Текст книги "Без заката"
Автор книги: Нина Берберова
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
XXII
Был двенадцатый час ночи, когда Вера вышла от Дашковских: все было в этот вечер не так, как она ожидала. Началось с того, что она сама себе не понравилась в своем новом шелковом платье, с ниткой Лизиного жемчуга вокруг шеи, остриженная и почему-то бледная. Потом ее удивило то, что Дашковские жили в центре города, на шумной улице, в маленькой, плохо проветриваемой квартире, и что была она приглашена к ним не одна – были еще гости: старый Масленников и какой-то не то литовец, не то латыш, весьма дурно говоривший по-русски. Но больше всего она была поражена женой Дашковского: она ожидала почему-то увидеть женщину молодую, похожую на ее мать самым откровенным, самым неприхотливым образом, и вдруг увидела всю в кудельках и морщинках, суетливую особу, из тех, которых в Питере в последнее время называли гражданочками, – и благоразумного в глазах ее было очень немного.
– Веру Юрьевну я знал вот такой, – говорил жене и гостям Дашковский, опуская руку до полу и кстати хватая за загривок мимо крадущегося полосатого кота. – Правда, Вера Юрьевна?
Но скоро ее оставили в покое: разговор зашел о политике, о России; выяснилось, что Дашковский совершенно свободно и вовсе не глупо говорит и об этом. Один кот дремал у него на коленях, другой бродил по чайному столу, третий терся у Вериных ног. «Сколько их у вас?» – спросила она хозяйку и в это время увидела, что еще пара желтых блестящих глаз смотрит на нее из приоткрытой двери.
В двенадцатом часу она простилась. Теперь только она заметила, как ясна и свежа эта апрельская ночь, как тихо и пустынно на улицах. Она пошла пешком. В сущности, она не знала такого Парижа, ночного, черного, в огнях. Она шла довольно долго, спрашивать дорогу ей не хотелось; чутье вело ее, и внезапно она увидела перекресток, почти площадь, до того он был широк, а в четырех углах его били седые бесшумные фонтаны.
Нельзя было поверить, что они живые, казалось, они сделаны из стекла и стоят тут не как фонтаны, а как памятники когда-то бывшим фонтанам.
Легкие железные стулья толпились под деревьями. Вера обошла их, не решившись сесть. «Завтра утром, предположим, звонок, – сказала она себе совсем робко, – приходит письмо…» Но в ту же секунду она поняла, что это невозможно именно потому, что она это себе сейчас так ясно представила. Этого не будет. Станем думать о другом. Возьмем таксомотор. Уже поздно.
Она катила мимо, мимо, и в мысли ей шли какие-то суетливые пустяки. Например, сколько людей может она позвать к себе (столько-то стульев и столько-то кресел) – она пригласит всех, кто может сказать ей, что в таких случаях, как ее, делают, как поступают. И тогда она сделает как раз наоборот. Сюда сядет Людмила, напротив нее – Лизи, рядом с Лизи – призрак Шурки Венцовой и тень Полины (о, эта тоже может порассказать!); не забыть еще актрису, которая жила когда-то по соседству, и, может быть, – чем она хуже других – жену Дашковского. Ну, мои милые, скажите теперь, что вы обо всем этом думаете, дайте совет. У каждой из вас бывало всякое, трепало вас всех здорово, выжили вы все, однако, великолепно, а вот я глупее всех и не могу… Кто из вас страдал с мужем, а кто – с любовником, одна – с мальчишкой моложе нее вдвое, другая ревновала к хорошенькой горничной, третьей всего было мало. Все вы умные, все вы хитрые. А я что буду делать?
Таксомотор остановился. Вера вышла и заплатила; пройтись еще немного, обогнуть этот пустырь, вернуться с той стороны… Не вернуться ли вообще? Не вернуться ли ко дню отплытия? Не вернуться ли к Саму? Не оказаться ли всех умней и хитрей?
Ее охватила тревога: точно она была в доме, где начинается пожар, точно на земле начиналось землетрясение. Ей всегда казалось, когда ее било волнение, что весь мир участвует в этом, – и вот сейчас заголосят и побегут бабы от зарева прочь, кто-то начнет выбрасывать из колеблющихся стен узлы; весь город проснется и с нею вместе завопит, двинется куда-то. Весь мир – который она любила чугунной своей любовью и который все отворачивался от нее.
Но вот, предположим, он обернулся (со всеми своими звёздными небами и нравственными законами), он – совершенством своим – обернулся на нее и смотрит ей в глаза. Что она будет делать? Что скажет ему? Как возьмет его? Нет, не нужно, она не умеет. Оставьте меня. Я лучше вернусь, если есть куда. Кажется, есть.
Она даже остановилась на мгновенье. И вдруг дикий, весенний, почти сладкий ветер налетел на нее с пустыря и понесся дальше, сердце застучало вдруг таким порывом, таким чудом представилось Вере и собственное существование, и все, что делалось внутри нее, такая сила была в мысли о собственной неповторимости, что она засмеялась внутренним смехом над собой, надо всем, даже над тем, что это, наверное, где-то просто что-нибудь расцвело и потому так хорошо пахнет.
Все еще радуясь неизвестно чему и выметая из воображения своего все тени, все призраки, она позвонила, вошла, зажгла свет и без особого шума совладала с лифтными дверцами. Медленно подплывая к верхнему этажу, она увидела черную фигуру человека у своей двери. Только какую-то ничтожную часть секунды Вера не была уверена, кто это. И сразу же будто что-то толкнуло в грудь; лифт остановился, она вышла, при полном равнодушии и неподвижности стоящего. Скука ожидания была довольно искусно изображена на его лице.
– Здравствуйте, – сказала она, и лифт тихонько потек вниз. – С приездом. Так испугать можно.
Он снял шляпу.
– Здравствуйте. Вот зашел – немножко поздно, да чтобы вернее застать.
Она перевела дух и пропустила его первым в дверь квартиры, увидела пыль на его пальто и поняла, что он давно сидит на ступеньках.
– Когда же это вы приехали?
– Дня три.
В это время из-за обшлага его пальто, которое он не совсем уверенными руками прилаживал к вешалке, выпал железнодорожный билет. Вера подняла его и зажала в руке.
– Как Лизи? – спросила она, вводя его в комнату.
– Кланяется, – коротко ответил он. Он вдруг взглянул на нее, чтобы что-то еще сказать, и лицо его мгновенно переменилось, он отступил.
– Что вы с собой сделали? Какое уродство! Вы остриглись. И что это за платье на вас? Оно вам совершенно не идет.
Но она побежала на кухню, закрыла дверь и там взглянула на свою находку. Билет был продан в Ницце вчера… Тогда она прислонилась к стене, перевела дух и закричала:
– А все находят, что мне так очень хорошо.
Она вернулась в комнату.
– Вероятно, те, с кем вы по ночам гуляете?
Она села напротив него и молча принялась на лежавшей на столе газете что-то чертить огрызком синего толстого карандаша.
– Зачем вы приехали? – спросила она, не поднимая головы.
– Я приехал по делам. Я службу получил.
– Если и это неправда…
– Нет, это правда. Можете окончательно перевести меня в разряд людей, умеющих устраивать свои дела (как в тот день, помните, когда я научил вас лепить марку на конверт). Я устроился как картограф.
Ах, тот день! Вера без смеха не могла его вспомнить. Они вышли с почты, Карелов лизнул угол конверта и прилепил марку. Она остолбенела. Она всегда бывала в нерешительности: слюнить ли палец или взять в рот клейкую марку? И вдруг все оказывалось так просто: надо было только лизнуть конверт. Она стояла, открыв рот, смотрела, как он запихивал письмо в ящик.
Теперь она смеялась, вспоминая это, и все водила карандашом.
– Не шевелитесь. Я начала нос.
– Что?
– Я начала рисовать ваш нос. Надо же что-нибудь делать, иначе я засну. Я привыкла ложиться рано.
– Послушайте, – сказал он после недоуменного молчания, – вы меня совершенно ни во что не считаете?
– Я? Я очень вас считаю. Особенно когда вы врете, вы меня вдохновляете. Спросите меня тоже о чем-нибудь.
Он думал недолго.
– Вас провожал кто-нибудь сейчас? Где вы были? С кем? Вспоминали ли обо мне? Как вспоминали? Что сейчас думаете о моем приезде? О моем приходе ночью? Как думаете, когда я уйду? Как себе представляете завтрашний день?
– Довольно, довольно! Давайте лучше помолчим.
Она положила локти на стол и сидела долго, закрыв лицо руками. Он был напротив, он сидел через стол. Ей не нужно было смотреть на него, чтобы видеть его лицо – оно было в ней, она носила, и возила, и таскала его с собой, в себе: веселый, всегда веселый рот и задумчивые глаза, молодой, гладкий, высокий лоб и над ним – тонкая, узкая прядь седых волос. («С двадцати лет, клянусь чем хотите, – сказал он однажды, – а вовсе не от старости». И вытащил тогда же паспорт и показал: родился 8 августа 1895 года в городе Саратове. Она запомнила.)
– А еще просил вам кланяться Федя, – сказал Карелов, закуривая, – он так и сказал: поклонитесь моей Верочке. Зачем вы это сделали?
– Что именно?
– Зачем он вам был нужен?
– А! Вот вы о чем, – она вытянула руки на столе и соединила их далеко от себя. – Видите, у меня в жизни было немного чего, но все, что было, всегда начиналось необыкновенно: я дружила, я любила, я сходилась – все эти слова не совсем подходят к тому, что случалось, – с людьми, которые как-то удивительно попадались мне под ноги: в первый раз я нашла человека под деревом, он лежал в снегу… Во второй раз я ошиблась, приняла одного за другого… А Федя – это для того, чтобы доказать самой себе, что на свете все очень просто. Такие мужчины, такие женщины должны существовать и попадаться нам на дороге. С ними ничего не странно, ничего не стыдно, они ничего не помнят и не напоминают другому. Я уверена, что до меня у него был роман с Лизи, и все случилось с ее согласия.
– Наше знакомство с вами началось очень банально.
– Да. И потому хорошо.
– Что хорошо?
– Все.
Карелов долго смотрел на Веру.
– Это вы когда придумали, сейчас?
Она улыбнулась ему так, что все его лицо затрепетало.
– Нет, я это думала всегда.
Карелов встал, и, прежде чем он сделал первый шаг в ее сторону, она встала тоже и почувствовала, что этот круглый стол станет сейчас ее обороной. Стол стоял между ними, на нем – пустая ваза желтого стекла.
– Почему, собственно, вы уехали? – спросил Карелов, дотрагиваясь рассеянно до вазы. – Ведь вы уехали от меня.
Ей захотелось кинуться к нему, прижаться щекой к его щеке, сказать ему безрассудные, бесповоротные слова, дышать его дыханием, чувствовать грудью тепло его груди, но вместо этого (так надо, так надо!) она тоже тронула рукою край желтого стекла и сказала:
– Не знаю. Мне всякий раз кажется, что тут еще живет дыхание того человека, который выдул эту штучку.
Он молча смотрел ей в глаза, и она чувствовала, как через короткие промежутки времени – пять-шесть ударов сердца – глаза его опускаются все глубже в ее глаза, и еще, и еще, и вот сейчас он дойдет до дна, если оно только есть…
«Когда он опрокинет этот стол и эту вазу, – думала она краем мысли, – будет ужасный грохот».
Карелов все смотрел, внезапно он одной рукой взялся за край стола, другой схватил Веру за руку. Раздался звон разбитого стекла.
– Вы разбили штучку с дыханием, – сказала она, силясь улыбнуться, но лицо ее не послушалось, и она вырвала руку.
XXIII
Она слишком много в жизни кидалась – от счастья, от жалости, от любопытства, от молодости… Теперь довольно. Вырваться отсюда и тихонько за дверью поблагодарить Бога за то, что она уже больше не тот голодный, дикий, одинокий ребенок, такая некрасивая толстая девочка, ничем не болеющая, всему радующаяся… За то, что в нужный момент (почему нужный?) неизвестно откуда, из каких-то животных ее корней, вырастает в ней знание, что делать, как поступать, как вырвать руку из руки Карелова – милой грубой руки его, что ему сказать.
– Теперь прощайте, спокойной ночи. Вот ваше пальто, вот шляпа.
Он берет и то и другое под мышку, останавливается перед запертой дверью в Лизину комнату.
– Кто здесь живет?
– Здесь стоят вещи Лизи.
– Покажите.
Она отпирает дверь.
Холодно пахнет нафталином, в потолке горит лампочка. Все укрыто чехлами, окно занавешено простыней. Большой кованый сундук с горбатой крышкой стоит посреди комнаты. Вера садится на него.
Карелов стоит перед ней какой-то ошеломленный, он не садится с ней рядом, он продолжает стоять и вдруг говорит:
– Мне хочется быть счастливым. Мне хочется ни в чем не сомневаться, не стыдиться за то, что мне лучше всех на свете, не казниться за то, что другим плохо. Я хочу счастья. Чтобы в первых словах моей встречи с вами не было уже заключено будущее прощание. Я хочу не «покоя», не «воли», я хочу самого счастья.
Он медленно приблизился к ней, не с давешним порывом, а так спокойно, так просто, как будто все, с начала их знакомства до самой их смерти, должно было быть банальным. Он сбросил на пол пальто и шляпу, положил обе руки ей на плечи – легко и свободно, не сжимая их, не тяготя ее объятием. Она подняла к его лицу свое лицо с полными чувства глазами и плотно закрытым ртом. Он медленно провел своим лицом по ее лицу. Он не целовал ее. Еще раз, еще. Потом, когда она ослабела в его руках, он перегнул ее назад, так, что голова ее свесилась и волосы коснулись пола, а тело неподвижно лежало поперек горбатого сундука. Будто забавляясь ее гибкостью, он нагнулся над ней и поцеловал ее. Она закрыла глаза. Он выпустил ее сейчас же, поднял с пола пальто и шляпу и, хлопнув входной дверью на весь спящий дом, побежал по лестнице. Она вскочила за ним, добежала до двери умолять его вернуться, если надо – крикнуть, обещать ему все, что он хочет, чего хочет она сама: не «покоя», не «воли» – счастья, самого настоящего, невозможного. Она добежала до двери и вдруг остановилась: ей опять, как тогда, показалось, что Карелов поднимается к ней по лестнице, и она поняла, что его надо не пустить.
Почему она это понимала и что обо всем этом знала? Когда случилось с ней это обновление и уверенность, что «если мир обернется лицом» (своим совершенством), не надо брать его, не надо решать, как именно брать, а надо не даваться ему, устраняться от него, сопротивляться ровно столько, сколько нужно, чтобы еще лучше и крепче быть взятой им? Не кидаться с голодными дрожащими глазами, когда сердце разрывается от любви ко всем, но равнодушно смотреть мимо, молчать, притворяться – может быть, всего один-единственный вечер, – но обороняться, вот чему научилась она, чего достигла маленьким своим опытом.
Она теперь стояла у окна. Небо было похоже на темную воду с облачно-лунными неподвижными разводами. Она не знала, что сказать и кому сказать и что сделать с собой. Мысль о том, что Карелов приехал, что он приехал к ней, что он любит ее, что она накануне неизвестного, чудовищного блаженства, которое следует непременно оттянуть – и тем самым приблизить и упрочить, – мысль эта занимала сейчас всю ее, шевелилась в ней, почти ощутимо жила и трепетала. И все соединялось сейчас – непостижимо, неразложимо, все, что было в ней разъединено до сих пор: словно северные боги неслись навстречу южным богам – все соединялось и падало друг в друга. Все шепоты, все неповторимые разговоры у Громовской биржи в шестнадцать лет, когда тряслась под ней земля, и дикое, голодное желание верности и доброты, которое ее бросило под ноги Александру Альбертовичу, и веселое, пустое счастье, которое иногда мелькало в объятиях Феди, и даже тот темный, новогодний час в Шуркиной квартире – всему этому теперь шло разрешение и утешение, все это находило себе место в ее любви к Карелову. И вместе со всем этим – как никогда прежде – воскресало сознание не уходящего, не ускользающего, а присутствующего и длящегося счастья.
А небо тянулось без конца, опрокинутое тьмою над городом. И город не был бедой, крестом, данным людям, а тем же самым кружевом, что и облака. Далекий свист поезда прорезал воздух, казалось, сейчас будет слышно, как застучат колеса, как пройдут вагоны… куда? Ну, конечно, на юг, но не в Ниццу, а дальше, в Италию, может быть, в Сицилию, может быть, туда, где Гектор Сервадак откололся с куском земли и понесся со свистом в пространство. У Жюль Верна.
И вот они поедут с Кареловым куда-нибудь, конечно, недалеко и третьим классом, так что будут ныть лопатки от сидения на жестком. Будет холодное утро, но они откроют окно. И это будет не юг, а север. А где-нибудь, где лед… Чтобы вместе стоять и смотреть – на ветру, на жгущем горло ветру, – как идут друг по другу льдины. Синий ветер будет швырять ей в лицо пряди этих остриженных волос.
Мелкий дождь моросил по утру, когда Вера проснулась. И ничего больше не было видно с ее капитанского мостика – только одна густая, влажная весенняя дождевая вуаль.
XXIV
Вера никогда никого не спрашивала: кто такой Карелов, откуда он, что делает, как живет? Она знала о нем только то немногое, что он сам о себе рассказал. В Ницце его мало кто знал, он не принадлежал к тому кружку русских, который собирался у Лизи. В первый раз Вера встретилась с ним у знакомых – русских, конечно, потому что Лизи терпеть не могла французов. Впрочем, Лизи больше любила принимать у себя, а сама почти никуда не ходила, посылала вместо себя Веру, иногда даже – к удивлению ее приглашавших людей – Федю… В тот первый вечер Карелов проводил Веру до дому, а через месяц это повторилось опять. И в этот раз ей было почему-то приятно идти с ним рядом, в ногу, и даже было интересно, потому что он рассказывал что-то любопытное – но не о себе.
Тут выяснилось – когда они остановились на каком-то углу и Карелов прутиком стал чертить какие-то воображаемые линии своих путешествий (он был моряком), – тут выяснилось, что он был и в Сайгоне, и в Архангельске, и в Беринговом проливе: плавал с учебным судном вокруг света. Вера, смеясь, призналась ему, что в детстве больше всего любила пожарных и матросов: пожарных за каску, матросов за все, что о них сочинено.
Придя домой, она увидела, что Лизи, полураздетая, лежит на диване, а Федя дремлет в кресле, вытянув непомерной длины ноги (казалось, они у него начинаются под мышками) в ярких трехцветных башмаках. Он сейчас же открыл близорукие глаза – они у него были навыкате, а нос курнос и короток, как у ребенка.
Вера стала щипать виноград на блюде, а Лизи, ворча и запахиваясь, таща за собой подушку, книгу, плед, отправилась наверх. Когда ей нездоровилось, она не думала этого скрывать, всем жаловалась, не одевалась, три дня не вставала с диванов. Вера никак не могла примириться с этим: для нее такие дни всегда бывали днями особенной уверенности в себе и обновления. Она стыдилась признаться в том, что их ждет, любить и жалеть тех, кто не ощущает их, как она.
Ночью Вера думала о Карелове.
Потом Лизи пригласила его: «Он совсем не боэма, – сказала она, – и, кажется, у него семья, жена…» Карелов пришел. Пришел также барон Н. А Федя заночевал, как бывало и раньше, и ночью поднялся к Вере – не особенно осторожно: половицы скрипели вовсю. В ту ночь он без конца рассказывал ей свои прошлые похождения; они потушили свет, и она лежала в темноте, красная, потная от волнения, слушая его рассказы.
С двенадцати лет: подруги матери, двоюродные сестры; учительница школы в Херсоне (уже с проседью), прачкина девчонка, актриса в Константинополе, подавальщица в ресторане, иностранка в поезде, ее горничная, уличная девушка в Марселе, другая, третья. Семьдесят две женщины и столько-то галстуков (три года вычесть на войну, когда ходил в гимнастерке), Монте-Карло и ниццкое дно. Она слушала. Он лежал поперек постели в шелковом халате, с толстым перстнем на изящной руке – герой какого-то модного светского романа. Ноги ее коченели, а лицо горело; она все не отпускала его, боясь остаться с этими рассказами одна. Француженки, негритянки, еврейки, русские. «Да, да, были и русские, вот вроде тебя…» Она тушила свет, она не смела смотреть в его лицо, а голос продолжал еще, еще, пока не умолкал наконец – она засыпала, а узкая рука из запрещенного когда-то романа продолжала отводить папиросу и снова приводить ее к губам, черным в темноте.
Мысли не было о том: что она ему? Он был ей ничем, только навязчивым сном, – а днем она не отличала его от стола и стула, иногда, когда он слишком шаркал ногами или ронял папиросный пепел, она кричала ему что-то сердитое, что-то на «ты», и выходило, как к брату. Иногда, особенно утром, ей делалось почему-то противно, глядя на себя раздетую; она садилась голая в кресло и остывала от ночи…
Ни о жене, ни о дочери Карелов никогда не упоминал. И однажды (в это время Федя уже окончательно переселился к ним в дом) Вера спросила его: живет ли он с семьей или один.
– Один. Семьи у меня нет.
Этой зимой стояли на всем побережье холода, с ветром и градом, с дождем, заливавшим потоками улицы; море вздувалось и шло на берег. И вот однажды Карелов и Вера вышли на дорогу смотреть автомобильные гонки. Шел дождь – давно уже, и все было мокро. Из-за далекого поворота, где еще был город, временами доносился рев толпы, а здесь, у дороги, стояло всего несколько мокрых прохожих, несколько неподвижных зонтиков. Над колесами гоночных машин с шипением взлетали водяные смерчи, оголтелые гонщики резали воду и воздух.
– Вы не думаете, что есть люди, которым нельзя безнаказанно друг с другом встречаться? – спросил Карелов, а она все смотрела на дорогу и считала машины: седьмая, восьмая, девятая.
– Да. Наверное.
– Что-то должно произойти.
– Да.
Десятая, одиннадцатая. Двенадцатую занесло, но она выпрямилась и помчалась дальше. «Зачем он это все говорит?» – подумала она.
– Вы понимаете, когда говорят, что счастье, как воздух, его не чувствуешь? – спросил Карелов, беря ее за руку.
– Нет. Кажется, нет.
– И я нет. Я думаю, если бы у меня было счастье, я бы все время его чувствовал, я бы хотел его чувствовать. Я бы никогда не согласился к нему привыкнуть.
– А оно у вас было? – спросила она и вдруг зашагала к дому.
– Ну конечно, нет, – сказал Карелов, идя за ней, и с диким жужжаньем мотора промчался еще один гоночный автомобиль.
– Я чувствую счастье иногда, как удушье, – сказала она у самого дома. – Но главный секрет… – Он остановился.
– Главный секрет, это понять, что одна я на свете незаменима, а все остальное можно подтасовать.
Она пошла по саду, в гору.
– Это не так, – сказал он.
Она сделала движение рукой, не оглядываясь.
– Это не так! – настойчиво, с силой повторил он. Но она скрылась в доме.
В тишине нижнего этажа было слышно, как Лизи листает в гостиной страницы модного журнала, разговаривает с черненьким своим шпицем. Вера прошла к себе и в раннем комнатном сумраке стала расчесывать волосы. Что-то затрещало под гребнем, и искры с сухим коротким звуком посыпались во все стороны.
Федя уже сидел на подоконнике, и широкие его брюки хлестали по худым качающимся ногам. Федино присутствие, само его существование показалось ей в эту минуту бессмыслицей. И все, что было между ними, было вовсе не так уж весело и мило – сейчас ей кое-что показалось в этой близости тоскливым и отвратительным. А ночью ее дверь оказалась запертой. Федя пошумел в коридоре и съехал вниз на перилах, посвистывая.
Молчание. Долгое молчанье. И потом решение – ехать в Париж: «Не сердись, Лизи. Федечка, хотите со мной перейти на “вы”? Так никто не делает, а мы сделаем. Прощайте, Федечка. До свидания, барон. (Лизи, а ведь ты за барона замуж выйдешь, я это чувствую.) Ох, в Париже сейчас, наверное, очень гадко».
Так отрезался кусок Вериной судьбы. Участвовали в этом два чемодана, зонтик, кулек с персиками, обер-кондуктор под окном, дама с собачкой, сидящая напротив: сообщники Вериного бегства от Карелова.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?