Текст книги "Царица иудейская"
Автор книги: Нина Косман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Да нет, конечно. Я просто пытаюсь вам объяснить… Я слышу слова, их мне как будто диктуют. За раз по чуть-чуть. То, что мне диктуют, я записываю. Ну, например. Представьте себе, что я пишу… скажем, тот текст про династию древних царей, который навел вас на эти дикие идеи. Представьте себе, что диктовать мне перестали бы на минуту или, может быть, я перестала бы слушать. В результате я бы не знала, как зовут младшего брата Иехуды, который правил после его смерти. Я бы тогда сидела и терпеливо ждала, и вдруг мне было бы продиктовано имя Ионатан. Вот и скажите мне: откуда я все это могла знать до того, как поискала в источниках? Кто мне диктует?
– Это для меня бессмыслица. Бес-смыслица. – Он с напряжением повторил трудное слово, сделав ударение на обеих его частях. – Без смысла, вот так. – И добавил со значением: – Я знаю что-то, чего вы не знаете.
Мне хочется сказать, что он похож на мальчишку, когда говорит это, но я молчу, потому что знаю, что мужчине, который не хочет, чтобы его считали мальчишкой, нужно одно – уважение. Ну, не считая, конечно, того, что мужчинам обычно нужно от женщин.
– Я что-то знаю, – повторяет он угрюмо. – Я стараюсь вас от этого защитить.
Я не спрашиваю его, от чего он старается меня защитить. Мальчишки, мечтающие быть мужчинами, любят выдумывать таинственные истории, в которых они отводят себе роль героя, спасающего девицу от опасности. Но какие бы опасности ни поджидали меня в фантазиях Алехандро, я предпочитаю, чтобы они оттуда не исчезли, потому что, если я отговорю его от роли моего спасителя, он может совсем потерять ко мне интерес. А это совершенно новый интерес, недавно возникший и такой хрупкий, что я боюсь неловким словом его разрушить.
– Если вы прекратите писать про своих предков и выставлять это в Сети, может быть, я смогу помочь вам остаться в живых, – говорит он мрачно.
– Звучит зловеще, Алехандро. Вы знаете такое слово – «зловеще»?
– Нет, Галия, я не знаю слова «зловеще». Я не очень хорошо знаю английский язык. Вы думаете, жизнь – это слова? Жизнь может превратиться в смерть без всяких слов. И вы даже не узнаете, что это сделал я.
– Сделал что?
– Превратил жизнь в смерть.
– Алехандро, если вы хотите меня напугать, попробуйте это сделать как-нибудь пояснее. В любом случае, я не пишу про моих предков. Я вам уже говорила, что именно я пишу. Это вымысел, литература.
– Литература, – отзывается он презрительно. Мгновение размышляет, потом повторяет: – Литература, – и громко фыркает.
* * *
Он отказывается от моих бутербродов и других моих непритязательных угощений. Сидит на ступеньке лестницы со своим кофе, обхватив картонный стакан обеими руками – как бы грея о него руки.
– Вы что, замерзли? – спрашиваю я.
– Нет.
– Вы так стакан держите. Как будто пальцы греете.
Он говорит: «Сейчас сентябрь», словно объясняя мне, как глупо предполагать, что в такую погоду можно хотеть согреться. Я настолько привыкла читать его слова между строк, что, когда он говорит «сентябрь», я пытаюсь догадаться, что он хочет сказать названием этого месяца. Я уже так запуталась с его молчанием, что, если это молчание продлится еще полминуты, оно меня затянет в себя.
– Чем вы обычно занимались в сентябре в юности? – ничего, кроме этого дурацкого вопроса, мне в голову не приходит.
– Я ухаживал за Марьям, – отвечает он после долгой паузы.
Я ждала, что он ответит «с друзьями гулял», или «в мяч играл», или еще что-нибудь вполне невинное. Мне неприятно слышать это «Марьям»: это наверняка жена. Ранние браки – норма в той части света, откуда он родом.
– Марьям – это кто? – спрашиваю с подозрением.
– Моя овца.
Уф… полегчало. Это не жена. Какая же я дура – ревновать к овце. Я не хочу больше его спрашивать, но он сам нарушает молчание.
– У отца была ферма, – говорит он. – Много овцов. Мой брат весь день был с ними.
– Овец, – мягко поправляю его я. – Овца – женского рода. Мужской – баран.
– Овец, да. Сначала я был маленький, потом вырос, и у меня было свое… как это по-вашему?
– Стадо?
– Да, стадо. Десять овцов.
– Овец.
– Ну, овец, баранов, это одно и то же. Десять было, и я за ними ухаживал. Один год, два года, все хорошо, каждый баран здоров. Потом одна девочка-баран больная.
– Баран-женщина – это и есть овца.
– То есть как вы – женщина, – улыбается он. – Да, верно. Моя любимая вы-баран, значит овца. Марьям звали. Я ее из рук кормил. Когда я в школе был, мои братья перед ней еду ставили, как перед другими овцами, те ели, а Марьям нет, отворачивалась. Она меня ждала. Прихожу из школы, к Марьям бегу, она ко мне бежит, я ей есть из рук даю. – Он мгновение молчит, потом продолжает: – Даже когда болеет, ко мне бежит. Ей бежать трудно, но она бежит. Раз я из школы пришел, мама говорит: пропала Марьям. Я иду к Марьям, ее нет. Мы всюду искали – в траве везде, в полях везде. Нет Марьям. Потом слышим, сын соседа нашу овцу взял, зарубил и продал мясо и шерсть, чтобы курево и все такое купить. Мне сосед говорит: хочешь, я за тебя его убью? Я говорю: нет, мою Марьям все равно не вернуть.
– Это было хорошо с вашей стороны – сказать ему, чтобы сына не убивал, – замечаю я.
Алехандро говорит «угу», и я боюсь, что он мог услышать в моих словах иронию. Мне надо быстро это впечатление исправить и показать ему, что я совершенно не собиралась над ним смеяться.
– Вы эту овцу и вправду любили, – говорю я и, еще не договорив, понимаю, как фальшиво это звучит.
Он отбрасывает в сторону свой картонный стакан, и я спрашиваю его, почему все рабочие бросают эти стаканы прямо на пол в гостиной. Он отвечает, что это неважно, что все уберут, когда будут стелить пол. «Сейчас это все мусор», – говорит он твердо, сопровождая свои слова решительным взмахом рук, затем поворачивается и идет наверх красить стены ванной на втором этаже.
* * *
Я купила не тот строительный раствор, и теперь Алехандро помогает мне донести три мешка до машины – мне надо опять съездить в магазин стройтоваров, чтобы поменять этот раствор на нужный. Я сообщаю ему, что понятия не имела, что раствор для пола – не то, что для стен. Моя наивность вызывает у него снисходительную улыбку, и я в который раз очарована прямо-таки детской гордостью, с которой он демонстрирует свое превосходство надо мной в строительных материях. Еще мне приходит в голову, что причина его сегодняшнего джентльменского поступка – того, что он помогает мне нести тяжелые мешки – объясняется его готовностью признать, что я для него что-то значу. Я так тронута этим редким проявлением внимания, что, когда я возвращаюсь из магазина и он помогает мне выгрузить новые мешки из машины, я решаюсь попросить его взглянуть на комод, который я крашу, и оценить, как я покрасила верх. Я привожу его к комоду и жду реакции.
– Надо было его сперва отшкурить, – говорит он. – Потому что видите, вот тут? – Он проводит пальцем по покрашенной поверхности, чтобы я могла видеть, насколько неровно положена крас ка. Я замечаю ворсинки от кисти, застрявшие в краске. – Кисть дешевая, – произносит он, презрительно оглядывая мою коллекцию кистей. – Я вам свою дам. О’кей? Я для вас отмою.
Он бежит на задний двор отмывать свою хорошую кисть в корыте с дождевой водой. Я сижу на корточках рядом с ним и макаю мои дешевые кисти в воду. Он полощет свою кисть в воде и рассуждает по поводу белесых кругов, расходящихся от нее: «Акриловая краска на воде. Без растворителя». Я произвожу такие же белесые круги.
– Это как яйца для омлета взбалтывать, – говорю я весело, рассчитывая, что он на это улыбнется, но он продолжает полоскать кисть с задумчивым видом.
Я делаю еще один заход:
– Tina de lavar, – произношу я испанские слова, которые запомнила с колледжа. Опять никакой реакции. – Это значит «корыто для стирки» по-испански, – просвещаю я его, достаточно долго, по его рассказам, жившего в Мексике, чтобы знать любое слово, которое я судорожно пытаюсь вспомнить со студенческих лет.
– Да, Галия. Tina de lavar.
Еще несколько минут этого задумчивого размешивания краски по воде, и я так в нем растворюсь, что не смогу встать.
– Алехандро, о чем вы думаете?
Он бросает на меня быстрый удивленный взгляд, словно никто прежде не проявлял интереса к его мыслям, и словно сам факт того, что я его об этом спросила, кажется ему выходящим за рамки приличия. Он встает с корточек и трясет кистью с такой силой, что брызги воды разлетаются в разные стороны. Как старательная ученица, я делаю то же самое с моими дешевыми кистями.
– Я вам рассказывал про моего соседа. Знаете, я вас, как это по-вашему… разыгрывал.
Я не понимаю, про какого соседа он говорит. Может, это он про моего соседа Брэда, которому настолько дома нечего делать, что он считает вправе войти в мой дом в любое время и быть тут часами, делая критические замечания по поводу любой стадии строительства и отдавая распоряжения рабочим? Когда я как-то раз попросила Брэда удалиться, Том сказал: «Галя, правило номер один: когда идет стройка на такой улице, как ваша, не мешайте маленьким соседским радостям. Лучше иметь тут соседа, который ведет себя как босс, чем иметь его в качестве жалобщика на нарушения, понятно?» Я спрашиваю Алехандро, не Брэда ли он имеет в виду, но он реагирует так, как если бы я его оскорбила, и я извиняюсь, что не поняла, что он говорит про соседа из своего детства, того, что убил Марьям – овцу, которая ела из его, Алехандровых, рук. Но ему мои извинения неинтересны. Он хочет убедиться, что я поняла: история с соседом была розыгрышем. Он повторяет:
– Я просто вас разыгрывал с Ахмедом.
– А Ахмед – это кто?
– Я это рассказал, чтобы увидеть, верите ли вы, как это у вас называется… стереотипам. Которые у вашего народа есть про нас. Вроде того, что мы все пасем скот и выращиваем оливы и ничего не понимаем про такие вещи, как наука и самодисциплина. Или что отец может убить сына ни за что.
– Так у вас и овцы по имени Марьям тоже не было? И соседский сын ее не убивал?
– Марьям была. – Он хмурится, как будто ему до сих пор больно думать об овце. – Но мой сосед Ахмед не говорил, что он за нее сына убьет.
Я хочу спросить: «Ну и как? Прошла я испытание? Вы хотели проверить, разделяю ли я стереотипы, которые "у вашего народа есть про нас"? Так как, подтвердила я ваши ожидания?» Но, стоя рядом с ним во дворе, глядя на белые завитки краски и грязи в tina de lavar – стиральном корыте, я теряю дар речи. Я хочу ему и про это сказать, про то, как я теряю дар речи в его присутствии и как я ощущаю в себе поток его мыслей, и как это больно, потому что, хотя я эти мысли ощущаю, я не знаю, о чем они.
– Алехандро, – спрашиваю я тихо, – зачем вы меня смотрели в Сети?
Он стоит, не шевелясь, держа кисть в замершей в воздухе руке, и вид у него такой, будто я застала его на месте преступления. И тут я понимаю, что все эти пустяки, которые я ему говорила последние несколько дней, неотвратимо вели к этому вопросу.
– Я не смотрел, – отвечает он, помолчав.
– Тогда откуда вы узнали, что я пишу про этих еврейских царей?
Он снова стоит молча. Пожимает плечами. Опускает руку с кистью. Открывает рот, хочет что-то сказать, но передумывает. Бежит к дому, сбегает по ступеням в подвал. Я хочу бежать за ним вслед, крикнуть ему: «Я знаю, зачем вы искали меня в Сети!» Но он уже вбежал внутрь. Если я за ним побегу, это будет выглядеть как приставание. Я заставляю себя остаться на месте. Подожду другого раза, чтобы задать ему этот вопрос, и, если он опять убежит, мне придется сделать вывод, что за простым маляром Алехандро таится больше сюрпризов, чем докторская степень по ихтиологии, детство палестинского пастушка и неопределенное количество жен, разбросанных по разным континентам. Мне придется сделать вывод, что этот маляр, который меня игнорирует, удирает от моих вопросов, завидует моим успехам в росписи дверей венецианской штукатуркой и не соблюдает элементарной вежливости, когда я приношу ему кофе и бутерброды, – что этот маляр-ихтиолог-бывший-палестинский-пастушок стал испытывать ко мне жгучий интерес! Именно этот интерес заставляет его думать обо мне, когда он возвращается домой после целого дня игнорирования меня на работе, и именно этот интерес побуждает его не просто найти меня в Интернете – нет, он на самом деле читает многостраничный текст, который я поищу на писательском форуме. Тот факт, что он неправильно понимает характер и цель моих писаний и из-за недостаточного знания английского языка, возможно, не понимает значения многих слов, гораздо менее важен, чем сам факт его интереса ко мне.
Алехандро
Она показывает мне свои кисти, и я говорю ей, что это дерьмо, а не кисти, самая дешевка, а она хохочет на слово «дерьмо», как будто мое произношение так смешно, что нельзя удержаться от смеха. Точно как в тот раз, когда я ей сказал про венецианскую краску, которой она покрасила дверь ванной, а она побежала всем радостно рассказывать, как я сказал «дерьмо, а не работа». Сегодня я попытался быть с ней любезным. Я сказал: «Я разрешаю вам пользоваться моей кистью». У Тома кисти высшего качества, не то что это барахло, которое она покупает, потому что ничего лучшего не знает. Она согласилась попробовать мою кисть для покраски своей мебели – еще одно дурацкое занятие. Я ей не сказал, что никто не красит мебель красной или фиолетовой краской для стен. Это то, что нормальные люди просто не делают, и я даже обсуждать это не хочу, точка. Я ей показал на неровности в поверхности и сказал: вы должны были сначала ее отшкурить. Но она женщина. Что она может знать про ошкуривание? Я бы это за нее сам сделал, но я работаю на Тома, а он мне не заплатит сверхурочные за ошкуривание ее дурацкого комода. Я ей показал на ворсинки от кисти под слоем краски и сказал: «Вот, возьмите мою качественную кисть», а потом еще подумал и решился на еще более широкий жест. Я сказал: «Ладно, я вам сам ее еще и отмою». Она пошла за мной на задний двор со своими дешевыми кистями и села возле меня. Когда я макал свою кисть в воду, она макала в воду свои. И вот мы так сидим, и я думаю про себя о том, что она все время за мной ходит, и о том, как это мне мешает выполнить задание, потому что, хоть я и не питаю к ней тех чувств, в которых Профессор меня подозревает, я что-то к ней все-таки испытываю, и, что бы это ни было, это мне сильно мешает выполнить мое задание. А выполнить я его обязан. Она что-то говорит по-испански и, когда я не отзываюсь, делает удивленный вид, как будто считает, что я знаю все слова по-испански только потому, что сначала она решила, что я мексиканец, и теперь она насчет меня в полном замешательстве. Она не знает, что я достаточно долго жил в Мексике, чтобы немного выучить испанский, хотя это совсем не значит, что я должен знать все слова этого языка. Например, как будет по-испански «стиральное корыто». Она с гордостью произносит «tina de lavar» так, словно знает что-то, что я не знаю. Такого плохого произношения, как у нее, я давно не слышал. Пока она сидит возле меня на корточках около этого стирального корыта, я думаю о том, как просто было бы ее окунуть головой в воду. Быстро так, чтобы она даже не страдала. Я как бы слышу голос Профессора: «Не упусти этот шанс!» Но тут я слышу голос Тома: «Почему мою клиентку нашли мертвой на заднем дворе ее собственного дома и кто окунул ее головой в воду, когда, кроме тебя, там никого не было?» Профессор – мой босс, и Том – мой босс, и эти два босса тянут меня в противоположные стороны. А тут еще и сама Галия. Она встает, когда встаю я, и стряхивает свои кисти, когда я стряхиваю свою, и вообще ведет себя, как доверчивый щенок, который повторяет каждое движение хозяина. Это доверие еще больше затрудняет дело. Я стал похож на тех расслабленных западных мужчин, которые вечно заняты пережевыванием своих переживаний, а когда приходит время действовать, они уже так в этих переживаниях запутываются, что ни на какое действие не способны. Никогда не думал, что такое может случиться со мной. Я уже начинаю жалеть, что рассказал ей про мое детство и про то, как я любил Марьям. Не понимаю даже, как ей удалось это из меня выудить, как она заставила меня все это ей рассказать. Правда, одного я ей не сказал: как эта история с Марьям меня изменила. Она меня сделала жестким, и только много лет спустя я понял: именно после того, что Ахмедов сын сделал с Марьям, и когда я увидел ее шерсть в его руках, я из мальчишки, которым был до тех пор, превратился в того, кто я теперь. С другой стороны, когда я сижу рядом с Галией или стою возле нее и упускаю шанс за шансом выполнить свое задание и свой долг перед Профессором, я, возможно, становлюсь кем-то другим, не тем, кто я есть или кем был. Я изменился настолько, что даже не уверен, смогу ли вообще выполнить ЭТО. И как раз когда мне в голову приходит эта мысль, она пристает с вопросом, почему я ее смотрел в Сети. Я отвечаю, что не смотрел, и это правда. Ее «Хронику» показал мне Профессор. Сказать ей, что ли, что мне некогда копаться в Сети? Что я слишком занят для такой ерунды? Что, когда я прихожу домой после двенадцатичасового рабочего дня и еще часа в дороге, все, что мне надо, это быстро принять душ и завалиться спать?
Глава 3
Хасмонейская хроника. Глава III
Прошло несколько дней после пира с миротворцами, продемонстрировавшими Маккавеям, что зерно и вся остальная провизия, подаренная им по указанию Божьему, высшего качества, и вот уже еврейское воинство разбило небольшую греко-сирийскую армию при Вади-Харамия. Казалось, предсказанная победа томилась в нетерпении – прямо-таки таилась за ближайшим углом – и пришла в самом начале битвы почти без потерь со стороны Маккавеев. Но теперь уже Маккавеями называли не только пятерых братьев – Иехуду, Ионатана, Элиэзэра, Шимона и Иоханана Гадди, а целое войско благочестивых евреев, которые наплевали на эдикт Антиоха, предписывающий им поклоняться идолам Олимпа, и не простили потерю целой тысячи женщин, детей и младенцев: сотни из них погибли в трехдневной резне или были проданы в рабство – и все это по повелению того же Антиоха, который отдал на разграбление Иерусалим и чей ставленник Аполлоний пал теперь одним из первых в этом победоносном для евреев сражении. Иехуда вынул меч из мертвой руки, до этого правившей Самарией-Шимроном, и уже ночью, когда изнуренное дневным боем войско спало, он довел лезвие меча до немыслимой остроты, от которой оно засветилось светом победы. Утром он объявил жителям Самарии, что отныне они свободны от языческого ига. Говоря с толпой горожан, он держал меч в поднятой руке, и толпе не надо было объяснять, чей это раньше был меч: все они уже знали, что безжалостно правивший ими, теперь лежал мертвым. В руке Иехуды меч превратился в нечто большее, чем просто оружие, ибо исполнение одного пророчества – а о предсмертных словах, сказанных Матафией Иехуде, уже знали все – обещало исполнение и других пророчеств, хотя и не с такой легкостью, с какой далась победа при Вади-Харамия. Люди помнили первый вход Иехуды в Храм, когда он своими глазами увидел его осквернение, совершенное руками прихлебателей Антиоха. И теперь, когда Иехуда снова вошел в Храм, народ собрался на праздник. Свиные рыла и хвосты были из Храма вышвырнуты и унесены далеко за пределы Иерусалима, дабы не осквернить никого из находящихся внутри городских стен. Гости валили толпой, выглядывая свободные места на длинных скамьях во внешнем дворе Храма. Это действительно было особенное событие – день возвращения в Иерусалим и нового освящения Храма.
– Сколько тысяч лет нужно прожить от одного чуда до другого, чтобы увидеть оба? – спросил Иехуда присутствующих.
Он обращался ко всем – саддукеям, фарисеям, и ессеям, и к тем простым душам, что не входили ни в одну из ученых школ, хотя с их помощью он одерживал победу за победой. Именно пыл веры этих простых душ более всего ценился им в сражениях, ибо это были не просто сражения между греками и евреями и даже не просто сражения между смертными – нет, это было сражение между богами греков и Богом евреев, и именно поэтому неизмеримо много значила вера. Такова была речь Иехуды. И, начав произносить ее, Иехуда был ведом высшей силой, как в бою. Сила эта знала, что именно ему надо говорить, и ему не надо было выбирать слова, так как слова сами снисходили на него, точно так, как падают с дерева на землю зрелые плоды; все, что от него требовалось, это подчинить свою волю потоку этой силы, а все остальное делала она сама. Уже потом, когда у него было время все обдумать, он стал сомневаться, действительно ли эти и все последующие слова были подсказаны этой силой. Он заметил, что Ямин, его правая рука, уже не стоит возле него, но, как ни казалось странным отсутствие Ямина, еще более странным было увидеть боковым взглядом некоего человека, такого же роста, что и Ямин, стоящего в противоположном конце двора, позади скамеек в темном углу у задней стены. Иехуда услышал, как шумная разноголосица гостей внезапно сменилась ошеломленным молчанием, как будто на самом деле народ был свидетелем происходящего на его глазах чуда. Он ощутил это чудо всем своим существом – до волосинок на затылке, которые встали дыбом, как намагниченные. Он медленно повернулся, стараясь сохранять достоинство на случай, если окажется, что этот человек – или кто бы это ни был за его спиной – властен не только удивить его, но и вызвать в нем благоговейный ужас. Но, когда он повернулся полностью и увидел три стоящие фигуры, ему уже стало не до того, чтобы соблюдать достоинство.
– Ты мне помешал их разглядеть, – упрекнул он Ямина уже потом, когда двор был убран идумейскими служанками, которым под страхом смерти было запрещено даже упоминать о том, что они видели. – Ты, Ямин, когда стоял, повернувшись к той задней стене, или предавался фантазиям, или тебе пригрезилось что-то в полудреме, но, когда зерно сомнения в тебе стало расти и затуманило твой взор, это все передалось от тебя мне. Поэтому все, что я видел и слышал, было окрашено твоими сомнениями, и теперь я уже не знаю, было ли это на самом деле. Что же мне теперь делать, друг мой Ямин?
– Ты просто огорчен тем, что они явились мне, а не тебе, – ответил Ямин. – Никто не отрицает, что ты, Иехуда Маккавей, великий герой и что ты будешь жить в легендах гораздо дольше, чем во плоти, в то время как я, твой товарищ по оружию, во всех битвах стоявший с тобой плечо к плечу, умру в неизвестности и буду предан забвению моими потомками. Если бы наши праотцы явились тебе, ты нес бы ответственность за любую неточность в рассказе об этом явлении. Наши праотцы с таким же успехом могли выбрать любого другого, такого же ничем не примечательного, как я. Но я близок тебе по образу мыслей и по духу, поэтому они из всех обыкновенных людей выбрали именно меня. И именно благодаря моему благочестию и преданности я увидел их в мерцающем свете, подобном тому, который снизошел на тебя, когда ты встретил свою будущую вторую жену, простую деревенскую девушку, не ставшую еще ничьей женой.
– Слова твои, Ямин, – заметил Иехуда, – кажутся непочтительными, но я нутром чувствую твою правоту. Ты достаточно меня знаешь, и я вынужден признать правдой то, что ты сказал о моих ощущениях, o моей первой встрече с женой. И хотя это мерцание, соединяющее нас, потускнело, бывают моменты, когда оно возвращается в полной силе, как в былые дни, когда греческий мальчишка-бог, чье имя я предпочитаю не помнить, выбрал нас с Нехорой мишенью для своих стрелковых забав.
Ямин ответил так же тихо, как до этого:
– Я слышал голоса в тишине и понимал, что три наших посетителя разговаривают между собой достаточно громко, чтобы их можно было расслышать, но и достаточно тихо, чтобы услышавший их осознавал, что это сугубо личная беседа, как та, что ведется нами во сне с душой ушедшего близкого, и то, что мне было позволено эту беседу подслушать, свидетельствовало о намерении этих посетителей сделать тайное явным; этот исключительно полезный прием позволяет выйти за пределы тайного, пожелавшего остаться тайным, без этого людям было бы недоступно Его слово.
Я видел строящийся дом. Несколько рабочих, доделав фундамент и большую часть подвала, ставили теперь перегородки между комнатами на первом этаже. И в этот момент один из наших посетителей, до того стоявший вместе с двумя другими слева в стороне от строительной площадки, подошел к главному строителю и спросил, предназначается ли этот строящийся этаж для него. Начальник строительства ответил: «Нет, ты получишь подвал», на что патриарх воскликнул: «Как! Ты поселяешь меня в яме?» Но начальник строительства объяснил ему, что «яма» – неподходящее слово для приятного помещения, построенного для него, и, когда подвал был закончен, он предложил Аврааму пройтись по нему, на что тот неохотно согласился. «Вот это будет твоя комната, – сказал главный строитель, когда они спустились по нескольким только что выстроенным ступеням. – А это, – продолжил он, сопроводив свои слова широким жестом, приглашающим Авраама чувствовать себя как дома, – будет комната сотворенного с тобой чуда. В качестве первого из главных чудес оно стало фундаментом нашей веры, что объясняет, почему мы поместили тебя в фундамент здания». «О каком чуде идет речь?» – спросил Авраам ворчливо, как подобает старику, которым он и являлся, в ответ на что начальник строительства тут же напомнил ему: «О том чуде, когда твоего возлюбленного сына, лежащего связанным на вершине горы как жертвенный агнец, отец не предал смерти. О том чуде, когда из твоей руки, воздетой над дрожащим телом отрока, выпал нож. О том чуде, которое стало испытанием твоей веры. Разве ты не видишь, как это чудо повторяется снова и снова?» Начальник строительства указал на середину комнаты, где высилась круглая платформа, напоминающая вершину знаменитой горы, но Авраам только пожал плечами и сказал, что сожалеет, что тогда неправильно понял Его повеление и уже приготовился принести в жертву собственного сына – поступок, оставивший незаживаемый шрам в душе бедного Исаака. «Неверное, толкование было меньшим чудом, – быстро промолвил начальник строительства, – как видишь, мы отодвинули его в угол». Он показал на то место, которое могло бы быть углом комнаты, если бы она не была совершенно круглой формы. Тут наш почтенный гость выразил желание выйти из комнаты, ибо духота в подвале была невыносимой. Строитель послушался и помог старику вскарабкаться по ступеням, при этом Авраам стенал и жаловался на боль в коленях и спине. Когда он воссоединился со своей маленькой компанией и поведал двум остальным о том, что он только что видел, они тоже выразили желание осмотреть помещение.
Теперь настала очередь Моисея взглянуть на первый этаж с его просторной гостиной, которая была разделена, как объяснил строитель, на десять равных помещений, каждое предназначенное для одной из десяти казней египетских. Увидев в глазах Моисея недоумение, наш проводник наскоро перечислил казни, указывая на каждую кабинку: «Кровь в реках. Жабы. Мошки. Песьи мухи. Моровая язва. Нарывы. Град. Саранча. Тьма. Смерть первенцев». «Ну ты прямо расставил чудеса, подобно скоту в хлеву!» – воскликнул Моисей с яростным негодованием, заставившим строителя задрожать от страха, что следующее чудо обрушится на него самого. В свое оправдание он ответил, что воистину зданию этому предназначается быть домом чудес, и строится оно в строгом соответствии с особыми инструкциями, полученными от сами-знаете-Кого, так как каждое чудо должно быть передано будущим поколениям «в целости и сохранности», как сказано в инструкции, но, поскольку помещение ограничено в смысле пространства, а чудес, которые надо уместить на первом этаже, много, им пришлось… сами видите… втиснуть их все сюда. «Это что, мой горящий куст? – возмутился Моисей. – Я поговорю с тем, кто за всем этим стоит». Он вышел из дома и рассказал двум своим спутникам, что он видел, после чего третий из них, знаменитый своей мудростью, сказал, что он сказал, что он не пойдет осматривать предоставленный ему второй этаж, и тоном, не терпящим возражений, известил обескураженного строителя, что он также намерен передать свою часть помещения Маккавеям, ввиду того что ими сотворенное чудо призвано зажигать сердца, тогда как сам он обладает всего лишь мудростью.
– Ты помнишь, Иехуда, – сказал Ямин, – после того, как я мысленно передал эти слова тебе и ты произнес их вслух, собрание пришло в движение. Люди все это выслушали и теперь требовали увидеть своими глазами погруженных в свечение патриархов и дом чудес. Скамьи заскрипели, когда мужчины стали потягиваться – упражнение для рук и ног, делать которое перед боем ты сам их научил, так как оно помогает удержаться от непроизвольных движений, например, от того, чтобы бросаться на противника именно тогда, когда он изготовился укоротить вас на голову или насадить на меч; именно это умение вовремя удержаться творило чудеса, ибо давало нашим бойцам возможность не только сохранить свою жизнь или отнять ее у противников, но еще и взять кого-то из них живьем для того, чтобы заставить его развязать язык. Ты ведь сам любишь повторять, что заставить пленного заговорить важней, чем заставить его навсегда замолчать.
– Это так, – подтвердил Иехуда.
– Но на этот раз, – продолжал Ямин, – скрип скамеек и двигание руками и ногами не имели ничего общего с особыми движениями в бою. Они свидетельствовали только о желании увидеть дом чудес и пройтись там, где прошлись праотцы – по подвальному этажу, по первому этажу, по второму и по всем пристройкам, – и, когда им было сказано, что Светящиеся явились только одному из собравшихся, причем даже не самому великому Иехуде, а Ямину, они почувствовали себя оскорбленными. Особенно оскорблены были они тем, что в такой день, как сегодня, в особенный день, их просто провели, надули, облапошили. То слабое свечение, которое они видели своими глазами, не приобрело никаких очертаний, и, поскольку они не были в состоянии увидеть ни строящийся дом, ни самих патриархов, они ужасно разволновались. Кто-то закричал «самозванцы!», к нему присоединились и другие голоса, и вскоре громовой рев потряс помещение: «Самозванцы! Все трое! Несите сюда воду, мы их сейчас обольем! Будут знать, как дурить нас своим сиянием!» И тут ты, Иехуда, бросился в центр двора, где все еще стояли Светящиеся, которые, казалось, не могли поверить, что эта кощунствующая толпа – потомки того самого народа, который они когда-то вывели из плена, оберегали и просвещали терпеливо и мудро. Нет, это, должно быть, какой-то другой народ, если он не узнает своих праотцев, хотя и светящихся и полупрозрачных, тем не менее вполне реальных. Ты бежал, широко расставив руки, как бы защищая их от толпы, но этот твой жест, по-видимому, выглядел в их глазах скорее угрожающим, чем успокаивающим, ибо их свечение стало тускнеть и вскоре совсем погасло. «Нет! – закричал ты. – Мы все равно ваш народ! Мы ваши прапраправнуки, ваши потомки! Но нам надоели старые байки, мы вожделеем новых чудес. Я молю вас (тут ты пал на колени) обратиться к собранию – один из вас или все трое, наполните нашу жизнь новым смыслом, поднимите наш боевой дух и вселите в нас надежду. Скажите же эти слова истины, слова, идущие прямо от Господа. Вдохновляющие слова – вот что нам надо, ибо мы народ, который без вдохновения не может жить». – «Какое еще вдохновение вам нужно, кроме чуда с маслом, которое вскоре произойдет в Храме?» – спросил Авраам. – «Нет, – твердо ответил Моисей, – слова – это не то, что нужно нашему народу, чтобы в его истомленном сознании запечатлелось новое чудо. Мы должны сотворить знамение, настолько мощное, чтобы оно могло возобновляться каждый год в течение тысячелетий. Чудо это будет называться Ханука, и вот как оно произойдет: сперва пусть они увидят маленький сосуд с маслом, но обязательно запечатанный. После этого мы должны внушить им, что масла больше не осталось нигде. Они должны увидеть своими собственными глазами: ни капли, нигде». На что ты ответил, что нам это будет нетрудно, поскольку они сами видели пустые сосуды, валяющиеся по всему Храму среди мусора. Греки открыли их и вылили все масло, просто чтобы нам напакостить. «И все-таки желательно, чтобы в их сознании отпечаталось, как мало там осталось масла или как мало его было до этого. Чтобы было ясно, что его может хватить не больше, чем на день», – сказал Соломон. – «Вот тебе и чудо», – заметил Авраам. – «Вы не хотите сказать, – спросил ты у них, – не хотите ли вы этим сказать, что все чудеса… э… э… вот так просто делаются?» Вначале тебе казалось, что ты хорошо различаешь, кто есть кто из этой троицы, но теперь, глядя, как один из них передает кувшинчик с маслом другому, а тот – третьему, с огромной седой бородой, ты понял, что оказался свидетелем чего-то большего, чем просто видение, даже большего, чем чудо, – ты видел, как сошлись вместе три разные исторические эпохи, и этим слоям, этим разным эпохам нужно было, чтобы ты что-то сделал для них. Только ты мог это сделать, но тогда ты этого еще не знал. «Возьми это, Иехуда», – сказал один из них, протягивая тебе кувшинчик. «Это Авраам», – передал я тебе мысленно. «Нет, Авраам – вот этот, – сказал праотец, – а я Моисей. Который "горящий куст" и "десять казней египетских". Надеюсь, ты все их помнишь». «Да знаю я все эти истории», – ответил ты обиженно, как ребенок, которого ругает учитель. «Это не истории, – строго сказал Соломон. – Не легенды!» Ты ответил: «Я не это имел в виду. Это те легенды, из которых рождается народ. Нет народа без своих легенд. И эти легенды – наши». «Ты прав, – сказал тот из них, который раньше представился Моисеем, – вы не были бы народом без этих… нелегенд. Они…» – «Откровения свыше? Божественные послания?» – предположил ты. – «В твоем случае и то и другое, но также и легенды, – внушительно сказал Авраам. – А теперь прими от меня этот кувшин. Надо, чтобы каждый в этой толпе мог убедиться, как мало у вас тут масла. Когда ты вернешься, нас уже здесь не будет. Теперь ступай к ним». Когда Иехуда повернулся лицом к народу, он увидел, что они оценивают на глаз количество масла в кувшине, и ему стало ясно, что они думают: «Ну на день хватит. Да нет, вряд ли даже на день». Никто из них не мог предугадать, что произойдет дальше: что масла хватит на целых восемь дней, и что этот восьмидневный запас будет возобновляться ежегодно в течение следующих двух тысячелетий, и что свечи и светильники любой возможной формы будут зажигаться по свече в день каждый год целую тысячу лет и еще тысячу лет – и сколько лет еще? И сколько еще будет этих менор? И сколько подарков, даже если считать по одному в день, получат дети будущих тысячелетий? Иехуда подошел к двери, осторожно держа сосуд в руках, и народ молча шел вслед за ним, следуя безмолвному призыву масла, которому только еще предстояло превратиться в чудо, и, когда он выходил наружу, думая о том, что вскоре он окажется в Храме и выльет содержимое кувшинчика в первый же светильник, послышалось громкое блеяние, и он увидел, как трое его людей гонят животное наружу. «Упрямая какая!» – прокомментировал один из них, выталкивая овечку за дверь. И именно в этот момент Нехора, его жена, та самая милосердная женщина с кувшином воды, вбежала и чуть не натолкнулась на овцу. «Это она!» – воскликнула Нехора. Но Иехуда был не готов к семейным сценам, тем более к таким, в которых участвовала бы его новая жена и старая, которая, по правде говоря, не выглядела такой уж старой и такой уж безобразной, если не обращать внимания на ее слегка потертую шкурку. Он уже раскрыл рот, чтобы крикнуть «пустите ее!», но вместо слов изо рта его извлеклось нечто похожее на блеяние, и, пока его люди с ужасом на него глядели, овечка весело прогарцевала к нему и стала тереться об его бок. Он переложил кувшин в левую руку и запустил пальцы правой в шерсть своей первой жены. Это зрелище не слишком подходило для всеобщего обозрения по ряду причин, одной из которых являлась значимость сегодняшнего события, которое можно было бы назвать творением истории, или, если угодно, ее воссозданием – прошлым, увиденным сквозь призму будущего, вообще-то явлением весьма необычным. Но что ему было делать, если ему довелось жить в начале, а не в конце цепи событий, когда многое, долженствующее совершиться, пока еще не совершилось, и это совершение каким-то образом зависело от него, Иехуды? Тут каждый незначительный жест был значим, любое его движение виделось в историческом свете, и кто он был такой – он, живущий в относительном начале этой цепи событий, – чтобы решить, может ли заминка, вызванная погружением его пальцев в шерсть бывшей жены, как-то отразиться на будущем его народа? И разве он не искал эту свою жену везде, где только можно? Независимо от того, была ли она теперь овцой или нет, существенно было то, что она наконец оказалась рядом со своим мужем, и он не имел права ни торопить ее, ни прогонять, какие бы символы веры ему ни предстояло создать – символы, которые сплотили бы его народ, несмотря на неизбежное предстоящее ему рассеяние во все четыре конца земли. Но разве это всего-навсего то, что внушили ему Светящиеся со слов его верного Ямина? И не по этой ли причине они появились здесь и дали ему это масло, которое оказалось больше чем масло, и даже больше чем чудо, ибо чудеса имеют обыкновение с годами утрачивать свою силу, как, например, утратила силу овечья шерсть его жены? А вот обещание сплотить его соплеменников в единый народ и провести его через столетия рассеяния – нет, это не то что овечья шерсть его бывшей жены! Его рука все еще была в эту шерсть погружена, и он шептал ей ласковые слова, поглаживая ее овечью мордочку, прильнувшую к его бедру. Ладно, история подождет. Народ, вера… все это подождет. В конце концов, она мать его сыновей, и в каком бы виде она к нему ни являлась, каковы бы ни были мотивы ее появления именно в этот момент, а не в какой-либо другой в течение всех этих лет, пока он ее искал, она имела право на его время и нежность. А Нехора стояла рядом и глядела, как ее муж гладит овечку с нежностью, которую сама она получала от него днем, но без страсти, так знакомой ей ночью, и она тоже ощутила прилив нежности к этой несчастной. Тогда она приблизилась к ним и шепнула овечке в ухо: «Давай немного отойдем. Ты еще к нам придешь. Мы хотим, чтобы ты была с нами. Мы тебя любим». И овечка послушно последовала за ней. Иехуда уже собирался налить по несколько капель масла в каждую из семи лампадок, когда заметил, что сосуд в его руке отражает свет, который не мог исходить от меноры, так как она еще не зажглась. Но свет был виден, это был свет из будущего, и, когда он оглядел стоящих вокруг него, он увидел лица, освещенные этим будущим светом, и ему явилось все, что вытекало из этого момента, все ханукальные молитвы на тысячелетия вперед, все унижения, все изгнания и бойни, но позже он не мог вспомнить подробности, потому что все это пронеслось перед ним слишком быстро, и люди, стоявшие по ту сторону от меноры, все еще произносили слова молитвы, когда видение испарилось, и первые капли масла упали в первую лампаду. И лишь позже, после пяти лет войны, когда Иехуда готовил своих бойцов к битве при Элеасе против двадцати тысяч пеших и двух тысяч конных воинов под предводительством Бакхида – не Никанора, селевкидского полководца, чью армию Иехуда разбил в битве при Адасе, – чудо с маслом снова пришло ему на ум. Он был уверен, что оно повторится, на этот раз оно коснется его бойцов. Число солдат у Бакхида, их вооружение и кони настолько превосходили то, чем располагал он сам, что победу принести могло только чудо. Иехуда взывал к Светящимся, и, так как они не отзывались, он решил завлечь их новыми обещаниями. Но они так и не появлялись, и тогда он подумал, что, возможно, он стал слишком деятельным – качество, необходимое военачальнику, но излишнее для провидца. Про себя он решил, что в те несколько дней, что оставались до битвы, он должен снова стать тем, кем он был, когда Светящиеся говорили с ним – сперва через Ямина, его правую руку, а потом уже безо всяких посредников. Поскольку Ямин был убит в бою через два месяца после переосвящения Храма, рассчитывать на его посредничество было невозможно. Он звал их по имени, он твердил старые молитвы и придумывал новые. Он молил их о знамении, о чем-то, что могло если не дать надежду на победу, то хотя бы подсказать, какой следующий шаг предпринять. Но на его мольбы не было ответа. Может быть, он им надоел? Может быть, он обращался к ним в тоне, который их отталкивал? Если так, то в каком тоне он должен обращаться к ним? Что тогда было в нем такого, чего не было теперь? Как ему установить связь со Светящимися, чтобы они не только услышали его, но и захотели отозваться и предложить свою помощь, если бы он об этом попросил? А что, если дело в его представлении о них как о Светящихся? Когда и почему он стал их так называть? Он вспомнил: это пришло из видения их через Ямина, его товарища и телохранителя. Они светились и в пиршественном дворе, поэтому то, что он назвал их Светящимися, было просто констатацией факта. Но насколько было фактом то, что он видел их через Ямина? Кто-то из толпы сказал, что они тоже видели некое свечение, но оно было не настолько ярким и постоянным, чтобы усмотреть в нем какие-то узнаваемые очертания. Слабое свечение – вот и все, что они видели. Ему не надо было напоминать себе, что он не только ясно видел их силуэты, но и что они действительно с ним разговаривали, и если он говорил о них как о Светящихся, то только, если хотите, из некой скромности, из почтительности, не позволявшей ему называть их именами, настолько всем известными, что все это могло выглядеть как дурная шутка. «Я видел Авраама, Моисея и Соломона! Праотцы со мной беседовали! Авраам сказал то, Моисей – се, а Соломон пытался их примирить своей знаменитой соломоновой мудростью, а один из них, тот, кого я по ошибке принял за Авраама, дал мне кувшинчик с маслом и, видя, что я обознался, сообщил мне, что он Моисей, "тот самый, который… десять казней египетских"». Иехуда представил себе, как он говорит: «Моисей дал мне этот кувшинчик!» Это выглядело бы несерьезно, почти по-мальчишески. То, что он называл их Светящимися, было не только знаком уважения, это еще и давало возможность не называть их по именам, слишком хорошо знакомым в его окружении. Глядя на своих бойцов, спящих на земле или в импровизированных палатках, он усмехнулся на слово «окружение». Были ли они его окружением – эти изнуренные, оборванные люди, во сне сжимающие в руках свое примитивное оружие? Его окружение. Он вспомнил детство, игры с братьями около отцовского дома. Матафии уже нет на свете. Его братья, все четверо, были среди этих спящих людей, обнимающих во сне свое оружие вместо жен. А жены… о них лучше было не думать, не вставать на скользкий путь вожделения, ибо это лишает мужчину сил, а он не может себе этого позволить в ночь перед боем. Светящиеся все-таки услышали его, потому что, хотя сами ему не явились, послали своих эмиссаров. Он услышал слабое шуршание, приглушенный голос, потом еще один, шаги, еще какой-то звук, природу которого он не мог определить, и тут они появились – две его женщины, или, точнее, две его жены: женщина и овца. Они пришли пожелать ему удачи в предстоящей битве и попрощаться, не зная, станет ли это прощание последним. Они легли по обе стороны от него, и, пока он гладил волосы одной и шерсть другой, ему казалось, что он видел это сияние далеко вдали, и оно перемещалось, или ему только так казалось, неравномерно посверкивая как бы в сонном воображении, однако он знал, что это ему не снится. Его жены тоже это знали, и пальцы Нехоры ласкали его волосы, а потом так же нежно погружались в овечью шерсть, соединяя, переплетая волосы и шерсть, словно не ощущая, где кончаются волосы, а где начинается шерсть. Наверное, он на мгновение закрыл глаза, потому что сияние вдруг настолько приблизилось, что казалось прямо висящим прямо над ним, и, несмотря на темноту, он легко узнал Соломона. «Опять обознался, – сказала тень. – Да не Соломон я. Моисей я. Тот самый, который десять казней и десять заповедей». – «Ой, прости, опять ошибся… ты тут один… вот я и подумал… надеюсь, остальные двое в порядке». – «Они в порядке, если не считать погоды. Старость, знаешь. Даже в нашем случае она сказывается». – «А я-то думал, что на этом уровне развития все это уже не имеет значения. Я так рад, что ты пришел. Я молил, молил… ждал, ждал. Мне срочно нужен твой совет». – «И ты его наверняка услышишь, – ответил пророк, светящийся над мужчиной, женщиной и овцой, но видимый только мужчине. – Честно говоря, у меня не было никакого желания сегодня сюда приходить, но те двое прислали меня, так как были обеспокоены. Собственно, мы все трое обеспокоены. Поэтому я и пришел к тебе, несмотря на свои обычные болячки и недомогания, и теперь я тебе повелеваю поднять твоих людей и уходить до начала битвы». – «О нет, этого я сделать не могу», – ответил Иехуда, бессознательно прибегнув к своей всегдашней убежденности в том, что позор трусливого бегства страшнее, чем возможность поражения. Моисей, по-видимому, читал его мысли, так как сказал: «Не возможность, Иехуда. Даже не вероятность. Полная определенность». – «Благодарю тебя за то, что ты пришел, – медленно произнес Иехуда. – И спасибо за совет. Но я ему не последую. Не потому, что мне не хочется тебя слушаться, а потому, что не могу. Бегство для меня невозможно. Бегство несовместимо с моим предназначением». – «Делай, как я говорю, Иехуда. Иначе погибнешь». – «Ну что ж, – ответил Иехуда, лежа с полузакрытыми глазами, – значит, погибну. В таком случае это мой последний сон». «Сна не будет», – тихо сказала Нехора, и он был в очередной раз потрясен щедростью ее любви. Овечка сторожила их, стоя слегка в отдалении, отвернув мордочку от лежащей пары, и, когда мужчина и женщина отдыхали от любовных ласк, овечка ласкала лицо мужчины своим языком, и эта безмолвная ласка вызвала у него, лежащего на земле рядом с Нехорой, улыбку.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?