Электронная библиотека » Николай Железняк » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 14:35


Автор книги: Николай Железняк


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Говорить при нем не хотелось. Затор не двигался уже около десяти минут, в течение которых в салоне не было произнесено ни слова, в немалой степени из-за красноречивого молчания таксиста, словно винившего в произошедшем пассажиров. Возможно, таким образом он превентивно, на всякий случай, снимал с себя ответственность за неверно выбранный маршрут. Односторонняя, зажатая высоким поребриком с обеих сторон, единственная для них проезжая полоса дороги, насколько можно было обозреть ее, укуталась лентой замерших машин. Встречные же свободно передвигались, и как всегда в подобных случаях, разреженно, в очень малых количествах – как назло.

Вечерело, сумерки пали на город. Включились, померцав для раскачки лиловым свечением, уличные фонари на приземистых, стародавних и смотрящихся тонкими невысоких металлических столбах с изогнутыми долу завитком изголовьями, где при порывах ветра покачивались колбы ламп вместе с широкополыми шляпками. Сейчас, однако, стихло, все замерло.

Электрический свет еще казался бессмысленной выдумкой: остатки уходящего света солнечного, разлитого сквозь серые облака откуда-то из-за горизонта, успешно боролись с искусственным собратом с его нешироким, приближенным охватом окружающей среды, замкнутым в пределах рассеянной области вокруг плафонов.

Водитель закурил, зажав сигарету между средним и безымянным пальцами и очень глубоко пряча в огромной пригоршне (видимо, привык курить на сильном ветру), и только затем выбрался наружу. Для рычага схватившись свободной короткопалой пятерней за крышу, покачнул кузов, принявший на время сопоставимый со своим вес тела, и, вторично, избавив от него.

Увидев, что шофер даже не попытался выяснить причину задержки, а просто привалился необъятным боком к округлому обводу автомобиля и пыхал клубами голубоватого дымка, Юрий еще раз взглянул на мать, словно предупреждая об отсутствии, и тоже выбрался на волю, осмотреться.

Они ехали на железнодорожный вокзал. Отправляться поездом пришлось из-за матери, она ни в какую не хотела лететь. Юрий же, напротив, всегда торопясь, прилетал и улетал самолетом и здесь, в этой части города, не бывал очень давно. На их, его, родной улице.

Сложно было не назвать ее бульваром, – хотя, как гласила продолговатая, с отбитым краем, эмалированная темно-синяя табличка с белыми буквами, это была именно улица Вяземского, – ведь посредине нее пролегала аллея с теряющими листья, почти облетевшими кленами и чахлыми кустиками неровного кустарника. Но аллея была стеснена меж проезжими колеями, и люди под сенью высоких дерев не прогуливались: дорожки отсутствовали.

Выплывший из небытия за поворотом, повисший усиком на проводе, как на липкой нити гигантского паука, жукообразный неуклюжий светляк пронес в себе желтоватое облако с темными пятнами трудноразличимых пассажиров за мутными стеклами, раздался предупредительный звонок, усиленный велосипедным из очень далекого прошлого, – и, покачиваясь, трамвай с черной цифрой «12» в темном квадратном окошке на затылке над панорамной задней площадкой удалился, грязно-красным сварным корпусом разорвав окончательно образ тихого, существовавшего только в воображении бульвара.

Почему маленькому ему представлялось, что улица разделена насаждениями? Потому что с его, приближенной к земле точки зрения асфальтовая дорожка, по которой они шли с мамой, казалась безразмерной вширь и, обсаженная вдоль проезжей части кустами и высокими стволами деревьев с красивыми резными листьями, опадающими под ноги, замыкала на себя весь горизонт? Тем более что только мама могла идти у края тротуара, он же обязательно должен был держаться подальше от опасной дороги, ближе к забору.

Разминая затекшие ноги, прохаживаясь взад-вперед, не вглядываясь в спешивших по домам после работы сумрачных прохожих, он обратил внимание на мать с маленькой дочкой-дошкольницей, у которой от периодических подскоков на одной ножке в предвкушении чего-то неминуемо радостного вздрагивала пара огромных белых бантов, каждый размером с вторую голову. Торопясь, мать с дочерью разговаривали на ходу: собственно, девочка озорно и пытливо задавала беспокоящие мать вопросы, та же односложно отвечала в сотый раз, не в силах успокоить малышку. Когда они подошли ближе, он расслышал начало произносимой женщиной тирады:

«Успеем, не колготись ты, никуда от тебя не денется…»

Дальше он не разобрал, удержавшись от желания последовать за ними.

Проходя мимо, мать дернула дочку за руку, отведя от двинувшихся было колес. Юрий вернулся к машине. А девочка ускакала к ожидаемому ею празднику в ряду будней.

Уже давно он узнал это место и догадался, почему мать захотела отправиться именно с этого вокзала единственным подходившим поездом: она хотела попрощаться.

Он узнал асфальтовую панель, превратившуюся в его видении тогда и недавнем видении в темную аллею, где однажды памятно падал снег, он стоял под ним, и мама удалялась, исчезнув в поглотившем ее мраке, – узнал и через тридцать лет, когда вот так, совершенно случайно, попал в квартал своего детства. Узнал, хотя ни разу не побывал здесь с тех пор. Он не жил тут уже очень давно.

Сегодняшним поздним – рано спустившимся к людям холодной осенью – вечером они медленно ползли в такси, до того как остановились, по направлению к станции «Запорожье-2», расположенной совсем недалеко от их – того – дома. И он, поначалу неосознанно, рассеянно посматривая по сторонам, вдруг понял, что бывал здесь когда-то. Сидя в машине, всматриваясь, сверяясь с какими-то отпечатками, спрятанными глубоко в ячейках памяти, он узнавал невысокие старые, темные краснокирпичные дома, здание, похожее на общежитие, с трехсекционными окнами без балконов, а за ним – огромный массивный серый корпус института за прозрачными прутьями забора на невысоком фундаменте и тротуар с пожелтевшими кленами, переходящими иногда в багроволистые каштаны.

Перспектива исказилась, конечно: когда он вылез из автомобиля, стал намного выше ростом того себя, трехлетнего, – однако же все было узнаваемо. Там, вдалеке, по ходу движения, за выступающими от оси улицы домами, вынуждающими прохожих огибать чахлый сквер, – детский сад; а позади – поворот в тупик, который они уже миновали, ведущий в сторону их двора и дома.

Мать из темных провалов орбит улыбнулась ему одними глазами, приблизив бледное лицо к бликующему от света ближайшего фонаря стеклу. Подтвердила. Он не ошибся.

Да, он помнил этот путь, по которому его водили за руку в детский сад. Вспомнил он и дом, куда они возвращались…

Дом, где они когда-то жили, прятался в самом конце большого огороженного общего двора. Единственно возможный проход, по которому можно попасть туда, – высоченные дощатые ворота с врезанной в них тяжелой дверью на скрипящих несмазанных петлях с железной ручкой-скобой и висящим ниже кольцом, поворот которого поднимал невидимую задвижку. К дому вела извилистая дорожка, выложенная серыми каменными брусками, местами превращавшаяся в немощеную тропинку. Пройдя мимо угла беленого известью длинного барака – его стена продолжала забор – и оставив слева продолговатую вытянутую кишку с многочисленными козырьками над входными дверями, миновав пару однотипных двухквартирных домов, терявшихся в зарослях сирени и лип по правую руку, за последним поворотом направо можно найти его – самый дальний, такой же одноэтажный, с высокой двускатной шиферной крышей коньком дом из грязно-розового кирпича с бурыми подпалинами. Снаружи, посередине фасада, в цоколь упиралась деревянная изгородь, подтверждая внутреннее деление на две квартиры. Половина их семьи тоже была дальней, за высокой, выше его коротко стриженной головы, калиткой. За ней, в глубине уже собственного маленького дворика, – деревянная скамейка со спинкой, цветы у крыльца в несколько цементных ступеней, дверь с круглой бронзовой ручкой и, опять же, разросшиеся кусты сирени и два старых высоченных раскидистых ясеня.

Между ясенями, начиная с весны и по самую позднюю осень (когда, провисая в провале сетки, приходилось укутываться колючим полосатым красно-бежевым пледом), висел плетеный гамак, в свою очередь покрытый клетчатым шерстяным одеялом – место, где он любил возиться, сидеть, сам или иногда с мамой, а еще раскачиваться, подолгу лежать, смотря в просветы между слегка колышущимися, дугообразно изогнутыми ветвями сквозь густую, но прозрачную листву на небо, проплывающие по нему многоликие облака, пробивающийся солнечный свет.

Весной, до листочков, дерево цветет пышными метелками-букетиками. Листья, сверху темно-зеленые, снизу же с беловатыми прожилками, похожи на сомкнутые губы: округлые, клинышком на концах. Они и опадать начинали зелеными, хотя потом желтели, золотились, когда уже пар изо рта пропадал, только если совсем приблизить ладони, чтобы согреть их дыханием. Крылатки плодов с орешками, созрев к осени, падают, вертясь винтом, далеко от ствола, всю зиму, до весны.

Столетние ясени высоки и крепки, с широкой округлой кроной. Толстые, мощные стволы с пепельно-серой корой прорезались полосами трещин кряжистой старости. Они укрывали и защищали; находясь под ними, он чувствовал, что время течет медленно, упорядоченно и что все, что случится с ним в будущей жизни, непременно принесет радость.

Их потеря оказалась невосполнимой. Их строгую красоту он часто с тоской вспоминал. Папа тоже сожалел, что их с неизбежной необходимостью должны были спилить при новом строительстве, планировавшемся институтом…

Сейчас – нечаемо, нечаянно, проездом – он не пошел к этому отсутствующему дому из прошлого. Да и не мог пойти. Его ведь не было, не существовало. Юрий давно стал взрослым и понимал это. Они торопились на поезд, хотя и остановились временно в пробке. Предлагать же идти туда, посмотреть, как там все стало после стольких лет, было неудобно. Идти одному, бросив мать, Юрию не хотелось. Однако посмотреть было любопытно. Всего лишь?.. Но на что?.. То, что осталось в воображении, но вызывало вполне осязаемые чувства и было сильнее реальности, окрашивая ее новыми, дополнительными красками, расширяя, увеличивая объем, многомерность мира, и оставалось жить, пока он помнил.

За четырехэтажным одноподъездным зданием, похоже, некогда из жилого превращенным в конторское, с решетками на всех окнах, свернуть в короткий переулок, на повороте к мосту через железнодорожные пути упирающийся в окрашенные бледно-голубым ворота двора… и войти.

Загарцевали моторы; Юрий оглянулся.

Хвост пробки ушел несколько вперед; нетерпеливые, раздраженные вынужденным бездействием товарищи по несчастью просигналили, и водитель, выкинув окурок, нехотя забрался в салон и сделал недалекий рывок вперед, сократив дистанцию. Задним ощутимо полегчало: они тоже продвинулись на десяток метров. Таксист опять выбрался из машины, тяжелым взглядом просверлил лобовое стекло подпиравшего позади автомобиля: он явно берег свой старый рыдван, стараясь ездить на нем насколько возможно меньше, – и вновь закурил, тем же манером ухватив сигарету.

Юрий прошагал за откатившейся машиной по тротуару, начав все больше удаляться от перекрестка с оканчивавшейся у тех ворот улицей Тургенева. Скоро они уедут из города, и второй оказии пойти туда, на то место, не случится…

Отсутствие того, начального дома из детства, где он прожил три счастливых года, он до конца так и не пережил. Утраченный рай нельзя вернуть, как и вернуться в него. Оттуда он ребенком был выброшен на землю. В иной мир. Со временем боль и тоска по разрушенному очагу притупились, но не исчезли совсем, угнездились где-то очень глубоко в сердце, иногда воспоминания бередили, и тяжелое томительное чувство безвозвратной потери возвращалось.

Он всегда мечтал вновь очутиться во дворе, где был счастлив, мечтал с тех самых пор, как они выехали оттуда, – ему минуло пять лет тогда. Но это было невозможно, дом вместе с остальными домами их двора снесли. Колыбель растворилась вдали. Это ранило душу – туда, в его детство, вернуться было невозможно, никак нельзя. Только в воспоминаниях. Зачастую смутных и отрывочных.

Сама мысль именно об этой невозможности больше всего всегда подавляла его. Ему казалось, что возможно все, если сильно этого хотеть и стремиться. А тут – нет – и все. Места, где прошли самые светлые и радостные дни его жизни, просто больше не существовало.

Узнал он об этом не сразу.

Прошло много времени – пошел в школу, – а он все не решался попросить папу съездить в тот их двор. Он предполагал, что там живут другие люди, раз они покинули свой дом, старался не выглядеть сентиментальным, наверное, хотя слова этого и не знал, или, точнее, он должен был быть мужественным – это он понимал, ему об этом говорили, – или боялся потерять лицо. В их семье считалось обязательным сдерживать эмоции. Особенно на людях. Так вела себя прежде всего мама, да и папа тоже, хотя обычно и выглядел более жизнерадостным, улыбчивым, веселым. Но потом из разговора взрослых он случайно услышал, что дома нет. Его снесли, чтобы построить, как предполагалось, общежития или дома, но уже многоэтажные, для работников института или его новый корпус. Институт начинался за каменным забором их двора, там работал его папа.

Когда же он не удержался все же и попросил отвезти его туда, папа ответил: что же они будут там смотреть, ведь ничего не осталось? Брат же рассмеялся: как на могилу. Папа убеждал, что там совсем все по-другому, другие строения, наверное, и он не узнает двор: его просто нет. Пришлось согласиться с разумным доводом. Но он все равно туда бы съездил. Однако в семь лет это невозможно сделать самому, дороги из нового района он не знал… Да и нет дороги назад… Во что он тогда не верил, чего еще не знал или не хотел знать…

Впоследствии перед родителями он старался рассуждать о своем детстве преувеличенно весело, на каких-то повышенных тонах, не выказывая грусти.

И Юрий вспомнил мягкую, понимающую и в то же время лукавую улыбку отца, долго не забывавшего о его желании, иногда возвращавшегося к разговору о старой квартире, как они с мамой называли тот дом.

Он повернулся к машине, но почерневшее стекло отражало только нимб фонаря, казалось, пробившегося изнутри, где еще недавно белело лицо матери.

Помнит ли она то зимнее ночное утро?

Увидеть ее глаза он не смог и потому не знал, о чем она думает, сидя сейчас одна в изредка конвульсивно содрогавшейся, как от сдерживаемых рыданий, машине со всхлипывающим двигателем, неровно работающем на холостых оборотах.

Воспоминание о самых первых днях в детском саду осело глубже и выплыло из потока прорвавшей шлюзы памяти не сразу; его недолго заслоняла нечеткая в своей краткости и незавершенности, как негативный отпечаток после яркой вспышки перед глазами, сцена зимнего расставания с детским чувством защищенности. Он остался один на заснеженной улице в наказание за непослушание.

Первый раз его вели по этому тротуару в детский сад (как он назывался? «Сказка»? То есть «Казка»?) несколькими месяцами раньше. Да, они пришли туда, когда еще было тепло…

Листья на бульваре только начали кое-где желтеть, но опадали редко. Их ворохи еще нельзя погонять, подцепив носками туфель.

Новый, совсем чужой детский сад. Хотя старого он не помнил. Они недавно переехали в этот другой город, Запорижжя (смешное название), – откуда они приехали, он тоже не помнил – и идти куда-то, где не будет ни мамы, ни папы, было жутко. Причем получается – ведь он ничего не помнил, что было до того, – идти первый раз.

А куда, к кому?

Мама рассмеялась.

«Только записываться. Только зайдем, поговорим, на тебя посмотрят, с тобой пообщаются – и все, сразу уйдем. Ты ведь умеешь разговаривать?»

Папа остался во дворе детского сада, ободряюще улыбнулся ему, выворачивавшему руку из маминой ладони, чтобы обернуться, стоя у окрашенного в зеленый цвет призывно открытого дощатого павильона, кивнул, показал, что ждет его, и начал прохаживаться по узкой дорожке, заведя руки за спину.

Строгая женщина в белом халате встретилась им с мамой на короткой лестнице на первый этаж. Мама почти поднялась, осталась одна ступенька на площадку, но растерялась и, всплескивая руками, принялась убеждающе разговаривать с женщиной, прикрывавшей собой широкие белые двустворчатые двери с мутными волнистыми стеклами и смотревшей на маму сверху вниз, скрестив руки под грудью.

Выход остался позади, дверь хлопнула и закрылась. Он задержался на ступеньках, рассматривая листки с неумелыми детскими рисунками, которые висели в ряд на косой стене, почти до верха замазанной светло-зеленой краской, вдоль лестницы и медленно вслед за ней поднимались вверх. Надпись над рисунками прыгающими разноцветными цифрами и буквами из картона гласила: «1965 год!» Об этом что-то сказали, других слов он не расслышал. Женщина даже повела рукой, показывая на стену, а мама послушно обернулась.

Он знал, что на самом деле говорят о нем – мама и строгая женщина оглянулись, женщина даже задержала на нем пристальный взгляд, – но он не повернул головы, а продолжал глазеть на картинки. Большинство изображали неказистый домик и семью – папа, мама, дети, – взявшуюся за руки.

Его же заинтересовало – он просто не мог оторваться от него – одинокое, гнутое, словно прижатое к земле сильным ветром, голое дерево. Черное, с искривленными, вытянутыми в длину ветвями и несколькими обломанными сучьями на стволе, совсем без листьев. Лишь только на макушке, на самом верху, борющегося с невидимой стихией, наклоненного дерева едва держались тщательно выписанные, с прожилками долей, удлиненные листья, всего несколько штук.

Рисунок добавлял страха к его состоянию ожидания встречи с неизвестностью, но он не мог отвести от него глаз.

Наконец его подозвали поздороваться со строгой женщиной, поджимавшей губы и одновременно фальшиво улыбавшейся.

«Ну, молодец», – дежурно похвалили его в ответ.

Из-за непроницаемого стекла больнично-белой двустворчатой двери доносилась пугающая другая жизнь, где он будет один. Без родных, среди множества посторонних людей. Громкие и бодрые ритмичные звуки пианино и женские неестественно веселые возгласы подгоняли какой-то непрерывно передвигающийся шум, доносились дробные, невпопад, хлопки в ладоши, топот ног, короткое затишье, новый всплеск музыки и новый шум, гомон детских голосов. Резкий женский голос перекрыл многоголосый гвалт и направил топот в новое передвижение.

Вдруг выяснилось, что ему нужно ступить туда прямо сейчас, и его успокаивает мама. Раз так получилось, и можно сейчас. Это так же, как раньше, ничего не меняется, но он вырос и теперь должен быть здесь.

Тревога прячется только в маминых глазах: мама спокойно берет его за плечо, поворачивает к себе, наклоняется так, чтобы закрыть строгую женщину своим телом.

Ведь они обо всем договорились давно, он все знает. Он должен идти, прощаться им некогда, она поцеловала его раньше, когда их никто не видел. С папой он встретится, когда вернется.

Она избегает смотреть на него, смотрит выше его головы, коротко погладив по стриженой макушке и поправив короткий чубчик. Когда он выглянул из-за мамы, у строгой женщины, стоявшей подчеркнуто прямо, был осуждающий взгляд. Мама отстранилась от него, подтолкнув слегка к этой женщине с жесткими глазами.

Страх подкатил к горлу, он проглотил комок. Сейчас придется войти к незнакомому чужому воспитателю и остаться без родителей. Папа даже не знает об этом. Если бы он знал… Перед ним раскрылась дверь в огромный светлый зал. Дети делают зарядку под музыку, передвигаясь в широком круге у самых стен, хлопая и прыгая. Его ввели внутрь, он ощущал тяжелую направляющую ладонь на плече.

Включившись в движущийся быстрым приставным шагом круг, он начал вместе со всеми выполнять упражнения, махи руками, стараясь попадать в такт и слушаясь женщину, сидевшую у черного комода-пианино и бившую пальцами по черно-белым полоскам. Стало легче, он быстро успокоился: за общим движением на него не обратили внимания. А если и обратили, то все были заняты.

Он влился в коллектив. Оставаясь в желанном одиночестве.

Из всей группы он один никогда не спал после обеда, только притворялся спящим. Когда воспитательницы ходили по узким проходам между кроватями, стоявшими впритык, парами во много рядов, он лежал со старательно закрытыми глазами. Потом осторожно приподнимал голову, смотрел через стекло в зал – белая стена, отделявшая спальню от игрового зала, выше спинок кроватей была сделана окнами, даже дверь стеклянная, – убеждался, что нянечки и воспитатели собрались далеко в другом конце, чтобы позже разойтись по делам, брал книжку и, тихонько листая, рассматривал яркие картинки. Иногда кто-нибудь из ребят тоже не спал – не сразу засыпал, – и они некоторое время разговаривали, обсуждая происшествия, случившиеся за день, или хвастая родителями или старшими братьями. Но это случалось редко.

Не любил праздничные хороводы, если было возможно, ускользал из хватки массовиков-затейников и держался в стороне, наблюдая за общим весельем.

Ему не нравилось ходить строем, парами, держась за руки, на редких прогулках за территорией садика.

Он и в туалет, когда их по утрам загоняли туда вместе, старался прийти после всех. Необходимость совместного публичного посещения уборной с открытыми, без дверей, кабинками, когда вокруг галдели, подгоняли, торопили, смеялись, заглядывали, разговаривали, спрашивали, а еще заходила воспитательница, выстраивая очередь – отдельно мальчики, отдельно девочки, в разные кабинки в общем туалете, которая тут же превращалась в толпу, как только воспитательница выходила, – самое ужасное ощущение от нахождения в коллективе. Он пытался задержаться позади, и если заметившая его нерешительность воспитательница заставляла пройти вперед, садился на холодную крышку и через некоторое время вставал, делая вид, что завершил обязательную казарменную процедуру.

В садик за ним обычно вечером приходила мама и сразу же спрашивала, как он себя вел. Воспитательницы притворно бодрыми голосами хвалили.

Кашу только плохо ест.

Конечно – остывшая, тягучая синяя манка с пенками и комками и глазком противного жидкого желтого масла.

Вот здесь его спасал туалет, где он, бывало, удачно прятался от невкусной еды и, незамеченный, не доедал, а то и вовсе пропускал прием питательной пищи.

Особый день, если забирал его папа. Папа всегда приходил позже мамы. Случалось, что оставалось совсем мало детей.

Как-то даже всех уже разобрали, он один оставался ждать, ощущая нескрываемое недовольство воспитательницы, куда-то явно торопившейся. Его уверяли, что за ним придут обязательно. Вся группа давно поела и разошлась по домам, а он все еще сидел с алюминиевой ложкой над тарелкой с невкусным, совсем не как у мамы, серым и скользким картофельным пюре – доедать не заставляли. Наконец, пришел улыбающийся папа. Вслед за папой появилась строгая женщина, отозвала папу в сторонку и о чем-то попросила, наклонив голову вбок. Папа кивал в ответ согласно. Недовольной воспитательнице тоже пришлось остаться.

Во дворе садика, правее входных дверей, на земле холмом сплетенных веток лежали три вытянувшихся деревца.

К вечеру посвежело – днем дети гуляли, галдели и бегали, разгоряченные на солнце, и казалось, что еще не сдуло тепло, – морозец прихватил бисерным ледком капли на немногочисленных зеленых скрутившихся листиках, а влажная мешковина, которой были обмотаны корни, задубела. Лопату заведующая вынесла из какой-то подсобки. Та самая строгая женщина с колючим немигающим взглядом.

В тот день, несмотря на позднюю осень, надо было посадить саженцы.

Одно из них твое – и это дерево вытянется, размахнется…

Может быть, когда-нибудь – неведомой зимой – он, взрослый, придет и, странно избирательно приближая, стараясь распознать свое прошлое, словно возвратившись в него, почему-то будет искать взглядом невысокие деревца. И обратит внимание только на согнутый в прижатую к земле дугу (лишенную в привлекательном прогибе, куда ступала не одна разыгравшаяся нога в босоножках и сапожках, значительной части коры), но не сдавшийся, с усилием выпрямившийся, голый ствол тонкой вербы, – и будет ассоциировать искривленное дерево с тем, своим. Так что даже не промелькнет другой мысли, кроме уверенности в гибели остальных саженцев. И совсем не заметит рослых и сильных тополей, одинаково обнаженных перед ним нараспашку и отдалившихся друг от друга с потерей листвы…

Споро и уверенно, хотя и был в темном костюме с чешуйчатым черным галстуком с багровым отливом – плащ подержала воспитательница, – папа копал круглые лунки, упираясь ногой и глубоко всаживая блестящий штык, выворачивая рассыпчатые черные комья. Корни раскутывали из ткани, утверждали в ямках, вновь засыпали землей, пока воспитательница придерживала рукой ствол. Затем все вместе поливали деревья, чтобы они принялись. И он поливал, когда в глубоком блестящем ведре оставалось мало воды и оно становилось легче. Но нужно было торопиться, так как пролитая вода замерзала.

Тополи обязательно вырастут, высокие-высокие, светлокорые. И можно будет когда-нибудь прийти и полюбоваться их стройностью.

Папа, воспитательница и подошедшая к завершению посадки заведующая о чем-то переговаривались, смеялись, пока он слонялся неподалеку по площадке с песочницей и качелями, незаметно поглядывая на них.

Папа красив – нос с горбинкой, веселые черные глаза, смуглое лицо, – он понимал это по тому, как на папу оборачивались или украдкой смотрели женщины на улице, продавщицы в магазине, и видно было, что понимали это и воспитатель, и заведующая.

Ему, однако, отчего-то было неудобно перед воспитательницей. Больше перед ней, заведующую он видел редко. За папины, казавшиеся какими-то ненужными двусмысленные улыбки, выставленную вперед ногу в момент короткого отдыха, расправленные плечи, откинутые с высокого открытого лба иссиня-черные курчавые волосы.

Женщины неловко переминались, поправляли наброшенные на плечи, но не застегнутые, распахнутые осенние пальто, смущались, сдавленно и неестественно смеялись, прикрывая рты руками, у них румянились щеки.

Возвращаясь домой, папа сказал, что он может гордиться: его рисунок победил в конкурсе всего детского сада и будет висеть на доске почета. На ступеньках на стене теперь висела и его картинка.

Он не помнил, что тогда изобразил, да и вообще свои рисунки. Явного таланта к рисованию, выдающегося среди других, у него не наблюдалось. Разницы с большинством работ он не замечал.

Думалось, что это не случайно. Папа работал преподавателем, доцентом и секретарем, то есть главным, партийной организации института. Садик же был ведомственный, институтский.

Сидя за столиками, все усердно, кое-кто слюнявя карандаши, рисовали по заданию воспитательницы. Намалевать цветок, наверное, нетрудно в их возрасте. Вряд ли они чем-то отличались друг от друга.

Такова судьба всех премий на всех конкурсах, получение которых чаще всего связано с закулисными интригами и близостью к жюри.

Он, опять же, не помнил, мама ему говорила, что ее пожилая знакомая, старая учительница, сказала, что у него очень умные глаза. А она много детей перевидала. Маме и папе было лестно.

И второй сын одаренный. Наши дети.

«Наши дети самые умные», – ничтоже сумняшеся заявляла бабушка соседям в селе, держа на руках Михаила, старшего брата, которого они с дедом боготворили.

Скорее бы прийти домой и, если папа не будет занят и не уйдет в кабинет работать, поиграть. Так весело. С папой интересно даже просто разговаривать. Папа всегда беседует с ним как с взрослым, когда освобождается от работы. Только от шахмат папу не оторвать, если садится играть со старшим братом. Мама согласна с этим. Не оттащить за уши. С братом уже можно играть, он вдумчивый, хотя ему и всего двенадцать.

Тебе пока рано. Ты не поймешь.

Нужно ждать. Что самое невыносимое. От тебя ничего не зависит.

Когда папа сражался со старшим братом, они подолгу думали над каждым ходом, мычали нечленораздельно, не поднимая голов от доски, когда мама звала есть, – и не шли сразу. Папа даже собирался купить какие-то часы, чтобы играть на время. Наверное, кто быстрее.

Однажды он уговорил, и ему объяснили, как ходят фигуры. Конь – буквой «г». Смешно перепрыгивает, самая интересная фигура, конями меняться он бы ни за что не согласился. Тем более на каких-то остроносых офицеров.

А если съедят? Тогда придется. Надо самому съедать.

Ферзь самый сильный, а король самый слабый. Странно, король ведь самый главный. А еле ходит и постоянно нуждается в охране. А перехаживать нельзя.

Он тоже хотел играть с папой в шахматы. Все время наблюдал за перемещениями на черных и белых полях, но, когда допросился поиграть, еле дождавшись окончания нескольких сыгранных братом партий, быстро проигрывал.

Детский мат, объявлял папа. Брат смеялся, насмешливо, без звука.

Отсмеявшись, брат начинал расставлять фигуры заново, на неизменные начальные места в два ряда, отпихнув его от доски, не дожидаясь, пока он сам отсядет. Играть с ним брат не желал, на предложение только кривился.

Однажды, не в силах смириться с очередным поражением папе, он вспылил и смешал фигуры, повалив их и разметав по дивану. Несколько даже упало на пол, и пришлось ползать, собирать. Одна пешка далеко укатилась. Брат разозлился на него. А папа же странно мягко и задумчиво улыбнулся, потрепал его по поднятой навстречу улыбке голове, подержал пучок волос в руке и взъерошил чубчик напоследок…

В перспективе вечернего неба цинковая пелена хмари, еще недавно незыблемая, разорвалась, смещаясь по вертикали; поверхность отделявшихся книзу облаков освещалась из просвета невидимой луной, закрытой верхним темным слоем, представляя собой залитую холодными лучами холмистую возвышенность, постепенно поднимающуюся вдаль к нагорью на заднике; над этой идиллией нависали мрачные, из-за недоступного им освещения, тучи, закрывая небеса.

Отчетливо осознавая еще протекающие сквозь него мгновения, он поблуждал в исчезающем образе тонкой сущности, взор сфокусировался, постепенно проникая обволакивающую пелену, – квадраты на серовато-кремовом фоне выплыли из мглы, и на борту таксомотора четко расположились черные шашечки.

Юрий запустил в волосы пятерню и, расправляя на стороны, расчесал спутанные пряди, пропуская их меж гребня пальцев, привычно приглаживая прическу.

Так и не сдвинулась с места вереница подсвеченных внутренним огнем красных сигналов, резко выделявшихся в темнеющем, неумолимо поглощающем твердые предметы, потустороннем, изнаночном ночном бытии.

Он собрался было обратиться к водителю, но тот, неудачно бросив очередную докуренную сигарету в решетку ливневки и мстительно растерев попавшийся под ноги бычок подошвой широкой туфли, полез обратно за руль. Не меньше чем наверняка, не желая обсуждать свое бездействие. Счетчик, поклацывая на полных числах, сбрасывал нули, вновь тикал; возможно, недовольство таксиста было напускным либо извечным свойством натуры. Где-то далеко позади, получив тут же поддержку от товарищей по несчастью, загудели клаксоном в бессильном выбросе злости. Агнесса Викторовна тихонько постучала ногтем в стекло. Юрий обратил внимание скорее на тень: мать что-то говорила, показывая указательным пальцем вперед. Он покивал ей и пожал плечами. Чуть позже, получив, видимо, требуемую помощь от молчаливого шофера, она открыла окно, опустив стекло.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации