Текст книги "Записки любителя городской природы"
Автор книги: Олег Базунов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Мореплаватель
Распространенные комментарии к одному ненаписанному рассказу
Итак, приступая к настоящим комментариям, я до самой последней минуты, до последнего мгновения находился в некотором колебании. Дело в том, что хотя я собираюсь комментировать рассказ, не написанный мною, но не написанный не в том смысле, что его вовсе даже как намека на что-либо реальное не существует, а в том, что не существует ни продолжения, ни конца этого рассказа, существует же – вот уже полтора-два года – одно лишь единственное его начало.
В колебании же до самого последнего мгновения я находился потому, что, не написав еще и первой строки будущих комментариев, я уже носился с этим своим началом как с писаной торбой, не зная, куда же в конце концов поместить его – в конец, в начало, в середку, – или вовсе вынести его за пределы и поместить в примечание или в приложение. Ведь дело-то в том, что начало это, будучи написано полтора-два года назад, по духу, по манере своей должно заметно отличаться от комментариев и, являясь первотолчком их возникновения, в их потоке должно оказаться совершенно инородным телом, наподобие той самой писаной торбы, о которой я уже нашел случай упомянуть.
Но вот чем ближе придвигался ко мне во времени то и дело малодушно отодвигаемый мною в будущее момент решающего приступа и, можно сказать, уже в самую последнюю фазу этого приближения, когда до черепахи, как говорится, нельзя уже было не дотянуться, я наконец окончательно решил не выносить наличествующее начало за пределы, а поместить его в самом начале. Раскинув умом, я припомнил, что и в природе встречаются варианты, когда вроде бы совершенно инородное тело становится вроде бы неотъемлемой частью совершенно нового целого. Возьмем, к примеру, какой-нибудь минерал… Посмотрите, как привольно вкраплен в него (о, конечно же, под неумолимым воздействием бушевавших когда-то температур и давлений!) какой-либо иной минерал, являясь уже неотторжимой частью первого минерала. И ведь свободная комбинация этих двух минералов и становится отныне как раз той характерной особенностью проистекшего минерала, за которую, любуясь ею, мы теперь-то как раз и ценим его.
Или взять хотя бы дерево, которое в процессе развития, роста обволокло собою кусок какой-либо чугунной ограды, – остальную ограду потом, за ветхостью, могли снести, ликвидировать, а обломок ее мог так и остаться в живом дереве погруженным в ствол его, обволоченным оплывающей древесиной, и мы любуемся этим возникшим во времени вроде бы совершенно случайным соединением металла и дерева, тогда как само то дерево вопреки превратной случайности, претворяя вред в пользу, годами, а может, и десятилетиями разъедает этот обломок железа своими едкими древесными соками и разносит частицы его по всему составу, по всему стволу своему, в каждую веточку и в каждый листок.
Что же касается самого факта моего вдруг возникшего желания комментировать начало ненаписанного рассказа, то об этом, пожалуй, можно сказать лишь следующее: нет ничего удивительного, что у меня когда-то был начат, но не окончен какой-то рассказ. Ведь даже у великих писателей, во всякие их особо плодообильные осени (или же лета, весны и зимы), появлялись на свет божий начала, в будущем так и не увидевшие своего продолжения. То ли в дрогнувшей гениальной руке ломались вдруг гусиные перья и, как перебежавший дорогу заяц, отвращали этим от продолжения; то ли само по себе начало это, явившись мимолетным капризом гениального и щедрого до расточительности воображения, не понесло в себе внутренних энергий и импульсов для полного своего воплощения, став тем самым мертворожденным или скорее обреченным на скорую гибель бесплодным побегом; то ли, наконец, продолжению его – начала – помешала какая-то внешняя, но серьезная причина, после рокового воздействия которой автор, по стечению жизненных обстоятельств, несмотря на постоянно живущее в нем и периодически воспламеняющееся в его сознании желание, зов к осуществлению когда-то оставленного начала, к своей, а еще более к нашей досаде, так и не мог осуществить его… Но во всех перечисленных и, может быть, во многих еще не перечисленных случаях, хотя каждый раз в разной степени, все или почти все неосуществленные начала помянутых нами великих писателей доносят до нас некоторую своеобразную прелесть, некоторую влекущую тайну Ныне мы можем лишь так или иначе гадать, под какой уклон потекло бы то или иное гениальное воображение, как и почему бы происходили там события, куда бы повлекли их развивающиеся характеры… А так как в тайне произведения, а тем более гениального произведения, а тем более начатого, но не оконченного гениального произведения, всегда мерцает, становясь то менее, то более доступной нашему прозрению, тайна личности и судеб самого гениального автора… И вот эта возведенность тайны в тайну и в еще одну тайну незавершенности, оставшейся в тайне, и сообщает не имеющему ни продолжения, ни конца началу своеобразную прелесть будто вдруг найденного обрывка манускрипта в самом расцвете необъяснимо погибшей цивилизации.
Но то – начало гениального автора… Что же касается не завершенного мною начала, то, само собой разумеется, моя творческая натура никогда не порождала никакого такого хотя и обреченного на затухание, но мощного и прекрасного протуберанца фантазии. Никогда, спешу вас заверить, оно – какое-либо начало мое – не могло бы само по себе донести до грядущих времен ни своеобразной прелести, ни таинственно привлекающей тайны…
Причиной же, полтора или два года назад прервавшей мою работу над более чем скромным началом моим, явились не резвый зверек, не сломанные гусиные перья, а неожиданное и серьезное недомогание одной моей дальней родственницы, страстной почитательницы знаменитого иноплеменного императора и полководца, – недомогание, как всегда, потребовавшее предельного напряжения не столько даже физических, – да и конечно же, не столько физических, – сколько моральных и нервных сил и энергий, ну а через последние, потом уже, как следствие, конечно же, и физических сил.
Если же постараться быть еще более точным, то необходимо будет признать, что эта внешняя чисто причина, пресекшая мою творческую работу, совпала с жестоким кризисом, заложенным, так сказать, в развитии самой этой работы, то есть писомого мною рассказа. Я имею в виду, так сказать, внутренний, и окончательный, крах его.
Но о плачевном крахе этом несколько ниже, а здесь я хочу еще раз подчеркнуть, что в отличие от великих и гениальных писателей, и даже просто больших писателей, и даже писателей средней руки я в своем личном, более чем скромном литературном хозяйстве, далеко не насчитывающем ста разных начал, не могу да и не желаю, возможно, позволить себе расточительствовать, оставляя без дела, без полезного употребления даже малый кусочек, малый совсем отрывочек, хотя бы в виде этого вот моего непродолженного и незаконченного начала, не имеющего в себе сколько-нибудь заметной событийной завязки или какой-либо любопытной интриги.
Пуская же в ход в данный момент именно это начало, я имею в виду использовать со временем, если то суждено будет, и все прочие накопившиеся в моих ящиках куски и начала и все те куски и начала, которые, возможно, появятся у меня впоследствии.
Итак: «Когда мальчик…»
Но нет, я все же не стану полностью приводить здесь все пять или шесть страниц текста начала моего ненаписанного рассказа – минерал минералом и дерево деревом, мои же комментарии все же не минерал и не дерево. Я лучше постараюсь изложить вкратце содержание упомянутого начала, сопровождая изложение это, изредка лишь, подлинной выдержкой.
Дело в том, что на маленькую железнодорожную станцию на берегу южного моря однажды, по причинам глубоко семейного кризиса, прибывал и временно оставался на попечении бабушки некий мальчик, приблизительно десятилетнего возраста.
Впервые оказавшийся на берегу безостановочно бегущего к его стопам моря, наш мальчик… – нужно сказать, что именно с этого мгновения главным и одним из двух единственных действующих героев рассказа оставался лишь мальчик, мать же, привезшая его и сдавшая с рук на руки бабушке, вскоре убывала с фигурирующей субтропической станции надолго и в не известном никому направлении. Итак, наш мальчик вскоре же «совершенно определенно уразумевал, что ровный угрожающий шум или рокот, который все рос и рос, пока они к нему приближались, – это шум морского прибоя и что шум этот, как-то странно сливаясь с оглушительной тишиной, недавно испытанной им на платформе, а также с тревогой, вот уже около месяца как поселившейся где-то внутри его, над животом, и жившей там, не покидая его ни на минуту независимо от того, что он делал, что говорил, куда спешил, над чем смеялся или о чем думал»… «и потому, наверное, а может быть… да и наверняка не только потому, когда на следующее утро»… «после тревожного сна на новом месте, под шум моря и шум проносящихся где-то над ним и пронзительно вскрикивающих поездов»… рано-рано утром, когда только что встало солнце, мальчик, вышедший взглянуть на море и обследовать бабушкин сад, внезапно встречал в саду этом (или на самой границе этого сада) некую девочку, «что с такой же легкостью и так же внезапно заполнила его, как дерзкая птица, с лета впархивающая в чужое гнездо».
И далее говорилось в рассказе, что уже много, много спустя, следуя по жизненным нелегким дорогам и время от времени оглядываясь в туманное прошлое и прислушиваясь к тому, что где-то в самой глубине памяти оставалось жить в нем от далекого детства, сильнее всего звучала в нем мысль именно об этой девочке, как будто подчинившей и даже вобравшей в себя и шум того моря, и ту тишину на платформе, и даже то беспокойство, ту тоску и тревогу, что сосали тогда его где-то над животом, под тощей мальчишеской грудью.
Далее, примерно в середине начала рассказа, был применен развернутый, усиливающий и подчеркивающий значение описываемых событий повтор, и так как развернутый уже в ином несколько плане повтор этот действительно должен был иметь большое значение в постепенно набиравшем ход (но, увы, и так же неумолимо подвигавшемся к краху!) трудном моем рассказе, то я привожу его здесь целиком:
«В то раннее утро, когда море, в самом конце ночи, – так как еще недавно, проснувшись в очередной раз, мальчик слышал все тот же его угрожающий рокот, – решившее, видимо, вдруг и неузнаваемо измениться, превратившись в лазурное, сверкающее на солнце, ласковое и нежное пространство, только еле-еле, у самого края бормотавшее само с собою о чем-то крохотными волнами и похожее почему-то на прекрасную женщину, поутру с задумчивой и нежной улыбкой перебирающую пряди еще не заплетенных волос… В то раннее утро мальчик, стоявший над тыквенной плетью, непонятно как пролезшей в колючую изгородь, вздрогнул вдруг от неожиданно и сверху откуда-то решительно прозвучавшего голоса и, взглянув вверх и ощутив тут же в груди своей нечто похожее на электрический вихрь сокрушительной силы, но сдержавшись и переведя дух незаметно, довольно твердо, хотя и сознав тут же всю тщету и напрасность данного своего утверждения, заявил, что только что и стремглав выпорхнувшая из-под ног его курица – это их курица, то есть бесспорно им узнанная пестрая курица его родной бабушки, и что если курица эта и снесла ненароком яйцо на чужой территории – чего не бывает! – то яйцо это законное их, то есть бабушкино, бесспорно, яйцо…»
Вот этот-то развернутый сложно повтор, завершенный свежо так, но и неопределенно повернутой древней проблемой, и являлся как бы кульминацией начала оставшегося незавершенным рассказа, после которой наступал уже почти безостановочный и окончательный спад.
Как вам известно, неосуществленный рассказ начинался с временного союза «когда»: «Когда мальчик…» – ну и т. д. И все, особенно первые фразы его изобиловали, перенасыщены были этим «когда». А известно ведь, что поставленный в самом начале и повторенный вслед за тем кряду в нескольких идущих одно за другим предложениях подобный союз дает как бы возможность с первых же слов, и довольно существенно, двинуть повествование, придав ему как бы некий мощный вращательный импульс. Получается нечто вроде раскручиваемого маховика или достаточно тяжеловесного какого-нибудь колеса на оси, вокруг которой – оси – затем начинают круговое движение, уже в иной плоскости, цепляющиеся друг за друга события наподобие – если использовать здесь такое сравнение – тех далеких ландшафтов, что начинают свое медлительное кружение по обе стороны отваливающего от пристани судна после первых же ударов машины, после первых же оборотов дейдвудного вала и слитых с ним оборотов винта.
И действительно, несмотря на многие существенные, сознательно опущенные мною при изложении стилистические несуразицы и огрехи, несмотря на некоторую вялость, мой рассказ – нужно отдать ему справедливость – кое-как двинулся с места. Мой рассказ кое-как двинулся с места, но… порок, вскоре же приведший его к уже известному краху, был заложен в нем, так сказать, еще до его появления, до нанесения первых его слогов на бумагу, он был заложен в самой неотчетливости чувства и замысла автора – точнее, в несоответствии стремлений его и возможностей, а еще точнее, во внутренней несвободе его, автора, слепо, упорно стремящегося влить несоответствующее содержание в не соответствующий уже более сосуд. Отсюда-то это неспособное совершенно к полету домашне-гусиное махание крыльями, отсюда эти натужно сколачиваемые фразы, отсюда эти фистулой, петухом срывающиеся звуки. Отсюда, наконец, это как бы взбегание на гору с последующим неумолимым сползанием и скатыванием восвояси.
Но что поделать! Всем свойственно ошибаться, и, как говорится, – как можно еще пытаться себя утешить, – худа без добра не бывает.
Вспомним-ка лучше, но уже не минерал и не дерево – отныне мы оставим их в совершенном покое, – а то, как в детстве или даже в гораздо более солидном возрасте мы бросали в ручей – в весенний – от тающих бурно снегов или в ручей, образовавшийся во время буйного летнего ливня, щепку или тут же выструганную лодочку и как, затая желание, даже «задумав» что-либо, ревниво следили за нею, чтобы ее, паче чаяния, не прибило к какому-то берегу, а если ее прибивало все же, то хотя тут же мы и отвлекались от этого, по существу, конечно же, малозначащего события, то все же по душе нашей проходила некая едва уловимая тень; если же лодочку не прибивало и если она, в пределах поля нашего зрения, увеличенного в детстве бегущими вдоль ручья ногами, не попадала в пенный затор, то мы наслаждались мечтательной мыслью о том, что вот, мол, ее, щепку или лодочку нашу, повлечет таким образом из потока в поток и вынесет наконец в открытое море, а там… все далее, далее по всевозможным морям и мировым океанам…
Или вспомним когда-то и где-то встреченный нами в морских просторах косо торчащий и мерно колеблемый, плывущий откуда-то и куда-то – уже не щепку, не лодочку, – а какой-либо солидный предмет – сундук ли, бочонок ли, – плывущий солидно и сосредоточенно, почти как будто с сознанием важного и явного лишь ему назначения, с полнейшим – во всяком-то случае видимым – безразличием к вам со всеми вашими бесчисленными кораблями и шлюпами.
Вспомним, как вы всей душой сочувствовали тогда его неведомому предназначению и желали только, чтобы предмета этого как можно дальше никто не вылавливал и чтобы он плыл так без всяких помех как можно дольше и дальше все с тем же видом сосредоточенного в себе предмета, предмета в себе. И если вы хотели когда-либо своими руками пустить по морю подобный предмет, вы его не бросали у самого берега – там его лишь избило б о камни или тут же упрямо выбросило бы обратно на берег, – а брали крепкую лодку и, отойдя в ней подалее, благополучно спускали там свой предмет в покатые, темные и чистые волны.
Вот так приблизительно, забыв совершенно о неудачных сравнениях с минералом и деревом, я попытаюсь опустить в пологие волны мое «начало»: пусть плывет себе по воле стихий. Почему бы не допустить хотя малой возможности далекого и счастливого плавания, коли плавание это не ограничено сроками и коли молить все причастные этому силы о максимальном содействии. Мы же время от времени, правда, без помощи какой-либо летательной техники, а своим собственным лётом, будем изведывать его в разных ответственных пунктах… А пока пусть вольно и спокойно плывет себе.
Странное дело, почему это меня порой так тянет к морской тематике? То я мысленно сочиняю какие-то сказки и басенки о рыбах и море, то начинаю писать какой-то рассказ, где море играет довольно-таки важную роль, то даже задумываю в некотором роде крупное повествование на ту же самую тему… Странно, не правда ли? Тем более странно, если учесть, что по судьбе своей я как будто бы сухопутен до мозга костей.
Правда, в юности мне привелось немного поплавать, а два или три раза я даже попадал на море в более или менее серьезные переплеты. Но какому-либо настоящему, бывалому моряку об этих моих переплетах смешно и рассказывать – все это какая-то чепуха, какая-то капля в море по сравнению с их, моряков этих, суровыми, тяжкими опытами, – мне даже неловко вспоминать о них, о переплетах этих, в присутствии некоторых моих близких родственников… И все же иногда я нет-нет да и рассказываю некоторым из них об этих своих переделках, тем более что как в одной, так и в другой переделке, несмотря на испытанные волнения и – скажу более – страхи, я все же остался скорее доволен, чем недоволен своим поведением (не состоянием, а поведением!).
Да, я сухопутен, и то, что я сухопутен, совершенно бесспорно, но до мозга костей ли? – вот в чем вопрос. Ведь даже человек, всю жизнь прозябающий в самом центре бескрайней и почти безводной пустыни и ровным счетом не знающий – допустим подобное – ничего ни о море, ни об океане, по самому естественному контрастному состоянию своей человеческой психики может вдруг увидеть во сне, например, море воды или даже наяву мечтать о некоем водяном изобилии, с огромной силой зовущем и влекущем его и так похожем в нашем-то привычном для нас представлении на обыкновенное море…
Но благо с ним, с этим пустынным жителем. В моем случае все гораздо сложнее и необъяснимее: ведь практически-то я никогда не испытывал какого-либо серьезного недостатка в воде. Не знаю, что уж там и когда повлияло на мой душевный состав, но я не свободен от тяги к морю: стоит мне на какой-нибудь невзрачной картинке увидеть кренящийся в волнах кораблик, стоит мне увидеть какую-нибудь пузатую, ребристую лодочку, стоит замедлить шаги, задержаться посередине ближайшего к заливу моста, заглянуть вниз с него, туда, где гранитное острие режет стремительно бегущую воду, и, сохраняя в сознании образ острия и воды, повести взгляд свой несколько выше, почувствовать, как мост вместе со мной плывет вверх по течению; стоит услышать похлюпыванье воды среди свай или смолистый запах каната на пристани; стоит приметить вошедший в устье и ставший на якорь по его середине корабль, представить, как в лабиринте железных отсеков дробят по отвесным ступеням подкованные железом ботинки, как еще полный долгих и утомительных просторов матрос жадно глазеет на берег, на звенящий, игрушечный, сыплющий искры трамвай, на равнодушные и не совсем равнодушные, различимые трудно в деталях фигурки зевак – жителей и, конечно же, жительниц… Стоит мне только приметить, представить все это, как подымается во мне нечто сродное сквозняку в сторону взморья, что буйно подхватывает и уносит со столов и шкафов до того мирно лежавшие на их тусклой поверхности листы и бумаги.
Там медные, толстостекольные иллюминаторы – и за ними вода и воздух: то вода, а то воздух; там ветер на палубах, и ветреный бак, и ветреный ют, там сутулые неутомимые птицы, скрипящие подобно заржавелому гаку, там вы на ветру – вы на ветру у самого леера…
Но что растравлять душевные раны! Дай только волю себе… Дай только волю своим неудовлетворенным желаниям… Ведь чаще всего в человеке гнездится не одно и даже не два желания, и какому из них, из этих гнездящихся в человеке желаний, главенствовать – решают между собою сами желания. (О, конечно, конечно же, не без участия как душевных изъянов, так и положительных человеческих качеств!)
И вот, как видно, не морские просторы были предначертаны мне судьбою…
Но вернемся-ка, собственно, к самим комментариям.
Итак, что же было в действительности и чего вовсе не было?
Был ли тот мальчик и была ли та девочка? Была ли та станция, то море и добрая бабушка? Наконец, был ли тот вихрь сокрушительной силы и средневековые душевные пытки?
Что отвечать на все эти вопросы? Например, нет, мол, мальчика не было? Конечно же, не было! Хотя там, на той станции (станция-то определенно была), по берегу того самого моря (оно тоже было), временами носилась целая стайка разновозрастных мальчиков (приблизительно от пяти до тринадцати лет), да и девочек тоже.
Но не было, безусловно, ни электрических вихрей, ни жестоких душевных процессов, ни средневековых пыток душевных. Все это фантазии. Да, да, все это чисто художественные фантазии, серия хитрых формальных приемов, шутка, и только. О каких это внутридушевных процессах, каких таких пытках средневековых и страшном раскаленном железе можно всерьез говорить и тем более писать в наше время? Да о них, собственно, и речи-то не было. Ничего подобного не было, нет и быть не могло.
Все было, напротив, до крайности серо и буднично. До того серо, что даже можно было тут же, не уходя с каменистого берега, с той самой кромки штормового прибоя – дом-то был рядом, – готовить пищу на керосинке или даже на примусе, потому что в наличии было и то и другое. До того все было серо и буднично, что от скуки, от медлительности и однообразия текущего времени, каждый раз с интересом, с острым нетерпением даже, ожидалось такое, казалось бы, совершенно рядовое событие, как регулярно, каждый день, в одни и те же часы выводимая, проводимая, уводимая по берегу на водопой и на горные пастбища пара коней. (Вот еще один из многих примеров того, каких удивительных трансформаций и превращений можно ждать в горнилах художества. Дело в том, что той курицы, так внезапно выскакивающей из-под ног у героя, так же как ненароком снесенного ею яйца на чужой территории, породившего уйму проблем, в действительности не было вовсе. Была лишь пара коней, как-то странно в фантазии автора претворившаяся в огромную курицу)
О, уж коль всерьез зашла речь об этих несколько грузных (пожалуй, даже значительно грузных!) конях иноземной породы, коль мы их затронули, то те были действительно превосходные, можно сказать, грандиозные кони, с могучими и скульптурными формами, принимая которые во время купания – вздумай только коней этих выкупать – бедному морю, должно быть, каждый раз приходилось бы насколько-то выходить из своих берегов.
Правда, внимание маленькой девочки, временно проживающей в том самом доме, куда по ходу рассказа прибывал наш герой, почему-то менее всех окружающих занимали слишком-то, видимо, в глазах ее грандиозные, да и грузные, кони.
Эту девочку, не похожую совершенно на ту, что спустя какое-то время возникла в рассказе, гораздо больше привлекал вид яркого моря, регулярно выбрасываемые им – морем этим – на берег деревяшки и хитрые ракушки, привлекали каленые камешки и их превращения на глазах у нее – окуни только в море их или брызни только на них водою – из серых, невзрачных почти в драгоценные (потому-то, наверное, она то и дело и окунала свои драгоценные камешки или брызгала то и дело на них взятой из моря водою, черпая, нося эту воду панамой из моря подале на сушу, и обильно их там поливала); привлекали ее пес и другая домашняя живность доброй хозяйки и разные там цветы и растения в ее огороде или в саду у нее, между которыми – псом, морем, калеными и мокрыми камешками, цветами и тыквами – она (в стороне от подруг, с которыми, собственно, как следует не была еще и знакома), напевая что-то совершенно бессмысленное и беззаботное, но тем более до крайности милое, шепча что-то, порхала без устали, как мотылек – что поделать, она порхала именно как мотылек! – приводя окружающих в растроганность и умиление и являясь, пожалуй, как раз той отдушиной или, если хотите – скажем так! – иллюминатором, единственно через которые и мож-но-то было приемлемо воспринимать окружающий ослепительный мир.
А той девочки, возникшей в рассказе, той бесстрастной и ловкой пловчихи на всем том побережье вовсе и не было. Не было ее с ее ящиком, или ларцом, или, точнее, шкатулкой, или, еще «точнее по подлиннику», кадкой-кадушкой. Ох уж эта бедовая кадка-кадушка, ларец или ящик, а еще, по одним источникам, так просто закупоренная бутылка или сосуд! (Нельзя, ни к чему его было раскупоривать!)
Ее не было вовсе.
И потому тогда, на том побережье, не было вовсе коварно и хитро подстрекаемых и потом созерцаемых внешне бесстрастно, но жадно кровопролитных сражений, каковые должны были быть в непродолженном (к счастью, должно быть!) рассказе, где по наущению злому, полному недоброго и лукавого умысла, героя должны были дразнить тем, что он плавает все только «вдоль», но никак не решится, мол, поплыть «поперек» (подразумевалось, к некоемому злосчастному камню и далее в море – упомянутый камень, по-видимому, незаметно как-то выпал при изложении начала рассказа).
Итак, ни того мальчика, ни девочки той!
Теперь же остается, пожалуй, уделить все же кой-какое внимание и остальным персонажам рассказа.
Что касается матушки мальчика, то, во-первых, коль в действительности не было мальчика – законного сына ее, то возможно предположить, что и ее самой не было. С другой стороны, за краткостью пребывания ее на страницах рассказа, за отмеченной уже мимолетностью ее появления на маленькой субтропической станции (разумеется, разговор может идти лишь о пределах времени, охватываемого данным рассказом, а не о всей жизни героя) мне представляется допустимым и здесь, в комментариях, упоминая о ней, ограничиться лишь вот этими несколькими словами.
Иное дело в рассказе – роль образа бабушки. Хотя роль эта, по-видимому, не должна была выходить за рамки чисто служебной и внешне даже довольно пассивной роли обычной, доброй, умудренной жизненным опытом и любящей бабушки… но так как внутренне, по замыслу автора (по моему то есть замыслу), образ этот должен был явиться как бы незримым, почти бессловесным, но тем не менее достаточно мощным противовесом (как бы задача эта разрешена была автором – остается неясно) некоторых вызываемых в рассказе к действию сил, то мы будем вынуждены и в комментариях уделить становлению образа этого – образа бабушки – более пристальное внимание.
Дело в том, что та одинокая, преклонных лет, симпатичная и милая старушка-хозяйка как раз и была частично той бабушкой, каковой фактически не было на том полустанке, но которая должна была стать, появиться в незавершенном рассказе. Она была частично той бабушкой потому, что в рассказе происходило слияние, а не то даже, как я постараюсь пояснить свою мысль, наслоение образов.
Бывает так: вы встречаете в жизни человека доброго, милого, до крайности вам симпатичного, и образ этого доброго, симпатичного вам человека – не важно, какого он возраста, – накрепко западает вам в душу. И бывает еще, что человек этот вдруг оказывается похожим то ли чертами лица, то ли повадкой, манерой держаться, разговаривать или даже молчать, то ли чем-либо еще совсем уже неуловимым и неизъяснимым – потому что так, казалось бы, далек один человек от другого, – похожим вдруг на другого, гораздо ранее, может, даже с момента, когда только себя начали помнить, запечатлевшегося в вашей душе и сознании, и на этот раз уже всецело родного и близкого вам человека. Вот тогда-то в душе вашей – если добрый, симпатичный вам человек, тоже проникший в нее, достаточно удалился во времени (потому что велика все же сила непосредственно зримого образа), – тогда-то в душе вашей и происходит слияние, взаимное проникновение образов: образы, запечатленные в вашей душе полностью или частично, сливаются, проникают друг в друга (а то даже один образ поглощает другой), и вы уже при всем вашем желании – а такового желания может и не возникнуть, коль один человек был симпатичен, а другой даже дорог вам, – не можете расщепить эти образы, не можете, помянув одного, особенно это касается ближайшего во времени к вам человека, не вспомнить о человеке другом.
Вот именно так образ бабушки, становившийся в злополучном рассказе, с одной стороны, был образом родной и давно уже умершей бабушки автора, частично же образом доброй и милой старушки-хозяйки, лица которой он – автор – в момент написания начала рассказа по изложенной выше причине, хоть убей, не мог ясно представить, представляя только лицо родной своей бабушки.
Но о персонажах рассказа пока что довольно… И потом, если уж старательно так перечислять все, что было в рассказе и чего в реальной действительности совсем даже не было и что в то же самое время было в рассказе и в реальной действительности, то почему не перечислить того, что было в действительности и чего по каким-то причинам (по причинам случайности, что ли?) должно было не стать в самом тексте рассказа, в тексте начала рассказа? Тех бун и бетономешалки хотя бы?
Они – буны и бетономешалка – были полностью оттуда изъяты, хоть в действительности непоколебимо (сравнительно непоколебимо, да и притом на протяжении лишь краткого периода времени) стояли, покоились в два и три ряда – как частокол, как тын, как бунный забор или крепостная стена – у самого дома, как раз на той самой кромке штормового прибоя, за которой плескалось о ту осень часто довольно-таки бурное море.
Море и кромка были оставлены, а буны изъяты.
Но удивительно не столько даже то, что буны и сооружение с бетономешалкой были изъяты из долженствовавшего появиться рассказа – это, при некотором соображении, можно было понять и даже одобрить (к чему им было там быть-то?), – удивительна достойная восхищения неумолимая сила, толкающая человека к приукрашиванию… скажем так: очищению даже окружающей жизни от искусственных, упорных и так часто в конечном итоге-то вполне бесполезных, насмарку идущих, мертворожденных, тупых ухищрений (до тех самых пор, пока кто-то не додумается, не проявит желания, не постарается ставить их – в виду имеются те самые железобетонные буны – по системе, согласно характеру моря, иначе – морю по норову, по волне то есть моря, а никак не иначе).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?