Текст книги "Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография"
Автор книги: Одри Лорд
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Одри Лорд
Зами: как по-новому писать мое имя. Биомифография
Audre Lorde
ZAMI: А NEW SPELLING OF MY NAME
A Biomythography
Copyright © 1982 by Audre Lorde
© Катя Казбек, перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2021
Благодарности
Да буду я жить с осознанием долга перед всеми людьми, что делают жизнь возможной.
От самого сердца я благодарю каждую женщину, которая поделилась кусочками мечты/мифа/истории, оформившимися в эту книгу.
Вот кому я хочу выразить особую признательность: Барбаре Смит за смелость задать верный вопрос и веру в то, что на него найдется ответ; Черри Морага за то, что слушала своим третьим ухом и слышала; им обеим за редакторскую стойкость; Джин Миллар за то, что была рядом, когда я со второго раза задумала верную книгу; Мишель Клифф за номера The Island-Ear, зеленые бананы и тонкий расторопный карандаш; Дональду Хиллу, который посетил Карриаку и передал весточку; Бланш Кук, которая превратила историю из кошмара в основу для будущего; Клер Косс, которая связала меня с моим наследием по женской линии; Адриенне Рич, которая настаивала, что язык возможно подобрать, и верила, что так и будет; авторам песен, чьи мелодии сшивают мои годы; Бернис Гудман, которая первой изменила мир через отличие; Фрэнсис Клейтон, которая всё собирает воедино, – за то, что никогда не сдается; Мэрион Мэзон, которая дала имя вечности; Беверли Смит за то, что напоминала мне быть попроще; Линде Бельмар Лорд за первые мои принципы боя и выживания; Элизабет Лорд-Роллинз и Джонатану Лорд-Роллинз, которые помогают мне оставаться честной и держаться настоящего; Ма-Марае, Ма-Лиз, тете Энни, сестре Лу и другим женщинам Бельмар, которые вычитывали мои сны, и другим, кого я пока что не могу позволить себе назвать.
Элен, которая придумывала лучшие приключения.
Бланш, с которой я прожила многие из них.
Рукам Афрекете.
В признании любви лежит ответ отчаянью.
Кому я обязана мощью, что стоит за моим голосом и силой, которой я стала, пенисто вскипающей, как внезапная кровь из-под коросты на рассеченной коже?
Отец оставил на мне свой духовный отпечаток, неслышный, глубокий, беспощадный. Но свет его – отдаленная вспышка на небосводе. Мой путь украшают и очерчивают образы женщин, что пылают факелами и дамбой отделяют от хаоса. И именно эти образы женщин, добрых и жестоких, ведут меня домой.
Кому я обязана символами своего выживания?
Дням от праздника тыквы до полуночи года, когда мы с сестрами вертелись дома, играли в классики на розовом линолеуме, что покрывал пол в гостиной. По субботам мы дрались из-за того, кому выполнять редкие поручения на улице дрались из-за пустых коробок овсянки Quaker Oats, дрались из-за того, кому последней идти в ванную перед сном; из-за того, кто из нас первой заболела ветрянкой. Запах многолюдных гарлемских улиц летом: после стремительного ливня или проехавшей мимо поливальной машины зловоние от тротуара поднималось к солнцу. Я бежала за угол купить молока и хлеба в лавке у Короткошейки, и на обратном пути задерживалась, чтобы сорвать несколько травинок для матери. Задерживалась, чтобы отыскать монетки, что прятались под вентиляционными решетками метро, подмигивая мне как котята. Я то и дело наклонялась завязать шнурки и медлила, пытаясь кое-что понять. И как добраться до сокровищ, и как разгадать секрет, который иные женщины таили разбухшей угрозой в складках цветастых блуз.
Кому я обязана тем, какой женщиной стала?
Делоис жила в нашем квартале на 142-й улице и никогда не укладывала волосы, так что все окрестные женщины цыкали зубом ей вслед. Ее сухие волосы посверкивали под солнцем, пока она шествовала по кварталу дальше, гордо неся перед собой огромный живот, а я за ней наблюдала – мне и дела не было, есть ли в ней что-то поэтичное. Хотя я наклонялась завязать шнурки и пыталась заглянуть под блузу проходящей мимо Делоис, я никогда с ней не заговаривала, подражая матери. Но я ее любила, потому что она двигалась, как будто чувствовала себя особенной, одной из тех, кого я однажды захочу узнать. Так, думала я, двигалась мать бога, и моя мать тоже, а когда-нибудь буду двигаться и я.
Жаркий полдень набрасывал солнечное кольцо на торчащий живот Делоис, точно нимб, точно свет софита, заставляя меня печалиться, что я такая плоская и чувствую солнце лишь плечами да макушкой. Чтобы оно сияло на моем животе, приходилось ложиться на землю.
Я любила Делоис, потому что она была крупной, Черной и особенной, и всё в ней будто смеялось. По тем же причинам я боялась Делоис. Однажды я видела, как на 142-й улице она, медленно и осторожно шагая, сошла с тротуара, когда уже зажегся красный. Высокий желтоволосый мужик в белом кадиллаке, проезжая мимо, высунулся в окно и заорал: «Эй ты, чучело с гнездом на голове, сука неповоротливая, давай!» Он чуть ее не сбил. Но Делоис как ни в чем не бывало продолжала размеренно идти и даже не оглянулась.
Я обязана Луиз Бриско, что умерла в доме моей матери, снимая комнату с мебелью, но без постельного белья, зато с возможностью пользоваться кухней. Я принесла ей стакан теплого молока, которое она не стала пить и смеялась надо мной, когда я решила сменить ей простыню или вызвать врача.
– Что толку ему звонить? Ну разве что он очень хорошенький, – сказала Миз Бриско. – За мной никого не посылали, сама на свет явилась. И обратно вернусь так же. Так что мне тут если кто и нужен, так только красавчик.
Пахло в комнате так, что было ясно: врет.
– Миз Бриско, – ответила я. – Я очень о вас беспокоюсь.
Она глянула на меня краем глаза, будто бы я сделала ей предложение, от которого придется отказаться, но которое она всё же ценит. Ее огромное, распухшее тело покоилось под серой простыней, а сама она многозначительно улыбалась.
– Ну что же ты детка, всё в порядке. Я не в обиде. Знаю, что ты не специально, просто характер у тебя такой, вот и всё.
Обязана я и белой женщине, явившейся мне во сне. Она стояла за мной в очереди в аэропорту и молча смотрела, как ее ребенок раз за разом нарочно меня толкал. И когда я обернулась сказать ей, что, если она не приструнит ребенка, придется вмазать ей по челюсти, то увидела по зубам она уже получила. И ее, и ребенка избили, лица у них были в кровоподтеках, а под глазами синяки. Я отвернулась, и ушла от них в печали и ярости.
Я обязана той бледной девушке, что среди ночи подбежала к моей машине на Статен-Айленде, босая, в одной ночной рубашке. Она плакала и кричала:
– Леди, пожалуйста, помогите мне, ох, помогите… пожалуйста, отвезите меня в больницу, леди…
В ее голосе перезрелые персики мешались с дверными звонками, ровесница моей дочери, она бегала по кривой безлюдной Вандузер-стрит.
Я тут же остановилась и потянулась, чтобы открыть дверцу. Был разгар лета.
– Да, да, конечно, постараюсь помочь, – сказала я. – Залезай.
Но когда она разглядела меня в свете уличного фонаря, ее лицо исказилось от страха.
– О нет! – взвыла она. – Не вы! – Развернулась и рванула прочь.
Что в моем Черном лице вселило в нее такой ужас? Заставило упустить возможность, угодив в расщелину между мной настоящей и своим представлением обо мне. Остаться без помощи.
Я поехала дальше.
В зеркале заднего вида я заметила, как девушку настигло воплощение ее ночного кошмара – кожаная куртка, кожаные ботинки, мужчина, белый.
Я ехала и думала, что, похоже, ее жизнь оборвется глупо.
Я обязана первой женщине, которой добивалась и которую бросила. Она научила меня тому, что женщины, желающие без нужды, обходятся дорого и порой доводят до разорения, а женщины, нуждающиеся без желания, опасны: они поглощают тебя, притворяясь, будто сами того не замечают.
Я обязана батальону рук, в которых искала прибежища и иногда его находила. Тем, кто помогал мне, выталкивая на беспощадное солнце, откуда я выходила почерневшей, но став целой.
Женщинам, ставшим частью меня и продоложившим мой путь.
Становлению.
Афрекете.
Пролог
Я всегда хотела быть и мужчиной, и женщиной, уместить самые сильные и богатые части моей матери и моего отца внутри / в себе – делить свое тело с долинами и горами, как земля делит себя с холмами и вершинами.
Я бы хотела войти в женщину так, как может любой мужчина, и чтобы вошли в меня – оставлять и быть оставленной, – быть горячей, и твердой, и мягкой – всё сразу в деле нашей любви. Я бы хотела двигаться вперед, а в иное время быть в покое, или быть движимой. Сидя в ванне и играя с водой, я люблю чувствовать глубину своих частей, скользящих, и складчатых, и нежных, и глубоких. В другой раз я люблю фантазировать о самой сердцевине, моей жемчужине, выпирающей части меня, твердой, и чувственной, и уязвимой – но иначе.
Я чуяла старинный треугольник «мать-отец-ребенок» с «я» в его древней утробе – как он удлиняется и распластывается в элегантную мощную триаду «бабушка-мать-дочь», где «я» ходит взад-вперед, течет в любую или одну лишь сторону, как надо.
Женщина навсегда. Мое тело, живой образ другой жизни – старше, длиннее, мудрее. Горы и долины, деревья, утесы. Песок, и цветы, и вода, и камень. Сделанное в земле.
1
Гренадцы и барбадосцы ходят как африканцы. А вот тринидадцы нет.
Посетив Гренаду, прогуливаясь по ее улицам, я увидела корень сил моей матери. Я думала: вот она, страна моих праматерей, моих долготерпеливых матерей, этих Черных островных женщин, которым их дело давало самоопределение. «Из островных женщин получаются хорошие жены; что бы ни произошло, они знавали времена и похуже». В них африканская острота мягче, и они мерно шагают по теплым от дождя тротуарам с самоуверенной нежностью, которую я помню в силе и уязвимости.
Мои мать с отцом приехали в эту страну в 1924 году, ей двадцать семь, ему двадцать шесть. Они были женаты год. Она соврала о своем возрасте в иммиграционной службе, потому что ее сестры, которые уже были тут, писали ей, что американцы хотят в работницы молодых и сильных, и Линда боялась, что для работы слишком стара. Ведь дома она считалась уже старой девой, пока наконец не вышла замуж.
Отец устроился разнорабочим в старую «Уолдорф-Асторию», где сейчас стоит Эмпайр-стейт-билдинг, а мать – туда же горничной. Отель закрылся на снос, и она пошла посудомойкой в чайную лавку на углу Коламбус-авеню и 99-й улицы. Уходила до рассвета и трудилась по двенадцать часов в сутки семь дней в неделю без выходных. Владелец говорил матери, что ей стоит радоваться работе, – обычно в заведение «испанских» девушек не брали. Знал бы он, что Линда – Черная, он бы ее вовсе не нанял. Зимой 1928 года у матери начался плеврит, и она чуть не умерла. Пока мать еще болела, отец пошел в чайную лавку за ее униформой, чтобы постирать. Увидев его, владелец понял, что моя мать Черная, и тотчас же ее уволил.
В октябре 1929 года родился их первый ребенок и обрушился фондовый рынок. Мечта родителей о возвращении домой ушла на задний план. Крошечные искорки этой мечты тлели на протяжении долгих лет, пока мать выискивала тропические фрукты «под мостом» и жгла керосиновые лампы. Искорки эти раздувала ее ножная швейная машинка, ее жареные бананы и любовь к рыбе и морю. Западня. Как мало мать знала о стране незнакомцев на самом деле. Как работает электричество. Где ближайшая церковь. Где и когда получить подачку с молочной кухни – хотя нам не разрешали пить эту «милостыню».
Она знала, что надо кутаться от свирепого холода. Знала о «Райских сливках» – твердых овальных конфетках, вишнево-красных с одной стороны, ананасно-желтых с другой. Она знала, какие вест-индийские лавки на Ленокс-авеню держат их на прилавках, в стеклянных банках с откидной крышкой. Знала, как желанны «Райские сливки» для истосковавшихся по сластям маленьких детей и как важно сохранять дисциплину во время долгих походов за покупками. Она точно знала, сколько именно импортных конфеток можно обсосать, перекатывая во рту, пока нехорошая аравийская камедь да ее кислотные британские зубки не рассекут розовую шкурку языка, вызывая мелкие красные прыщики.
Она знала, какие масла смешивать от ссадин и сыпи, как избавляться от обрезков ногтей и волос с гребня. Как жечь свечи на День всех усопших, отпугивая сукоянтов, чтобы те не пили кровь у ее малюток. Она знала, как благословлять пищу и какие молитвы читать перед сном.
Она научила нас молиться Богоматери – в школе об этом не рассказывали.
Вспомни, о всемилостивая Дева Мария, что испокон веков никто не слыхал о том, чтобы кто-либо из прибегающих к тебе, просящих о твоей помощи, ищущих твоего заступничества, был тобою оставлен. Исполненная такого упованья, прихожу к тебе, Дева и Матерь Всевышнего, со смирением и сокрушением о своих грехах. Не презри моих слов, о Матерь предвечного слова, и благосклонно внемли моей просьбе.
Помню, ребенком я часто слышала, как мать произносила эти слова мягко, еле дыша, когда случались кризис или катастрофа: ломалась дверца холодильного шкафа; выключали электричество; сестра рассекала себе губу, гоняя на одолженных коньках.
Эти слова слышали мои детские уши, и я раздумывала о таинстве той Богоматери, к которой моя стойкая строгая мать шепотом обращала столь прекрасный зов.
И, наконец, моя мать знала, как запугать детей так, чтобы они пристойно вели себя на людях. Она знала, как притвориться, будто еда, что осталась дома, – самая желанная, тщательно подготовленная.
Она знала, как создать добродетель из необходимости.
Линда скучала по тому, как бьется прибой о волнорез у подножья холма Ноэля, горбатого и загадочного склона острова Маркиз, возвышающегося над водой в полумиле от берега. Она скучала по быстрому лёту банановых певунов, и по деревьям, и по резкому запаху древовидных папоротников, обрамляющих дорогу под горку в городок Гренвилл. Она скучала по музыке, которую нарочно слушать не приходилось, потому что та вечно была вокруг. И больше всего она скучала по воскресным прогулкам на лодке, что везла ее к тетушке Энни на Карриаку.
В Гренаде у каждого есть песня на любой случай. Была своя песня в табачной лавке, отделе универмага, где Линда заправляла с семнадцати лет.
Три четверти крестика
И замкнутый круг,
Два полукруга и перпендикуляр встречаются вдруг.
Припев помогал узнать магазин тем, кто не мог прочитать название «ТАБАК».
Песни водились повсюду, была даже одна о них, о девицах Бельмар, что вечно задирали нос. И никогда нельзя было говорить о делах на улице слишком громко, а то на следующий день услышишь, как твое имя склоняют в песне на углу. Дома она научилась от сестры Лу осуждать сочинение бесконечных песенок как постыдную, простецкую привычку, недостойную приличной девушки.
Но теперь в этой холодной, пронзительной стране под названием «америка» Линда скучала по музыке. Она скучала даже по раздражению, которое вызывали посетители ранним субботним утром своей беспечной болтовней и нечеткими ритмами, пока щебетали по пути из ромовой лавки домой.
Она многое знала про еду. Но к чему это всё сумасшедшим, среди которых она очутилась, если те готовили баранью ногу, даже не обмыв, и жарили самую жесткую говядину без воды и крышки? Тыква для них была лишь ребячьей забавой, а к мужьям они относились лучше, чем к собственным детям.
Она не знала назубок галерей Музея естественной истории, но ей было известно, что туда стоит отвести детей, если хочешь, чтобы те выросли умными. Оказавшись там с ними, она пугалась и щипала каждую из нас, девочек, за мясистую часть предплечья – раз за разом целый день. Считалось, что это из-за нашего плохого поведения, но на самом деле – потому что под аккуратным козырьком музейного работника она видела бледно-голубые глаза, уставившиеся на нее и на ее детей, как будто бы мы плохо пахли, и от этого делалось страшно. Такое не проконтролируешь.
Что еще знала Линда? Она знала, что можно заглянуть людям в лицо и понять, что они будут делать, задолго до того, как действие совершено. Она знала, каков грейпфрут внутри – желтый или розовый, – до того, как он успевал созреть, и что делать с остальными – бросить их свиньям. Но в Гарлеме свиней не было, а грейпфруты порой попадались только такие – годные для свиней. Она знала, как предотвратить воспаление в открытой ране или порезе, разогрев лист черного вяза над костром, пока тот не пожухнет в руке, и втерев сок в порез, а потом обернув рану обмякшими зелеными волокнами, словно бинтом.
Но в Гарлеме не росли черные вязы, в Нью-Йорке не найти было листьев черного дуба. Ма-Марайя, ее бабушка-корневщица, хорошо ее обучила под сенью деревьев на холме Ноэля в Гренвилле, Гренада, с видом на море. Передали свои знания и тетушка Анни, и Ма-Лиз – мать Линды. Но теперь в знаниях этих нужды не было, да и муж ее, Байрон, не любил говорить о доме: его это расстраивало и подрывало решимость построить свое царство в новом мире.
Она не знала, верить ли россказням о белых работорговцах, что читала в «Дейли Ньюз», но знала, что детей своих лучше в конфетные лавки не пускать. Нам даже не разрешали покупать грошовые шарики жвачки в автоматах метро. Мало того, что это трата бесценных денег, так еще и автоматы эти были игровыми, то есть истинным злом, ну или по крайней мере подозревались в связи с белым рабством – самым жестоким, говорила она угрожающе.
Линда знала, что зелень бесценна, а свойства воды спокойны и целительны. Иногда в субботу после обеда, после того, как мать заканчивала уборку в доме, мы отправлялись на поиски парка, чтобы сидеть там и разглядывать деревья. Иногда мы доходили до берега реки Гарлем на 142-й улице и смотрели на воду. Иногда садились на поезд линии D и ехали на море. Когда мы оказывались близко к воде, мать сразу становилась тише, мягче, растерянней. Потом она рассказывала нам прекрасные истории про холм Ноэля с видом на Карибское море в Гренвилле, в Гренаде. Она рассказывала нам о Карриаку, где родилась, окутанная густым запахом лаймов. Рассказывала о растениях, что целили, и о растениях, что сводили с ума, и всё это казалось нам, детям, бессмыслицей, потому что мы их ни разу не видели. Еще она рассказывала нам о деревьях, и фруктах, и цветах, что росли за дверью того дома, где она выросла и жила, пока не вышла замуж.
Дом для меня был далек, незнаком, я там никогда не бывала, но хорошо его знала по рассказам, что исходили из уст матери. Она дышала, источала, напевала фруктовый запах холма Ноэля: свежий утром, жаркий в полдень, и я сплетала видения саподиллы и манго в сетчатый полог над своей раскладушкой в гарлемском многоквартирном доме среди храпящей тьмы, пропахшей потом ночных кошмаров. И сразу становилось терпимо, хотя на деле – вовсе нет. Здесь, наконец, было пространство, временное пристанище, которое не примешь за вечное, – ни за связующее, ни за определяющее, сколько бы энергии и внимания оно ни требовало. Потому что, если жить безупречно и рачительно и смотреть в одну-другую сторону, переходя дорогу, – тогда однажды попадешь в вожделенное место, вернешься домой.
Мы гуляли по холмам Гренвилла в Гренаде и, когда дул правильный ветер, чуяли запах лаймовых деревьев Карриаку, острова специй неподалеку. Слушали барабанную дробь волн на Кик-эм-Дженни – рифе, чей громкий голос пронзал ночь, когда морские волны лупили его по бокам. Карриаку, откуда близнецы Бельмар отправились на шхунах, что снуют меж островами, в вояж, который привел их первым и последним делом в городок Гренвилл, – и там они женились на сестрах Ноэль, девушках с материка.
Девушки Ноэль. Старшая сестра Ма-Лиз, Энни, отправилась за своим Бельмаром обратно в Карриаку, прибыла невесткой и обосновалась там, стала самостоятельной женщиной. Вспоминала о кореньях, о том, чему научила ее мать, Ма-Марайя. Иных сил набралась у женщин Карриаку. И в доме в холмах за Л’Эстерр помогла появиться на свет семи дочерям сестры своей Ма-Лиз. Моя мать Линда родилась в ожидающие ее, любящие ладони.
Здесь тетушка Энни жила среди других женщин, что провожали своих мужей на парусных лодках, потом заботились о козах и об арахисе, сажали зерновые и лили ром в землю, чтоб кукуруза росла крепче, строили свои женские дома и рыли канавы для дождевой воды, собирали лаймы, сплетали свои жизни и жизни своих детей воедино. Женщины, которые переживали отсутствие мужей-мореходов с легкостью, принимаясь любить друг друга и любя и после их возвращения.
Мадивин. Дружевание. Зами. О том, как женщины Карриаку любят друг друга, в Гренаде ходили легенды – как и об их силе, как об их красоте.
В холмах Карриаку, меж Л’Эстерр и Харви-Вэйл родилась моя мать, женщина Бельмар. Лето проводила у тетушки Энни, собирала с женщинами лаймы. И так же мечтала о Карриаку в детстве, как я когда-то о Гренаде.
Карриаку, имя волшебное, как корица, мускатный орех, мускатный цвет, аппетитные кусочки гуавового джема (каждый с любовью укутан в крошечный лоскут вощеной бумаги, специально вырезанной из хлебной обертки), длинные стручки сушеной ванили и сладко пахнущие бобы тонка, мучнистые коричневые самородки прессованного шоколада для какао-чая – всё это на подложке из лавровых листьев прибывало каждое Рождество в хорошенько упакованной жестяной чайной банке.
Карриаку – его не обнаружить ни в школьном атласе Гуда, ни в «Мировой газете Джуниор Американа», ни на любой попадавшейся мне карте. И вот, охотясь за этим волшебным местом на уроках географии или в свободное время в библиотеке, я никогда его не находила и убеждалась, что география моей мамы – фантазия, или безумие, или просто название устарело, а на самом деле она, возможно, говорит о месте, которое именуют Кюрасао, – голландском владении на другой стороне Антильских островов.
Но подспудно, пока я росла, дом всё еще оставался манким местом где-то там, которое пока не успели нанести на бумагу, обуздать и подшить в страницы учебника. Это был наш личный, мой собственный рай с кустовыми бананами и плодами, свисавшими с хлебного дерева, с мускатным орехом, и лаймом, и саподиллой, бобами тонка и красно-желтыми «Райскими сливками»[1]1
Годы спустя, получая степень по библиотечному делу, я провела сравнительный анализ атласов, их достоинств и особых преимуществ. Остров Карриаку стал для меня одной из реперных точек. Он встретился лишь однажды, в атласе Британники – в этой энциклопедии всегда гордились точной картографией колоний. Лишь в двадцать шесть лет я наконец увидела Карриаку на карте. – Примечание Одри Лорд.
[Закрыть].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?