Текст книги "Жизнь. Книга 3. А земля пребывает вовеки"
Автор книги: Нина Федорова
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Оливко! Оливко!
О, как прекрасна ты, Революция!
Но кому быть этой «женщиной»? Женщина эта должна быть девушкой, юной, как Революция. (Не дать выскочить на платформу Полине Смирновой! Вот вездесущая ведьма: спасения нет от неё. Её поместить с хором, подальше!) Девушка должна быть нежной, хрупкой, тоненькой, слегка испуганной и очень взволнованной. Из народа какая-нибудь не годится. Трудящиеся женщины хороши на своём месте. Тут нужен «аристократический ребёнок». Нужен символ – раскаяние старого режима, его пробудившаяся наконец совесть: «я отдаю в ваши руки моё дитя». («Товарищ Оливко!» – скажет девушка. Нет, она не скажет, она прошепчет застенчиво: «Вы разбудили меня – политически! Вы дали мне новую жизнь!» Всё? Нет, она ещё прошепчет при прощании: «Могу я надеяться… видеть вас… иногда, товарищ Оливко?» Подумав, он скажет: «Очень занят, но постараюсь, урву минутку».)
Да, но кому быть ею? Пробежав в уме революционные имена и взглянув мысленно на физиономии своих бывших клиенток, он нашёл: барышня Головина. Находка!
Как не поздравить себя! И красавица, и блондинка, и бледна, и аристократка. Самый подходящий символ старого режима.
Праздник «освобождения» закончится гигантским шествием по городу, с музыкой, конечно, и с песнями. Под ликующие крики толпы он сядет в автомобиль: «Товарищи! Дела, дела… должен вас покинуть… У меня нет досугов, нет праздников…»
Эхом несётся за ним: Оливко! Оливко! И чья-то мысль: «Граждане! Давайте переименуем наш город в Оливко!» И ещё: «Поставим ему памятник (сейчас же, при жизни!) на площади, против собора. Напишем: славному…» и т. д., и т. д.
Оливко помчался в «Усладу» сговориться насчёт Милы, не столько просить, сколько распорядиться: с букетом, такой-то день, такой-то час. Но они («отрыжка старого режима») заставили его ожидать в гостиной, словно и не было никакой революции. Вышла к нему Анна Валериановна, не протянув руки, просила садиться, хотя он уже сидел. Его энтузиазм при изложении проекта праздника не был ни понят, ни разделён. Зачем «арестантам» цветы (она их так и называла, хотя он называл их «заключёнными»), К чему торжество, когда неизвестно ещё, как разбойники (!) поведут себя в будущем. Что касается Людмилы Петровны (Оливко назвал её Милой), то она слаба здоровьем и лишена возможности посещать какие бы то ни было торжества, тем более праздники, дающиеся для уголовных преступников.
Оливко вспылил. Гордо закинув голову, он попросил её взять обратно слово «преступники».
Тётя Анна Валериановна на это спокойно возразила, что пока ещё нет для этого оснований. Видно будет по их поведению через несколько лет, а пока преступник для неё остаётся преступником, если даже и произошли перемены в правительстве.
Она портила все задуманные им эффекты. Ничего не могло расшевелить и пробудить эту типичную старорежимную душу: ни его голос, ни его идеи, ни его художественное воображение, ни его вперёд выставленная нога в галифе и высоком, до колен зашнурованном ботинке жёлтой кожи. Сухарь! Мёртвый сухарь!
Услышав категорический отказ от участия Милы в празднике, Оливко уже не мог сдержаться. Да знают ли в этом доме, кто он? Да слыхали ли здесь, в этой старорежимной дыре, что произошла всероссийская революция? Понимают ли здесь, что он мог бы и не разговаривать, подписать лишь бумагу – и хлоп! – их Мила уже на платформе! Но он джентльмен, он оставляет государственные дела, он приходит лично – и вот приём! Знает ли она, с к е м говорит?
На эти слова, вставая с кресла, тётя Анна Валериановна ответила медленно: видев его довольно часто в своём доме в качестве приходящего парикмахера, она так и считала его за парикмахера. У ней не было возможности в этом усомниться. Что же касается «девушки для праздника» – почему бы не пригласить для этой роли дочь или сестру одного из арестантов? Тут не было бы театра, а одни только естественные чувства. Лично заинтересованная в освобождении из тюрьмы родственника, та девушка лучше выполнила бы роль, задуманную ей новым правительством. Что же касается букета, то стоит ли тратиться новому режиму на букет, поскольку это ставилось в вину царизму, тратившему иногда на букеты.
Она говорила спокойно, слегка приподняв брови, и в тоне её не слышалось ни страха, ни иронии. Оливко не понимал, что целью её было не дать уйти посетителю в припадке гнева. Она старалась задержать его и охладить, обратившись к его здравому смыслу. Напрасно.
Внешне она была только удивлена, не испугана, когда, вскочив, Оливко грохнул стулом об пол и воскликнул:
– Ах, так вы вот как! Подождите ж!
Он сделал к ней несколько решительных шагов. Она не отступила, спокойно, с удивлением глядя ему в лицо. Оливко постоял несколько мгновений, не зная, что бы ещё сказать или сделать, затем круто повернулся и вышел, хлопнув дверью.
Из «Услады» он проследовал в тюрьму – проверить, выучил ли Попов речь, составленную для него от имени освобождённых на празднике. Попов ответил урок наизусть, без ошибки. Но ему не давались знаки препинания. Он не обращал на них внимания и делал паузу перед произнесением каждого иностранного слова и глубокий вздох после него.
– Сойдёт! – решил Оливко.
Обрадованный Попов заявил, что имеет к городскому голове и личное «дельце». Вот-вот он выйдет на свободу, и не терпится ему начать работать. Какая же будет ему от начальства должность? Понимая, что на всякое дело предпочтительно иметь специалиста, Попов предлагал себя в чины полиции, какая она там будет у нового режима, а до тех пор – в сборщики налогов или там продуктов каких по деревням, а не то и в городе по надзору за делами коммерческими. Оливко не любил подобных просьб и разговоров и ответил небрежно:
– Ну, об этом потом… как-нибудь… не сейчас же… Придёт время… увидим…
На это Попов вспылил непомерно.
– Да? – сказал он угрожающе. – Такие ответы слыхали мы раньше, от старого ещё режима.
В немногих словах он дал понять Оливко, что по характеру своему не переносит неопределённых ответов. Он ищет начала практического сотрудничества с новым режимом, «а не то»… и он прищурил один глаз, внимательно рассматривая лицо парикмахера. Видя, что тот напуган в достаточной мере (тут только Оливко сообразил, что он в тюрьме, наедине с уголовным преступником, с убийцей, что сам он безоружен, а собеседник его разгневан).
Попов как бы вскользь заметил, что, возможно, он и ошибся: Оливко не имеет никакой власти в городе… придётся пойти поискать к другим… заодно бы и праздник и речь поручить кому другому… Да и чего тут праздновать! Если работы подходящей нет, кто пойдёт из тюрьмы: тут тебе и помещение, и харчи.
– А что ты нас всполошил – разберёмся. Есть у нас свои специалисты разбирать такие дела… Тюремная братия, знаешь, шуток не любит…
Глядя на грудь и руки Попова, на его мясистые губы, щетинистые, неровно подстриженные усы, Оливко забормотал в ответ, что новый порядок медленно принимает форму.
– Ну, а ты сам ведь на должности уже?
– Ускорить дело возможно, если подходящие сотрудники…
– Ты меня не разочаровывай, я этого не люблю. Мы-то не пропадём! Ну а обид не стерпим.
– Подождите! Дайте же нам, правительству, организоваться, – бормотал Оливко.
Попов насмешливо свистнул.
– Т а к ты о народе заботишься: подождите, мол, пока, а я поживу в своё удовольствие.
Подтянув пояс повыше, он наклонился к Оливко и, глядя ему прямо в глаза, сказал предостерегающе и как бы даже жалея:
– Эх, брат-товарищ, человек с твоим характером недолго живёт на свете!
Затем, распрямившись, он сел, хлопнул себя ладонями по коленкам и заговорил дружелюбно:
– Говорю тебе это в предостережение. Беспечный ты человек, не понимаешь, с кем имеешь дело. А то давай лучше кончим по-приятельски. Ты сам-то что тут делаешь? Какая твоя работа? Бери меня в помощники. Ты помни одно: не обижай народные массы. Это, брат-товарищ, ныне особенно будет опасно.
Помолчали.
– При должности высокой всегда полагается казначей. Вот я тут.
– Да… это так, – забормотал Оливко, – но вот беда: денег у нас нет… Касса давно пуста.
– Эх ты, шляпа! – ухмыльнулся Попов. – Денег, говоришь, нет? Это в России-то нет денег?
– У нас в кассе нет…
– Нет, так можно достать.
– Откуда?
– Оттуда, где они есть. Я казначей, м о ё д е л о – найти и взять. Ты должность мне дай и документ-полномочие. Деньги тебе будут. В тюрьме найдутся ребята, кто пойдёт и достанет. Дело чистое, не бойсь, ты ни при чём, у тебя казначей: он берёт, он и отвечает. Понимаешь?
– Ну а всё-таки – где ты их возьмёшь?
– Вот пристал, лист банный. У старого режима возьмём, кто с народа кровь сосал, у тех и возьмём исключительно, по всей, значит, справедливости. Дело будет законное, в явочном революционном порядке. И опять вот: в городе у тебя провизии нету. А деревня на что? Дай мне мандат, сам поеду, со товарищи. Привезём. Мои хлопоты, тебе же от города большая благодарность. Революционные лавки откроешь: всем поровну. Ты на меня полагайся. Мне же дай только документ подходящий, чтоб с подписью и с печатью-сургучом. И всё твоё дело будет сделано.
Оливко начинал верить в Попова, кто так легко и просто мог разрешить затруднения. Работа, ответственность – Попову, слава же ему, Оливко. Сделка чудесная.
– Ещё одна у меня сегодня зацепка с праздником нашим. – И Оливко рассказал об отказе им приглашённой барышни участвовать в торжестве. – Грубо и резко мне отказали.
– Что? – искренне удивился Попов. – Вот тебе и революционная власть, не может справиться с молодой девицей. Давай-ка ты мне адрес, сам завтра схожу. Бегом прибежит та девица.
Получив адрес, Попов был уже на пороге, как услышал громкий вздох облегчения, вырвавшийся из груди Оливко. Он понял смысл этого вздоху, и лицо его затуманилось. Он обиделся.
– Знаешь, товарищ, – сказал он медленно и веско, обернувшись, – одно всегда знай и помни: я люблю, чтоб со мной поступали по всей вежливости. Понял? А то и так бывает иногда – честно говорю наперёд, чтоб потом ты не удивлялся, – так, знаешь, бывает: исчезнет вдруг человек, и нету его нигде, пропал, и никто не знает, куда делся. Понял? А покамест будьте здоровы, товарищ! С революционным приветом! – И, тяжело ступая, он отправился в свою тюрьму.
Так Оливко попал в рабство к Попову.
Глава IV
Между тем в ту же ночь в «Усладе» произошло важное событие: вернулся Димитрий.
В темноте, тайно он пробирался к дому. Он видел запущенный сад, заколоченные двери, закрытые изнутри ставнями окна. Он не узнавал «Услады». Но издали оттуда доносились фуги Баха. Он шёл на эти звуки, и сердце его усиленно билось: тётя жива! возможно, и все они живы!
Совершенно неузнаваемый, в лохмотьях, истощённый, небритый и грязный, ничем уже не напоминавший прежнего Димитрия, он предстал перед Анной Валериановной. Он тихо постучал в окно, и она долго вглядывалась в темноту, не узнавая его. И только когда он заговорил, по голосу она узнала его – это действительно был её племянник. Она впустила его через окно, тихо провела к себе и пошла предупредить мать и сестру о его приходе. И радость и горечь этой встречи между родными были так сильны, что, увидев его и обняв, генеральша потеряла сознание.
Мила принесла таз, кувшин тёплой воды. Став на колени, она сняла с ног брата страшные отрепья каких-то войлочных ботинок и мыла ему ноги. Несмотря на его протесты, она старательно смывала всю грязь, вытирала чистым полотенцем, ссадины и ранки смазывала вазелином, и, так как лицо её было наклонено, слёз её он не мог видеть.
Тётя Анна Валериановна двигалась бесшумно, готовя воду для ванны, чистое бельё, принося пищу.
Они тут же решили скрыть возвращение Димитрия и его присутствие в доме от всех, даже и от прислуги, то есть от Глаши и Мавры Кондратьевны. Жизнь Димитрия была в опасности. Он должен был скрываться. Офицеры организовывали контрреволюционное восстание, и он был одним из участников. Он послан был ими в свой родной город, где ему были известны и люди, и условия жизни, местность, дороги, селения, чтобы подготовлять почву. При настоящем безлюдье в «Усладе», в огромном пустом почти доме, окружённом и садом и парком, за чертой города, скрывать присутствие Димитрия казалось и возможным, и нетрудным.
Хотя комнаты их находились далеко от помещений прислуги, они старались двигаться бесшумно и говорили шёпотом. Решили, что Димитрий будет жить в комнатах тёти. Она давно уже убирала их сама, и никто из прислуги не входил к ней. Всё оказывалось очень удобным. Небольшая узкая дверь из малой гостиной открывалась на узкую лестницу, ведущую в верхний этаж. Там тётя занимала гостиную, кабинет и спальную, с отдельной маленькой гардеробной и ванной. Единственным выходом, кроме этой лестницы, была дверь на высокий балкон под колоннами. Охраняя дверь в малой гостиной, они могли быть уверены, что Димитрий в безопасности. Решено было, что в течение всего дня кто-либо будет сидеть в гостиной: Мила с книгой, генеральша с вязаньем или тётя за пианино. Углы балкона не могли быть видимы снаружи, и там Димитрий мог лежать в лонгшезе на воздухе.
Когда всё было устроено, наступило утро. Переодетый в чистое, напившись кофе, Димитрий готовился отдохнуть. Мать подошла поцеловать его на прощанье и увидела: Димитрий уже не был блондином, голова его была совершенно седой.
Понимание опасности, которой он подвергался, его присутствие в доме, знание, зачем он здесь и зачем, и куда по временам будет отлучаться и что делать, создали настроение постоянного страха и волнения за него. В разговоре Димитрий удивлялся относительному спокойствию и благополучию в городе, тому, что «Услада» не была ещё сожжена дотла, тому, что ещё можно ездить за продуктами в деревни. Всё это, казалось, обещало успех контрреволюционному движению в крае.
Итак, когда на следующее же утро Попов явился в дом Головиных, он застал тётю Анну Валериановну уже не в том настроении, с которым она приняла накануне Оливко.
И, к несчастью, Мила была первой, кто встретил Попова.
Он прошёл по кухне и Мавре велел «доложить»: человек, мол, пришёл, посыльный, по государственному делу.
В гостиной находились Анна Валериановна и Мила. Генеральша была у Димитрия наверху. При словах «государственное дело» и Мила и тётя вздрогнули и обе побледнели. И всё же Анна Валериановна сказала совершенно спокойно:
– Мила, пойди прими посетителя. Я хочу допить кофе.
Ей надо было предупредить о посещении тех, наверху: для Димитрия было устроено потайное место на случай обыска.
Между тем Попов разглядывал дом. Без приглашения прошёлся по двум комнатам, дальше было заперто, потрогал замки. Он был поражён красотой и величием «Услады». Стоя меж двух белых мраморных колонн, он с сердцем плюнул на паркет:
– Ишь как живут, сволочи!
В эту минуту вошла Мила. Попов сам для себя определил это первое впечатление: он вдруг «смяк сердцем».
Она была бледна до прозрачности. Мысль о брате, сознание, что он в смертельной опасности, что, может быть, именно этот, «государственный человек» и пришёл с вестью о гибели, ужасали её. Казалось, она трепетала всем своим существом, и её глаза, вспыхнув, окинули быстрым испытующим взглядом всего Попова – с головы до ног.
Именно эта прозрачность, этот трепет, этот необыкновенный взгляд поразили Попова. «Голубка! – подумал он. – До чего ж белая!»
Вид Попова разубедил Милу: он не мог быть посланным от «государства». Он походил лишь на рабочего, посланного проверить электричество или водопроводные трубы. В чёрной вязаной жилетке поверх помятой и расстёгнутой синей рубахи, без пальто, без шляпы в руках, он, по её мнению, мог быть только рабочим. По головинской традиции, она приняла его приветливо, поздоровалась, слегка поклонившись, и просила сесть.
– Мы можем и постоять! – произнёс Попов с чувством, не сводя глаз с Милы. – Если в приятной компании…
– Вам придётся подождать немного, – сказала Мила, смущаясь от его пристального взора. – Сейчас придёт тётя поговорить с вами. Она здесь всем заведует.
– В приятной компании мы не прочь подождать и подольше, – ответил Попов и ловко подмигнул Миле левым глазом.
Она отступила на шаг.
«Боится, – с удовольствием подумал он, – непривычная». И с тяжёлой игривостью спросил:
– Как дела ваши насчёт кавалеров, барышня? С кем гуляете? Как насчёт симпатии к нашей особе?
Видя, как она отпрянула и вдруг побежала из гостиной, он довольно погладил усы: скромная девушка! не вешается мужчине на шею. И он громко свистнул вслед Миле.
Вошла тётя Анна Валериановна и кратко спросила о цели визита. Он прежде всего отрекомендовался как председатель содружества уголовных заключённых местной тюрьмы, подлежащих освобождению, и слова его заставили хозяйку невольно отступить на шаг. Но она тут же поняла, что визит этот не может касаться Димитрия, и мгновенно приняла свой обычный спокойный и холодный тон.
– Прошу садиться, – сказала она, сама опускаясь в кресло.
Кресло затрещало под Поповым: ишь, чёрт, узко! – и он развязно начал излагать «приказ комитета освобождения»: головинской барышне «явка с букетом» на праздник, чтоб поднести ему лично, как главному лицу в процессии освобождённых.
Слова его, наружность, манеры не оставляли сомнения: это был решительный человек.
С Димитрием, скрывающимся наверху, с пониманием, что значит его участие в создании контрреволюции, главной заботой Головиных стало не привлекать враждебного внимания новой власти к «Усладе». Тёте Анне Валериановне предстояло мирно разрешить вопрос об участии Милы в празднестве тюрьмы.
Попов между тем добавил и личную просьбу: он желал, чтобы Мила произнесла «слово», обращённое к нему самому – главе уголовных и их представителю и председателю.
Анна Валериановна позвонила и просила Глашу прислать в гостиную Милу. Попов приосанился и подкрутил усы. Тётя просила его повторить просьбу Миле. Развалясь, сколько мог, в кресле и почесав голую грудь под рубахой, Попов изложил своё «государственное дело». Мила и тётя обменялись взглядом.
– Хорошо, – сказала Анна Валериановна, – Людмила Петровна может пойти и поднести букет, но совершенно невозможно, чтобы она произносила «слово»: она не привыкла выступать публично.
– Хе-хе! – сказал Попов. – Большое дело! Я вот тоже не умел, да наловчился. Подучить можем барышню! – И он «лихо» взглянул на Милу.
Обе женщины побледнели.
– Я прошу вас сделать нам эту уступку, – сказала Анна Валериановна. – Видите, на первую часть вашей просьбы мы согласились. Этого вполне достаточно, не правда ли? Она явится с букетом и поднесёт, кому будет указано.
– Нам букетец, нам самолично. – И Попов хлопнул себя ладонями по коленям. – Будь по-вашему, освобождаем барышню от «слова».
Видя, с каким удовольствием он принял согласие, с какой зловещей тюремной любезностью он благодарил их, слыша «словечки», никогда не произносившиеся ещё в «Усладе», обе женщины холодели от страха.
Попов объявил, что сам в день торжества приедет за Милой в автомобиле, и не в том тюремном, с решётками, а в открытом, который прежде полагался его благородию, бывшему начальнику тюрьмы.
– И не беспокойтесь, поедем парочкой. С девочкой ничего не случится. Беру на себя охрану. Будьте покойны: имя Клима Попова среди уголовников значит немало. И букет на мой счёт: прикажу собрать герани в чьём-нибудь огороде.
Обе женщины молчали.
Попов продолжал «программу». Привезя Милу, он поставит её на платформу (он называл Анну Валериановну барыней, а Милу – Людмилой, хотя ему и сказано было, что она – Людмила Петровна), сам же должен будет отлучиться, чтоб, сняв штатскую одежду, переодеться в арестантскую, и затем выйти из тюрьмы, возглавляя шествие. «Там дальше речь произнесу для народа, чтоб понимали!» – но будьте покойны: Людмилу он доставит домой опять же самолично и на автомобиле. Желая нравиться, он говорил в том тоне, что почитал барским: с папиросой, висящей из угла рта, прищурив глаза и раскачивая ногу в грязном, когда-то жёлтом полуботинке.
Тётя Анна Валериановна слегка наклонила голову в знак того, что аудиенция кончена, но Попов не понимал, он не думал уходить. Он словно врос в кресло.
– Нравится мне тут у вас! Вроде как чисто всё и благородно. И разговор ваш вежтивый, куда ж и сравнить с тюрьмой! Грязь у нас конечно, да и вши. От блохи тоже покоя нету. Ну, днём развлекаемся тоже, больше, конечно, в карты. Вот есть у нас мастера! – И, обратясь к Миле, он спросил, играет ли она в железку.
Мила нашла силы отрицательно кивнуть головой.
Попов не уходил. «Услада» очаровала его. Он заговорил о себе, о том, что судьба его переменилась – спасибо революции! – и ожидается светлое будущее. Обещана ему важная должность. Он говорил о будущем словами и готовыми фразами тюремных ораторов. Он говорил о всеобщем равенстве. Взять его и хоть бы эту барышню вашу, Людмилу, – оба плоды старого режима, теперь же уравнены, и нет никакой разницы, почему бы и не жить в дружбе, в любви и в согласии.
Произнося речь, он вспотел от усилий, заключив:
– Заглядывать буду к вам! Нравится тут мне очень!
Бледная поднялась Анна Валериановна с кресел и, сказав «до свидания!», позвонила Глаше, чтоб проводить гостя.
– Приятно познакомиться, – прощался Попов и ещё раз бросил взгляд на Милу, тяжёлый взгляд, от головы до ног, и затем улыбнулся довольной улыбкой.
Чтобы не показать своих истинных чувств и своего страха, и она улыбнулась в ответ испуганной улыбкой. Попов остался доволен: он предпочитал скромность и наивность в женщине. Он подбоченился.
– Да вы не бойтесь, барышня! Мы умеем обращаться с дамочками! Опытные!
Наконец он ушёл.
Он оставил «Усладу» в состоянии почти экстаза. «Вот местечко, чёрт возьми!» – и он сплюнул на мраморные ступени. Вынув из кармана брюк клетчатую кепку, он лихо набросил её на голову, козырьком назад. Он чувствовал себя молодым и полным энергии. Перейдя дорогу, остановился, созерцая фасад «Услады» и стараясь угадать, за которым же окном спит «голубка». Затем он пошёл в город, но иной походкой, с раскачкой. Идея Оливко о барышне с букетом, вначале показавшаяся ему глупой, теперь восхищала его. Оливко этот не совсем дурак.
Мысли его были приятны: девочка, отказавшая парикмахеру (Попов считал, что парикмахер – господин), согласилась – и без возражений – на ту же просьбу, когда попросил он. Это уже кое-что да значило, приосанивался Попов. Он не был неопытным юнцом: девочка не говорила с ним сама, за неё говорила тётка. Эта ведьма понимает дело. Парикмахер – что? – хоть и господин, а при нынешней жизни – день, и нет его. А за Поповым – товарищи. Попробуй тронь! Это вот тётка смекнула. И как они слушали, когда он говорил о будущем! И она! Она! Девочка. Голубка. Людмила.
Попов был влюблён.
То, что очаровало его в Миле, была не её красота: эта красота (щупленькая!) не была в его вкусе. Его пленила её покорность, её испуг, её грусть, её скромность, рвущая сердце улыбка. Охотник с ружьём и испуганная им, бегущая от него лань.
Однако он не мыслил ей зла. Другое: он хотел бы на ней жениться. В ней он угадывал женскую верность, женскую преданность. Разбойнику нужна именно преданная жена, до могилы верная подруга. Легкомыслие, ветреность разбойник вообще презирает.
Мысли Попова зашли так далеко – до женитьбы. Человек на всех путях жизни нуждается в преданной супруге, особенно тот человек, что занят опасным делом. Он, Попов, горестно наблюдал падение нравов современной ему женщины. Жениться парню не на ком, честное слово! И вот Мила, наконец, показалась ему подходящей.
Желая думать о Миле, говорить о ней, он направился к Оливко. Там он обрушился на изумлённого парикмахера, упрекая его в недостатке вежливости к женскому полу. Говорил назидательно:
– Ты там был, нагрубил, видно, как последний мужик деревенский. Напугал девочку. Людмила девочка нежная, как ей с тобой на люди показаться? С ней говорить надо вроде как бы вежливо. Умеючи надо… И слов тех, что мы – мужчины – между собою заворачиваем, с ней никак нельзя. Ты не умеешь – не суйся. А я вот умею: согласна Людмила, будет с букетом на празднике. Слыхал? И вперёд на дамское или другое какое деликатное дело меня посылай, сам не рыпайся. Напортишь только, дурья твоя голова.
Попов стал серьёзно подумывать о женитьбе: «Годы же мои вполне подходящие: чуть за сорок, в полном соку. И судьба моя вон как переменилась! Пора, пора жениться. Самое, так сказать, время. И девочка-то какая! Мировая девочка! Нежная. Людмила! Голубка!»
Впервые тихие мысли о семейном уюте взманили его (сказывался возраст!). Но главное – до женитьбы поскорей обеспечиться. Чтоб уж потом и не покидать голубку: время-то ныне какое! Смута, какой на земле не было. Хитрый мужик, он понимал революцию лучше многих историков её и теоретиков. Равенство? братство? – рассказывай кому другому! Он видел её как катастрофическую перемену, как разруху и – разбойный по духу – приглядывался, где и как удобнее пограбить, пока возможно. «Мировой пожар раздуем!» Дуйте, ребята, раздувайте! Он же, Попов, и поведёт себя как на пожаре: в первые же минуты, в самом начале – красть, а дальше – «мирный я житель, хата с краю, и не видел ничего, и не знаю». С капиталом же при чём тут режим, тот ли, другой ли. При ловкости нашей – устроимся. Его ум работал, и маленькие глазки хитро поблёскивали.
«День освобождения» и для него принимал всё большую важность: он будет как бы представлен народу, и заметьте, головинская дочка подносит букет. Он как бы вступал этим в лучшее общество города: узнают, если где встретят. Кстати, соперников он не боялся: знал способы «успокоить», а то и совсем «удалить» мешающего ему досадного человека.
Накануне торжества он объявил Оливко, что завтра утречком пожалует к тому на квартиру, то есть в парикмахерскую, и хоть сам Оливко теперь не работал, Попов требовал его личных услуг: «Сам меня и пострижёшь, по-товарищески».
Пока Оливко работал над его головой, надо сказать, без всякого энтузиазма, Попов сидел, зажмуря глаза, сладко мечтая о Миле и о женитьбе. По окончании сеанса, увидев в руках парикмахера бутылку с дешёвым одеколоном, Попов распорядился:
– Ты, брат, не поливай меня отечественною мутью, подай сюда французские духи!
В «Усладе» между тем волновались.
Анна Валериановна велела Миле держать в секрете и посещение Попова, и будущую поездку на торжество.
– Ты знаешь Димитрия. Если он только увидит Попова и узнает, зачем и куда ты едешь, он забудет всякую осторожность и тут же в доме у нас застрелит этого каторжника. Тем более не говори и маме. Я поеду с тобою и не отойду от тебя ни на минуту. Не бойся ничего.
Букет красной герани казался настолько нелепым, что решили заменить его розами.
– Я буду смотреть на розы и о них думать, – сказала Мила, – и ничего, время пройдёт.
Она мужественно прошла через все унижения этого дня: с букетом стояла часы на платформе, рядом с фыркающим в её сторону парикмахером Оливко. Он «принципиально» не поздоровался с Головиными. Тётя Анна Валериановна, в чёрной кружевной косынке, изваянием стояла позади Милы. Полина Смирнова показывала на них пальцем и смеялась громко. Попов, выйдя из тюрьмы, не спускал глаз с Милы. С улыбкой она подала ему букет. И, наконец, втроём они возвращались в «Усладу» в чёрном автомобиле с ещё не стёртой надписью: «городская полиция».
С каким ужасом поняли Мила и тётя, что Попов был г л а в н ы м преступником уголовной тюрьмы. Тётя не выдала себя ничем, но подмечала всё. Попов, видавший виды и себе на уме, понимал основной смысл её молчания. «Ишь, ведьма! В рот воды набрала!» С другой стороны, ему нравилось: остерегает Людмилу. От эдакой тётки не убежишь в подворотню на фарт, побалагурить с прохожим парнем. Не такое, значит, семейство.
Сам он был счастлив и болтлив. Весь потный, он оттягивал от тела то рубашку, то жилет, поясняя: для воздуха.
– Слыхала? – обратился он к Анне Валериановне. – Ну, какую же речь я сказал! Печатное дело! Понравилось небось? – подмигнул он Миле.
– Вы хорошо сказали, – ответила она.
На другой же день после праздника Анна Валериановна написала два одинаковых письма: Оливко и Попову. Она напоминала, с какою готовностью Людмила Петровна Головина выполнила их приглашение принять участие в программе дня, и затем сообщала, что, к сожалению, племянница её слаба здоровьем, что доктор нашёл болезнь лёгких, следствие потрясения после смерти отца, и затем просила не затруднять Милу никакими общественными функциями, хотя бы на время, всего на несколько месяцев, пока она окрепнет.
Анна Валериановна была полна опасений, она не спала ночей и всё это старалась скрыть под маской спокойствия. Но выражение насторожённости стало её «революционным лицом».
Увы! Присутствием на празднике Головины напомнили о себе, попали в фокус революционного зрения. Следующий визит был нанесён Полиной Смирновой. С небольшой группой женщин и с песней она появилась на дороге к «Усладе». Женщины несли плакат с лозунгом: «Мир устал от богачей».
– К нам идут! К нам! – с воплем вскочила Глаша в гостиную.
Размахивая мандатом перед лицом Анны Валериановны, Полина объявила, что они пришли взять рояль. «Вы уже давно наигрались, сударыня!» Клуб рабочих женщин испытывал необходимость в музыке.
Полина предупредила: если откажут дать рояль, то Головиных ожидают такие-то и такие репрессии, после которых рояль всё же возьмут.
И снова, потому что Димитрий скрывался в «Усладе», Анна Валериановна уступила без возражений: пожалуйста, возьмите.
Рояль был тяжёл. Рабочие женщины не могли справиться и решили взять пока пианино. Их в «Усладе» было три. Взяли самое лёгкое. Они выволакивали его из прежней классной комнаты Милы, ударяя о стены, о двери, о колонны, о ступени, и оно отвечало растерянными жалобными звуками на все толчки и удары.
Испуганная Мила предложила клубу и ноты, но Полина фыркнула ей в лицо:
– Это вашего дохлого Баха? У нас есть свои, революционные песни!..
Реквизиция вещей для клубов сделалась главным занятием Полины. На этом поприще она подвизалась с неизменным успехом. Годами работая в самых богатых домах города, она знала точно, кто что имеет, где что содержится, куда прячется, – и отрицать для владельцев не было возможности. Её новая репутация стояла высоко: в два дня она бралась обставить роскошно любое революционное помещение – и без издержек.
«Услада» сделалась её избранным местом для реквизиций. Она появлялась всё чаще, потрясая мандатом, часто подписанным ею самой, и забирала всё что хотела, словно дом Головиных был складом её вещей или фабрикой. С Анной Валериановной она усвоила новый тон – бросая мандат на стол, почти ей в лицо, она говорила кратко:
– Ковры. Занавеси. Серебро. Граммофон. Письменный стол. Тарелки. Вешалку. Зеркало.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?