдоким прочитал то, что было на первой странице:

– «Фамилия – Мерзлотин. Звать – Мартын. Родился в одна тысяча девятьсот…»

* * *

Родился Мерзлотин в провинциальном, тихом сибирском городе, осенённом белизной берёз. Ветер с полей частенько набегал – пахло донником, клевером, в котором копошилась уйма пчел, шмелей, стрекоз. Копны стояли – в крайних переулках. Спутанные лошади паслись неподалёку, позванивали боталами. Старая церковь – полуразрушенная, без колокольни – каменным остовом небеса подпирала на самом высоком бугре. За рекой открывались неоглядные дали – душу ломило восторгом. Хорошее было местечко – повезло художнику именно тут родиться. Куда хочешь, ставь мольберт, валяй с натуры – Левитана переплюнь, Куинджи заткни за пояс, Саврасова, Поленова перещеголяй.

В детстве Мартына прозвали Мартышкой – проворный был, легко, отчаянно и ловко по деревьям лазал. Но дело не только в этом. Лицо у парнишки было такое – посмотришь и сразу поверишь дедушке Дарвину: человек произошёл от обезьяны.

Школу он закончил с золотой медалью, причём не особо старался, не корпел, не потел над учебниками – природный ум играючи на лету всё схватывал. Рано пристрастившись рисовать, парень без проблем поступил в художественное училище. Нельзя сказать, чтобы талант искрился в нём. Мартышка просто очень цепким оказался – по Древу Жизни быстро вверх полез, мечтая ухватить свою звёзду за хвост. Он был честолюбивым и упрямым, а это иногда с лихвой перекрывает нехватку божьей искры.

Ему было двадцать, – а он уже успел втереться в Союз художников, мастерскую получил едва не в центре города. Просторная, высокая и светлая была мастерская, с таким шикарным видом, который напоминал Мартыну любимый классический пейзаж – «Над вечным покоем».

Однако Мерзлотину вскоре в том городе, в той мастерской тесновато сделалось – почуял несметные силы в душе. Через годик-другой он обосновался в Новосибирске – на Красном проспекте. Частенько выставлялся в больших престижных залах. Завёл себе нужных друзей – щелкопёров, которые пили вино в мастерской, смолили табак, охмуряли натурщиц и между делом стремительно строчили оды, восхвалявшие новоиспечённого творца. Печатное слово на русское земле – слово почти священное, против него не попрёшь. Приодевшись, как подобает, прихватив под мышку свежие газеты и журналы, Мерзлотин с утра пораньше отправлялся «наверх», оббивал пороги самого высокого начальства, приглашал их в мастерскую – позировать для истории. И это усердие живописца не замедлило сказаться на результате. Он успешно стал вояжировать. Сначала по просторам Советского союза, потом перед ним заграница подняла железный занавес – Чехословакия, Польша, Румыния, Франция. Возвращался он довольный жизнью, обласканный славой, туго набитый деньгами.

В мастерской у него постоянно было шумно, многолюдно и весело, как, впрочем, нередко бывает во всех мастерских; даже странно – когда эти гении успевают работать?

Русана, будущая жена, приехала в Новосибирск из деревни, стоящей на одном из таёжных притоков Оби.

Мартын шутил, подёргивая ухо – давняя привычка:

– Ты у меня из такой глухомани, где ещё русалки водятся, лешие бродят.

– Мой тятя видел лешего, – рассказывала наивная пригожая девочка, полетевшая, как мотылек, на яркую лампу в мастерской.

– Русана, – улыбнулся он, – а можно я с тебя русалку напишу?

– А как это?

– Для начала надобно раздеться.

Глаза у неё округлялись.

– Ой, да ну! Чо попало!

– Куда попало? Давай я вытащу! – Он похихикивал. – Ты, наверное, стесняешься позировать?

– А это как – пользировать?

– Ну, чтобы я рисовал.

– Ой, да ну! Чо смешить? Ну, какая с меня русалка?

– А кто? Ну, если хочешь, я напишу с тебя эту… бабу-ягу.

Они от души хохотали – эхо по углам мастерской раскатывалось. Белое личико смазливой Русаны заливал такой очаровательный румянец – у Мерзлотина сердце подтаивало.

Однажды, сидя за столом и угощая девушку ароматным чаем, он серьёзно предложил, подёргивая ухо:

– Давай поженимся?

Русана едва кипятком не ошпарилась.

– Чо? Вот так вот – сразу?

– Ну, почему? – Он смотрел ей в глаза. – Для начала подадим заявление.

– Ладно, я подумаю. С мамкой посоветуюсь.

Запрокинув голову с длинной гривой чёрных волос, Мерзлотин расхохотался.

– Ты – прелесть!

– А чо ты смеешься?

– Да так. – Он приобнял её. – Дитя природы! Милое дитя!

Русана осторожно отстранилась.

– Уже темно.

– Ну и что – что темно?

– Свет бы пора включить.

– Темнота – друг молодёжи.

– Как сказать. И врагом может быть.

Художник встал, вздыхая. Включил дорогую старинную лампу – на бронзовых лапках, с бахромою на зелёном абажуре.

– Знаешь, откуда эта лампа? Из подвалов Зимнего дворца!

– Зимнего? Это где революцию делали? – Русана недоверчиво прищурила глаза. – Ой, да ну! Поди, шутишь?

Мартын задумчиво заулыбался, трогая шёлк бахромы.

– При этой лампе – представляешь? – сам царь, может, работал.

Девушка встала, затаив дыхание – представила царя перед собой. Потом спросила шепотом:

– А как же она у тебя оказалась?

– Просто. – Мерзлотин щёлкнул пальцами над головой. – Ловкость рук и никакого мошенства. Купил. У одного чудака, которому страсть как хотелось опохмелиться. Ну, что ты вскочила?

– Так поздно уже.

– Это не факт. Присаживайся. – Мартын осторожно взял её за локоток. – Ничего не поздно. Будь как дома.

Она огляделась – в который раз.

– Ой, правда! Здесь – как дома. – Русана улыбалась. – У бабушки моей точно такой же самовар, и прялка есть.

– Так, может быть, она тайком картины пишет? Под одеялом.

– Кто? Бабушка? Кого она напишет? Она и читать-то почти не умеет.

И опять они задорно хохотали, а потом Русана всё же уходила, ссылаясь на поздний вечер. Он провожал её до остановки и говорил, что будет ждать с огромным нетерпением, когда она вновь «нарисуется» в мастерской.

И она не заставляла себя ждать. Ей нравилось бывать у художника. Голову слегка дурманил аромат растворителей, красок. Экзотическое убранство мастерской казалась частью родной деревни: старая прялка; золотистый пыльный сноп пшеницы; ржавые серпы; расписные русские костюмы; стоптанные лапти; медвежья шкура, порченая молью, а может быть, мышами. Кроме того, ей была по душе сама атмосфера художественной мастерской, то, что называется – богема. Вечерами – особенно зимними – приходили нарядные артисты, кудрявые поэты, чопорные писатели, солидные врачи. Выпивая, они становились как дети – весёлые, раскрепощённые. Кто-то громогласно читал стихи, колошматя кулаком по воздуху. Кто-то песни ревел под гитару или под гармошку. А кто-то даже пробовал стоять на голове, показывая стойку индийского йога.

И вдруг эта весёлость куда-то улетучивалась. Народ в мастерской становился через чур серьёзным. Там и тут – на манер молитвы или старинного заговора – звучали золотые имена: Брюллов, Боттичелли, Рубенс, Караваджо, Рафаэль, Тициан, Айвазовский, Моне, Ренуар, Веласкес, Репин… А вслед за этой странною молитвой затеивалось нечто похожее на святотатство – так, по крайней мере, казалось наивной девушке. Бог его знает, с чего начиналось, только порой за столом принимались громко, ожесточенно спорить. Краснели, сверкали глазами и накалялись так, что за грудки хватали друг дружку – гляди, чтоб не вспыхнула драка. Художники, артисты и поэты – как простые грузчики в порту – громобойно ругались, совершенно не стесняясь крепких выражений. Разносили в пух и прах авторитеты, бессмертных и великих запросто несли по кочкам.

У деревенской девушки с непривычки волос на затылке шевелился, когда она слышала весь этот пёстрый базар.

Мерзлотин в такие споры ввязывался с каким-то потрясающим азартом. Надувая жилы на горле, он кричал и сильным кулаком как будто забивал каждое слово – точно гвоздь – в деревянный стол, заляпанный сухими красками.

– Леонардо да Винчи? Ха-ха! Да этот ваш Леонардо в трапезной миланского монастыря Санта-Мария делле Грацие сделал такую похабную роспись…

Оппонент Мерзлотина, покручивая усики, с нарочитым спокойствием уточнял:

– Вы говорите о «Тайной вечере»?

– Да, сударь! Да! – вскипал Мартын. – Именно о ней.

– И что же вам не нравится?

– Позвольте! – Мерзлотин снова дёргал себя за ухо – того и гляди, оторвёт. – Позвольте, сударь! Да там же… Там целая куча вранья!

– Неужели?

– Конечно.

– А где доказательства?

– А вы возьмите, посмотрите еврейские и римские источники.

– Ох, как мы глубоко копаем!

– А зачем же мелко плавать, сударь? Читать надо, смотреть. И тогда понятно станет: Христос и его ученики вообще не сидели на тайной вечере, они лежали возле стола.

– Пьяные, что ли?

– Весьма остроумно! – скривился Мартын. – Надо бы знать, что в традициях того времени было не сидеть, а возлежать около стола.

– Допустим. И что же из этого следует?

– А вот что. – Художник прошёл к стеллажам, какую-то пухлую книгу достал. – Давайте, сударь, обратимся к Библии. Вот, смотрите, читаем. Это – евангелие от Матфея: «И когда они ели, сказал»… – Мерзлотин палец приподнял над головой – палец был испачкан краской. – Речь идёт о Христе, понимаете, да? «И когда они ели, сказал: истинно говорю, что один из вас предаст Меня. Они весьма опечалились и стали говорить Ему, каждый из них: не я ли, Господи? Он же сказал в ответ: опустивший со мной свою руку в блюдо, этот предаст Меня». А теперь давайте посмотрим на картину. Здесь Иуда вообще торчит в конце пасхального стола. Как же он руку опустит в блюдо вместе с Иисусом?

Тишина повисла в мастерской.

Затем кто-то покашлял и признался:

– Тут без бутылки хрен разберёшь!

В мастерской засмеялись. Обстановка разрядилась. Опять вино и водочка зажурчали, разливаясь по бокалам и стаканам. Богема выпила и закусила, чем бог послал. Щекотливую тему «замяли», но тут же нашлась другая, не менее щекотливая. И опять учёные умы стали погружаться в такие седые глубины времён – у бедняжки Русаны голова кружилась и распухала от заковыристых, бесконечных речей. И она, опуская голову, печально думала: «Нет! Я ему не пара, да и мамка против».

Гости, как правило, разбредались за полночь, а то и перед рассветом. И только после этого Мерзлотин отодвигал поллитру – и вдохновенно брался за палитру. Человек он был работоспособный, крепкий – этого пока ещё нельзя было отнять. Ночи напролёт он мог за пиршеством просиживать с друзьями, а потом – без перекура, без перерыва хотя бы на короткий сон – мог, опять же сутками, возиться с красками, холстами, подрамниками; мог с деловыми людьми встречаться, принимать заказы и точно в срок отдавать то, что обещано.

Заказов было много. Запланированные картины соцреализма заставляли художника приглашать в мастерскую то шахтера, то сталевара, то женщину, передовика производства, с такой замордованной физиономией, что…

– С неё только лошадь писать! – критиковал он позднее. – Халтура! Как она мне надоела, бляха-муха, кто бы только знал! Скорей бы подкопить деньжат, да взяться за работу для души. Для вечности.

В такие минуты Русана с жалостью смотрела на него.

– А у меня маленько есть, – однажды призналась она.

– Что? Кто у тебя есть?

– Деньжата.

– Это не факт! – Мартын махнул рукою. – Что я тебе – альфонс?

– Альфонс? А как это?

Он ухмыльнулся.

– Как? Сказал бы, да обидеть не хочу. Ты мне больше про свои деньжата не заикайся. У меня, слава богу, своя башка на месте, руки-ноги при мне. Всё впереди, золотая моя! И Лондон, и Париж будут валяться у наших ног! И даже страна Горландия!

Русана посмотрела на глобус, пылившийся на окне.

– Горландия? А это где такая?

– А ты не знаешь? – Он подёргал свою мочку. – Есть такая страна. Там люди всё время горланят – счастливые песни поют. – Художник залюбовался, глядя на простое, а потому особенно прекрасное лицо деревенской девушки. Потом стал объяснять. – Друг у меня, школьный друг на уроке географии однажды ляпнул. «А это, говорит, страна Горландия». Учительница рот разинула – чуть мел не проглотила.

И вновь они смеялись – теперь уже в объятьях друг друга. Хорошо им было той порой, так здорово, что, кажется, лучше не бывает. И в одну из таких вот золотых минут Русана потеряла голову… И после этого уже не стеснялась позировать голышом. Только зябко ёжилась порой и говорила:

– Мамка меня теперь убьёт!

– Перестань, всё путём, – уверял он, – распишемся.

– Когда?

– А вот с халтурой чёртовой покончу, и пойдём.

Но когда с халтурой было временно покончено – Мерзлотин «забыл» обещание. Самозабвенно взялся рисовать для души, для вечности. А поскольку у Русаны к тому времени животик уже взбугрился – пришлось ему других русалок «в омуте вылавливать».

Она ревновала, однако помалкивала.

– Если хочешь быть женой художника, – строго заявил он, глядя на её недовольную физиономию, – ты должна меня понимать. Как там у Пушкина? «Лишь юности и красоты поклонником быть должен гений!» Или как-то так, уже не помню. Ну? Чего надулась? Ну, не могу же я тебя нарисовать – с таким вот пузом-арбузом. Мне надо в образ вживаться.

– Да я понимаю. – Русана тоскливо смотрела на беременный холмик под ситцевым платьем. – Я тебе, чую, больше нужна.

– А вот это уже глупости, мадам. Завтра пойдём и распишемся.

– Ты сколько раз говорил!

– Ну, занят я был. Понимаешь? – Он сердито бросил колонковую кисть. – Завтра пойдём и распишемся. Я уже там договорился. Ждут.

Время шло, живот вспухал всё больше, а Мерзлотин не спешил туда, где ждали. И наступил критический момент, когда Русана тихо заявила, не скрывая горечи:

– Эх ты, Мартышка! Тебе бы только по деревьям лазить, обезьян соблазнять!

Он удивился её необычному тону.

– Ты чего?

– А того! – Русана поднялась. – Сюда я больше не приду. Понятно?

– Тю! Да ты чо, дурёха?

– Это верно. Дура я… Ну, что ж теперь? Буду умнеть.

И она ушла.

А Мерзлотин вроде как даже не заметил её демонстративного ухода. «С бабами надо пожёстче! – думал он. – А то на шею сядут». Он жил себе, как жил, сутками пахал на поле соцреализма, затем что-то ваял для души, для вечности. То и дело он приглашал обворожительных натурщиц, молодых богинь, таких обалденных, отменных – у друзей-товарищей зубы едва не крошились от зависти. (Иногда подсматривали в щёлочку).

– Уступи? – как-то попросил его один знакомый врач.

– Не хами! – оборвал Мартын. – Работа для меня – святое.

– А после работы? Греховное?

– А не пошёл бы ты…

– Но-но! Могу обидеться.

Мерзлотин спохватился.

– Извини, сорвалось. Ну, хочешь – уступлю.

– Да ладно, – ухмыльнулся врач, – и у меня сорвалось.

– Значит – мир? По рукам?

Врач ему был нужен – как ценный кадр. Дело в том, что Мерзлотин порой своим натурщицам тайком подсыпал какое-то «приворотное» зелье, которое помогало забыться, раскрепоститься. Редко, правда, но подсыпал, паразит. А вообще-то он любил своих натурщиц платонической любовью. Он боготворил прекрасно сотворенное женское тело, восхищался изяществом линий и форм. Он горячо и вдохновенно говорил об этом девушкам-натурщицам, и очень, очень трудно было не попасть под его обаяние.

Однажды Русана хотела вернуться к нему.

Переломив гордыню и самолюбие, она тихонько пришла под вечер – у неё был ключ. А художник на диване… как бы это помягче сказать? В общем, он натуру изучал… Так досконально, так любовно изучал, что у Русаны в глазах потемнело – это был тот самый памятный диван, на котором они… Русана молча бросила ключ у порога и, оглушённо покачиваясь, пошла вниз по лестнице, думая, что лучше бы не спускаться с девятого этажа – прыгнуть бы в раскрытое окно, чтобы раз и навсегда покончить с душевною мукой.

После этого она уже ни разу больше не бывала в мастерской, и Мерзлотин не скоро узнал, что Русана дочку родила, голубоглазого ангелочка – Ангелиной звать. Родила и уехала к матери – Тамаре Терентьевне – в ту самую святую глушь, где ещё водятся русалки в омутах, бородатые лешие бродят в лесах.

Была середина июля, когда Мартын на лёгком светлом пароходике добрался до деревни, стоящей на притоке Оби. Денёчек выдался как на заказ – небосвод разголубелся; прогретые солнцем берёзы и тальники разомлели на берегу. Взрослые дяди и тёти со своей детворой плескались на отмели. Подчёркивая сельскую идиллию – игрушечный белый резиновый гусь плавал рядом с гусём настоящим, который, правда, время от времени косился на сомнительного своего собрата и насторожённо гоготал, хлопая крыльями по воде, как бы демонстрируя готовность улепетнуть, если учует какой-то подвох. Интересно то, что художник, глядя на искусственного белого гуся, с грустью думал, что это – именно он, Мартын. А почему? Бог знает, почему. Наверно, потому, что он никак не вписывался в эту нормальную жизнь: сидеть вот так на берегу, загорать или рыбку ловить, или с дочкой в реке плескаться – тут он себя чувствовал искусственным гусём. И в то же время, глядя на дружное семейство, раззолотившее костёр на берегу, он с лёгкой завистью думал: «Ну, а почему бы так не жить? Мириться надо. Сходиться. Хватит дурью маяться. Дочку буду растить!»

С такими мыслями он подошёл к дому Русаны, а точнее, к дому Тамары Терентьевны, её матери, которая оказалась бабой довольно боевой – из тех, кто «Зимний брал и первые колхозы создавал». Так шутили про неё в деревне и называли порой не Тамара – «Кошмара». Ни разу в глаза не увидев художника – эта Кошмара Терентьевна так возненавидела его, что не было, кажется, силы такой, которая смогла бы её заставить сделать обратный шаг – от ненависти в сторону любви.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации