Текст книги "Песнь тунгуса"
Автор книги: Олег Николаевич Ермаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Часть вторая
1
«Не торопись, а то быстро проживешь», – говорила бабушка, энэкэ Катэ. И действительно – он прожил мгновенно. Крик протяжный журавлиный и тот дольше. Они кричали, над Ольхоном пролетая: «Круууыы! Круууыы!» Царь нерп на Ушканьих[10]10
Ушканьи – острова на Байкале.
[Закрыть] их слушал. Медведь на побережье задирал морду. «Не называй его так, – учила бабушка, – говори: Лохматый».
– Откуда они летят, энэкэ?
– Из солнечной стороны, нэкукэ.
«Круууыы! Круууыыы!» – и прошла жизнь.
Счастливую судьбу дает Чалбон, Вечерняя звезда. Да не всем. Эвенкам нет счастья. Дедушка Миши пропал на охоте. Отец и мама утонули. И сам он отправился к устью.
«Круууыыы! Круууыыы!» – и нет его. Только какой-то киночеловек остался. Так бабушка Катэ называла тех, кого видела по телевизору: киноилэ – киночеловек. И это случилось с ее внуком – нэкукэ Мишка стал киноилэ. Будто щелкнул переключатель, как выстрел, и все изменилось, началось кино. Такую сказку ему рассказывала бабушка, сморщенная, с черными глазками и большими руками. Про то, как бежал один богатырь, хотевший догнать голос в небе – девичий голос, – да уставал, задыхался, и вдруг споткнулся, ударился лбом о валун – и оторвался от земли, полетел железным уже ястребом, о-ё!
А Мише камень сам прилетел в лоб. И даже не камень, а звезда как будто. Звезда из хрусталя, как сосулька байкальская.
«Мишка, рисуй карту», – велели ему, дали уголь, хорошо выскобленной ровдуги[11]11
Ровдуга – звериная кожа.
[Закрыть] кусок, и Миша навис над нею.
Так началось его странствие с углем.
Сперва он нарисовал Остров. На Острове дом. У берега лодка. В окно смотрит сморщенная бабушка с папиросой в большой руке, она много курила и не слушала причитаний соседки-подруги, Матрены с голубыми глазами. С мужем, когда в тайге жила, приучилась. В молодости она ходила на охоту с ним. У вечернего костерка после беготни по тайге за соболем как не покурить? Выпил крепкого чая, скушал вяленой рыбы с сухарем – и зажги папиросу или трубочку. Дед смолил трубочку из рябины. Дух огня – Того мушун – и в трубочке обитает. Разводя огонь, всегда просишь: «Благополучия дай!» И куришь – благополучие.
Вот она в окошко и глядит, а в папироске уголек.
– Здравствуй, энэкэ Катэ!
– Кук!
Бабушка смешила внука голосами птиц. То кукушкой ответит, то вороном:
– Ки-ки-ки!
Хотя ворон кричит по-другому. Но у бабушки свой какой-то слух. Да и птицы какие-то небывалые, к примеру птица кыыран. Но это была не ее птица, а птица ее матери, птица очень сильная и большая, крупнее орлана-белохвоста. Она являлась по звону колокольчиков на платье, когда ее мать начинала кружиться и бить колотушкой в свой бубен. Звали мать бабушки Шемагиркой. От нее бабушка научилась голосам птиц.
И в окне дома на Острове с лиственницей и скалами на голове у бабушки и на плечах сидят берестяные птицы.
– Кук! Кук!
– Ки-ки-ки!
– Лигли! Лигли!
– А это, энэкэ, кто?
– Лебеди, нэкукэ.
А ведь лебеди точно кричат по-другому, когда идут синей тропой. Крик лебединый такой: «Ганг-ко!» А как кричит птица Шемагирки – птица кыыран?
От Острова река ветвится дальше. Перевернутая лодка и оборванные нити. Здесь отца и матери не стало. Высока волна ледяная, серая, как шерсть волка.
– У каждого есть нити, нэкукэ. И у всего есть они. У скал есть. И у деревьев. Поэтому хороший илэ ходит осторожно. Наступил нечаянно на яйцо рябчика, попяться, ведь это предсказание худое. Рябчик гнездо хорошо прячет, нарочно поищешь – не найдешь. Не к добру такое. След свой палкой закрой и говори:
Не сули худого,
Не сули худого!
К худу не являйся,
Нет, нет!
След свой прячу![12]12
Песни и заговоры, помеченные звездочкой, взяты из книги: Обрядовая поэзия и песни эвенков / Сост. Г. И. Варламова, Ю. И. Шейкин. – Памятники фольклора народов Сибири и Дальнего Востока. Т. 32. Академическое издательство «Гео», 2014.
[Закрыть]
Так учила его бабушка. Да он и не слушал толком все ее басни. И вдруг все вон как повернулось: россказни Катэ вернулись. Вернулись и позабытые слова.
Уголь чертит по коже мягко, река змеится дальше. На ней табличка: Заповедный берег. Сюда с Острова они с бабушкой переплыли на большом пароходе. Бабушка даже на катере плыть не согласилась. Боялась моря. Царя нерп винила. Голос у него: «Нёре, нёре! Харп!» Он седой весь, с бородкой белой и глаза бирюзовые.
– Как у Матрены?
– У ней голубые, сахалинские, оттуда они приехали с мужем. А у этого глазы – байкальские. Есть такая погода ранним утром или под вечер, тихий час, – так Байкал и глядит, бирюзово.
И она показывала сперва мамины сережки с камешками такого цвета. А потом однажды позвала нэкукэ Мишу на берег и указала в море. Байкал весь тихо сиял таким цветом. Сиял, как камень чьих-то сережек, о-ё!.. Ая![13]13
Ая! – возглас, означающий «хорошо».
[Закрыть]
Но царь-то глядит страшно, а не тихо и безмятежно.
Так в этой тиши и безмятежности и есть самый страх, толковала бабушка. И с Острова, где солнце все заливает с утра до вечера, все дни, зимой и летом, весной и осенью, – так светит, будто там и живет – они отправились на большом пароходе с закопченной трубой и железной палубой, под которой пыхтели и бились сотня быков оленей, с узлами и здоровенным чемоданом, обвязанным веревками, отправились за море. В заповедник, на берег дождей и туманов и холодных ветров, Хиус среди которых верховодит. И как энэкэ Катэ запоет свою любимую песенку про богатырскую Ираиндю, про семь лучей, так и кажется, что песня та про Остров.
И вот у киноилэ открылся слух, и явилась бабушкина песенка:
В богатырской Ираиндя-земле,
Плясать соберитесь!
В Ираиндя на слиянии семи лучей
Весело же и красиво!*
Но он силится услышать и первый голос бабушки… Ведь пела она и по-другому.
– Хи-хи-хи!
Так кричит черный дятел. Мелькает тенью по ровдуге, летит стремительно. Вонзает клюв в ухо: бах!.. И Миша слышит хрипловато-чистый, словно бы омытый байкальской волной голос бабушки с печальными черными глазами:
Ираиндя туриндун
Хэиндегэр умипкаллу!
Ираиндя надан гарпалылнаду
Сэвдеелэй-дэ гуделэй!*
…Весело же и красиво… Да, жизнь на Острове была солнечной, с запахом рыбы, сильными ветрами, от которых звенели стекла в окнах дома. И от отца, и от мамы пахло рыбой. «Потому их нерпичий царь и прибрал, – со вздохом говорила бабушка. – Себе в прислужники». Только этот запах и помнит Миша. А лица – лишь по фотографиям. Но на фотографиях какие-то чужие смуглые маленький кривоногий мужик и черноволосая худая женщина с испуганными глазами. И имена чужие: Василий, Марина. Двумя нерпами их в самом деле легче представить.
Нарисуй тучи, облака, туманы и дожди наискосок перед окнами дома тети Зои и дяди Кеши напротив электростанции, где – тук-тук-тук – утром и вечером стучит да стучит движок. Мало солнца было в заповеднике! А баба Катэ любила эти места больше Острова. И про Ираиндю пела. Так где Ираиндя-земля?
«Это ты потом узнаешь», – она отвечала, зажигая свою папиросу, неловко ее держа в узловатых, покореженных пальцах.
Зато тайга здесь была ближе, рядом – и густо уходила по долине, по горам расплескивалась, за собой звала – к далеким снежным горам на востоке, откуда солнце-то и вставало.
– А что там, за горами?
– Тайга и тайга, – отвечал дядька Кеша с рваным веком и глубокой бороздой от уха по шее, Лохматый наследил, помял дядьку на охоте, и тот взвыл: «Ай, отпусти меня, не ешь, не ешь вонючего!» Так с улыбкой, подвыпив, дядька Кеша сам рассказывал дружкам и племяннику.
– Вонючего! – смеялись слушатели.
– Обделался ты, чё-о ли?
– Не-а, зачем! Вонючий любой человек для вольного зверя. Много человек гадит за собой, горы мусора, отбросов. А зверь чистый.
И Лохматый перелез через него и отпустил, пошел своей дорогой, бросив вонючего с содранным наполовину скальпом.
– Это потому, что ты хвалился заранее его убить, – сказала бабушка.
А этого делать нельзя. И еще много чего нельзя: одё, нэлэму[14]14
Одё, нэлэму – оберег, запрет, страх (эвенк.).
[Закрыть].
Не говори, что добудешь лося, оленя, волка, медведя, соболя, нерпу, – ветры донесут зверю, он и не пойдет в твою сторону. А убив, тоже не хвастайся, снова ветры донесут. И кости съеденного зверя в огонь не бросай. Шкуру лося не сдирай с головы, а то он другим запретит тебе попадаться. И следи, чтоб собака не жрала голову, ноги или копыта дикаря-оленя. И роженице не давай мясо лося или дикого оленя, чтоб не спугнуть впредь удачу. И мужику нельзя есть шейный позвонок дикого оленя или лося. Одё! Нэлэму!..
Много еще всяких запретов, разве все упомнишь?..
А дядя Иннокентий с тех пор зарекся от охоты на Лохматого. Союз с ним заключил вроде. И в заповедную тайгу ходит безоружный. Только когда в отпуск на свой охотничий участок выбирался, с ружьем бегал, бил белку, соболя, пока участок не уступил лесничему Андрейченко… Ну, пропил сдуру-то. Хоть бабушка, мать, говорила о водке: «Одё, нэлэму!»
За горами шла тайга и тайга. И дальше были еще горы и горы. А там уже – океан.
Нарисуй книгу. Здесь дочка тетки Светайлы научила его буквам. Баба Катэ грамоты не знала. Тетке Зое и дядьке Кеше учить его было все некогда, отстань да отстань. Тетка Светайла – не тетка в смысле родственности, но родительница у нее была из эвенков, а отец русский из Чечни, ссыльный еще. Дочка Лизка и научила его буквам. А потом уже он отправился учиться в интернат за море. И хорошо, что буковки да циферки знал, а то еще одному лесному человеку, Саньке-якуту из Кичеры, худо приходилось, бабаем, чуркой обзывали. Правда, и Мишке порой доставалось, но уже от старших, из других классов. И тоска его брала. Мечтал о каникулах, поскорее попасть на заповедный берег. Этот тихий поселок на хмуром берегу, разрезанном чистой таежной речкой, и он полюбил. Зимой с дядькой Кешей ходил сверлить лунки и удить хариуса на море, за торосами. Дядька научил его покупать бормаша, рачка-бокоплава, в Нижнем и привозить сюда для рыбалки. Здесь рачок не водился, а там был в изобилии. И вот на зимние каникулы и на весенние Мишка являлся с пакетом этих рачков. И вдвоем с дядькой они тут же шли на лед, если, конечно, тот успел настеклиться. Байкал с осени свиреп был, разбивал вдребезги забереги, обдавал камни сокуями, и они глядели седыми мордами, как нерпичьи цари, а волны все ходили, сотрясали пирс лиственничный, забитый камнями, не пропускали катера. И небеса, будто с Байкалом сговаривались, изливались дождями, падали туманами, и центральная усадьба превращалась тоже в Остров, только был это Остров Дождей, Остров Букв. И никто не мог на него проникнуть. Случалось, и все дети работников заповедника на осенние каникулы так и оставались в интернате. И тогда тоске не было предела, хоть волком вой, хоть пешком по берегу иди, иди двести километров. Даже у большой Лизки Светайлы глаза были на мокром месте. Что уж говорить о тех, кто помладше. Все с утра к окнам прилипали: ну чё-о, как там погода? Где солнце? И синее небо…
Байкал мог ходуном ходить и до самого Нового года, вон как, о-ё… И если небо самолет пропускало в заповедник, то Байкал и все зимние каникулы не встанет. Или только-только застеклится. И по такому тонкому и прозрачному ледку никто не решался пойти, лишь выходили на берег, глядели, да камешки запускали или ледышки, сосульки, и те неслись, подпрыгивая, по черным зеркалам и высоко пронзительно звенели, – так, наверное, и звучало платье великой бабки Шемагирки.
Бабушка Катэ о ней почти ничего не рассказывала, таилась… И о том, что Шемагирка была шаманкой, Мишке стало известно случайно, от ученого-соболятника Могилевцева. А Мишке сейчас эти знания и нужны, как воздух и кровь, кровь, потерянная, напитавшая рваную телогрейку, байковую тряпку… В крови та сосна. Кровное дерево теперь.
Но все равно: рисуй дальше.
И уголь с тихим «шшш» ползет по ровдуге, на ней карта всей жизни Мишки Мальчакитова появляется. Все вниз и вниз по этой Реке, о-ё!.. С ответвлениями притоков. Интернат был таким ответвлением. Там хороший человек, учитель русского языка Станислав Ильич с телескопом. Был у него старый телескоп в зеленом железном потертом и поцарапанном футляре, ученики ходили к нему смотреть в ясную погоду на Луну, и на звезды, и на Чалбон, и на Сангарин Буга – Полярную звезду. У Станислава Ильича лысина блестела, как луна, и очки сверкали, когда он смеялся, сыпали дождем метеоритов. Миша вспомнил, как бабушка русских называла: луча. Луча – значит, русский. Станислав Ильич у него и был Луча.
На каникулах Мишка бабушке про него рассказал, про его трубу.
– Чалбон смотрел? – спросила она настороженно.
У нее были свои, отсталые представления. На звезде Чалбон родина эвенков. И войти туда можно через Сангарин Буга – Полярную звезду. А подниматься в те высоты надо по Реке, Энгдекит называется. Там Исток.
И все, бабушка затихла и не спрашивает, что же он там видел через телескоп Луча. А он ничего не видел, только синие огни. И никаких небесных пастбищ с небесными оленями, небесных кедров-лиственниц-берез с чипиче-чиче, в которые и превращаются все простые умершие, и никаких гнезд с орлами, лебедями и журавлями – душами шаманов в дуплах могучих лиственниц, никаких серебряных чумов с берестяными лодочками. И неумолимый внук неграмотной бабке об этом сказал. Бабка Катэ полезла за папиросами.
– Вот так! – торжествующе крикнул внук.
Коричневое резное лицо в морщинах сделалось бесстрастным. Закуривая, она все же спросила:
– Совсем ничего?
– Да! Только огни и радуги!
Бабушка метнула на него взгляд агатовых глаз.
– Так вот радуги, – подхватила она, зорко всматриваясь сквозь сизый папиросный дым.
Внук смутился.
– Ну, – объяснил он, – в глазах так расплывалось… огни.
Бабушка устремила взгляд в окно, покачала головой. Ничего не говорила.
– А на Луне – вот такие дыры и пятна. Горы и моря называются.
– А деревьев нет? Тайги? – спросила бабушка.
– Нет, – отрезал внук.
– Там тундра, – сказала бабушка, кивая.
Внук засмеялся. И сказал, что люди там побывали, американские космонавты, в скафандрах, потому что дышать на Луне совсем нечем, воздуха нет ни капли. И ни воды, ничего. Голое и неживое. Только камни.
– Ты говорил, нэкукэ, моря, – напомнила бабушка.
– Это одно лишь название, энэкэ!.. Хотела бы поглядеть в трубу Луча?
Бабушка Катэ отрицательно покачала головой и, подперев смуглую щеку узловатыми грубыми пальцами, начала что-то тихонько напевать, глядя в окно. Говорить уже с ней дальше было совсем бесполезно. На нее находило. Эти приступы раздражали очень невестку, тетку Зою. Когда она ругалась на дядьку Кешу, то этими приступами и попрекала, мол, это в вашем роду так, дурь такая находит. И все, как нашло, так хоть убейся, хоть наводнение, хоть пожар, ничем не проймешь истукана. Крыльцо подгнило, ноги скоро переломаем, изгородь заваливается, печка дымит, – а он сидит – смотрит, как глухарь на току, ничего не слышит.
Миша и вправду замечал за бабушкой, за дядькой такое. Бывало, и с ним самим случалось подобное – вдруг тычок в бок, сосед Вовка шипит: «Тебя, Мишшшка». К доске вызывают.
А попев и посмотрев куда-то вдосталь, энэкэ Катэ сказала, что все по-другому раньше было: темный силуэт на Луне – отражение Старушки, хозяйки всего мира – Энекан Буга. Луна зеркало и есть.
Мишка посмеялся, а сам в ясный вечер внимательно на луну с крыльца глядел – и действительно, увидел силуэт.
Учился Мишка так себе. Только по физкультуре пятерки и получал, быстро на лыжах бегал, а подтягивался и прыгал хуже, но физрук – а им был тот же Станислав Ильич, сам страстный лыжник, – все равно ему пятерки ставил – за лыжи. Мишка все школьные соревнования выигрывал.
На зимних каникулах с ребятами они все время ходили на гору с гарью. Катались оттуда, делали трамплин, играли на лыжах в догонялки. В двенадцать лет ему дядька Кеша камусные[15]15
Камус – часть шкуры лося или лошади с ног, которую приклеивают к лыжам снизу ворсом назад; ворс не дает лыжам скользить назад, и лыжнику можно подниматься по любому склону.
[Закрыть] настоящие охотничьи лыжи подарил. Он сам их смастерил из елового ствола, тонкие, легкие, прочные. В специальном станке закреплял на правеж, чтоб прогибы появились впереди, и сзади, и посередине. В этом станке они и сохли. Бабушка Катэ сшила полоски камуса, ворсом в одну сторону. И ворсом вверх накрутила на палку. Дядька Кеша потом лыжи клеем промазал, наложил клея ровным слоем, насадил сшитый конец камуса на носок одной лыжи и начал раскручивать с палки так, что ворс шел от носка на другой край; то же сделал и со второй лыжей. Края камуса загнул и приклеил к верхней поверхности лыжи, зажал лыжи дощечками, высушил и снова вставил в станок. После этого вдел сыромятные толстые ремни в отверстия посредине лыж. «Будешь летать, как на крыльях», – сказал. А палку – ангуру – Мишка сам себе вырубил, крепкую, из березы. Ею удобно тормозить, поворачивать, сшибать снег с веток.
Потом Мишка читал у Жигжитова, тоже, кстати, Михаила, писателя с баргузинского берега, про знаменитого браконьера, уходившего на лыжах от егерей, буквально прыгавшего в пропасть, съезжавшего по любым склонам, завалам, а егеря не решались и оставались с носом. Этот браконьер не мог смириться с тем, что егеря не давали ему охотничать на старинных землях семейных. А потом он и сам стал егерем. Вот как дядька Кеша. Правда, дядька не браконьерил. А Мишка ни за что не пошел бы служить егерем, так бы и браконьерил, потому что на самом деле это егеря браконьерить явились на его землю, а он-то настоящий егерь и есть. Он им родился.
Мишка и тренировался под того егеря-браконьера. Забирался на самые крутые склоны и, потуже натянув цигейковую ушанку, сигал в вихре снега вниз, летел с ёкающим сердцем под удивленные крики ребят. Скоро он с таких склонов съезжал, с которых уже ни один мальчишка в поселке съезжать не решался. Даже большие пацаны только крутили пальцем у виска, совсем, мол, дурак. Бывало, конечно, и падал, крепко ударялся боком, задницей, а то и лицом, головой о наст, деревья, присыпанные снегом. И однажды на сук коленкой напоролся. Сук, как рог взбесившегося быка, вонзился в коленку, прямо в центр коленки. И всего Мишку ярой болью обожгло, и он лежал в снегу и не мог подняться. Ребята в страхе побежали за дядькой Кешей. Тот пришел пьяный. «Чё-о разлегся, ламучер?[16]16
Ламучер – прибайкальский, житель берега Байкала, от Ламу – море (эвенк.).
[Закрыть]» Так он иногда его называл. А Мишка только смотрит сквозь замерзшие слезы и ничего не говорит, чтобы не завыть волчонком от дикой боли. «Ну чё-о?» Дядька, дыша водкой, наклонился, взялся за рваные края штанины, посмотрел – и враз кривая дурацкая улыбка спрыгнула с его лица и убежала. Дядька протрезвел, и кожа на его лбу натянулась, брови натянулись и даже уши двинулись. Он часто заморгал, его порванное веко так и заходило вверх-вниз. «Одё, нэлэму», – пробормотал, прямо как бабушка. Поднял Мишку и понес. А у того кровь капает со штанины, по снегу цепочка алая тянется. Погода – нелётная. Но Светайла санрейс вызывает, вызывает. Дядька Кеша побежал к владельцам автотранспорта. Ведь ледовая дорога давно установилась, можно ехать хоть и в пургу, снега глубокого на море не бывает, все ветры сдувают, трамбуют. И нет транспорта. У одного поломка какая-то, у другого спина болит, третий как раз на свой охотничий участок собрался – в другую сторону. Нет транспорта. Никто не хочет Мишку везти за сто верст сквозь снег. «А были б олени, зачем просить?» – говорит бабушка. Зубы ему заговаривает, сказки рассказывает, песенки напевает:
Сигундар солнце,
Сигундарин солнце!
Из дома-домика,
Из золотого колокольчика,
Из золотого жилища,
Из дома-жилища,
Дверцу открыв,
На детей своих ты взгляни!
По гальке-галечке,
Плача-плача,
Дети твои бегут!*
То есть лётную погоду выпрашивает, тучи разгоняет баба Катэ. Но снег все равно летит густо, ветер завывает над крышей, дудит в трубе. Фельдшер, жена Могилевцева, тетка Тамара говорит, что сама бы зашила, но, похоже, что рана очень серьезная, глубокая, не разорвана ли вообще сумка. Какая сумка? Суставная сумка. О-ё… Дядька бегает по поселку, автомобиль ищет. Тракторист Андрей, горький, как все говорят, пропойца, хочет на тракторе везти или на своем старом раздолбанном мотоцикле «Урал» с коляской. Но вдруг к их дому подъезжает красная пожарная машина. Дядька пожарный Гена, ну или Генрих, органист (а что это такое, Мишке неведомо), приехавший откуда-то с другого края страны СССР, с другого моря, входит в дом, курносый, в дубленке, замотанный бежевым шарфом, в серой кроличьей шапке, и говорит, что все готово, можно ехать. И на красной машине они поехали в метель, дядька Генрих, тетка Зоя и завернутый в оленью шкуру, снятую прямо со стены, Мишка, бледный и сомлелый от потери крови, жары, ухаживаний, боли, страха, песенок бабки Катэ и уколов. Выехали, несмотря на протесты мордатого замдиректора Дмитриева, всем заправлявшего в это время вместо укатившего в Москву на какое-то совещание директора. Дмитриев требовал остановиться. «А если пожар?!» Юрченков дядька Генрих его не слушал. А тетка Тамара отвечала, что в головах тут явно уже пожар. «Вы за это ответите!» – орал Дмитриев. «Вы тоже!» – парировала Тамара, чернобровая, дородная, броская женщина. «Перед кем?» – крикнул Дмитриев. «Перед совестью! – бросила Тамара. – Если она еще не ампутирована». Дмитриев побагровел и задохнулся. Тамара сама хотела сопровождать Мишку, но уже мест не было. Все ж таки Зоя родственница, вместо матери. И нашатырем в случае чего сможет смочить виски племяннику. Да он хоть и сомлелый, а ничего, держится, крепкий паренек. Кровь по ноге не бежит.
В дороге Мишка узнал, что Генрих жил на Балтийском море, по которому так вот на машине не проедешь. Там только яхты, пароходы огромные – побольше байкальского трудяги «Комсомольца» – ходят и иногда всплывают подводные лодки. «А на чем-то вы там играли?» – смущаясь, спрашивала смуглая Зоя. Нет, отвечал Генрих, не играл, а был настройщиком органа. И он объяснял, что это такое. В общем, лес трубок, эривунов, как сообразил Мишка. Эривун, оленную трубу мастерить дядька Кеша научил. Просто обдираешь бересту с березы и сворачиваешь такую цидулю, вроде самокрутки для табака. А потом осенью, когда гон у изюбра начнется, с этой трубой стоишь и втягиваешь в себя воздух – рев быка и выходит.
И это сооружение на другом краю мира Мишка лесом оленных труб и представлял. И думал: что за звук бы получился?
«О как», – тихо бормотала Зоя, поправляя черные волосы, выбившиеся из-под вязаной шапки, поводя черными раскосыми глазами.
Так они и ехали по завывающему Байкалу, Ламу…
Начертил этот путь углем, он был тоже похож на приток главной Реки.
Но мучения Мишки на этом не закончились, главная боль была впереди. Хирург в поселке ругался со своей медсестрой, толстой бабой. У них не было какого-то лекарства. И злой хирург лез скрипящими пальцами в самую боль в коленке. Мишка орал как бешеный. Толстая баба его держала. А ногу ему привязали. В глаза бил свет огромного металлического вогнутого круга. Как будто десять звезд Чалбон глядели на него оттуда. И сам он кружился, как космонавт, по орбите раздирающей боли. И тогда он впервые увидел прабабку Шемагирку. Это не он, а она кружилась по орбите металлического круга. Лицо Шемагирки было красивым и молодым.
Сейчас, на витке новой боли через много лет, он об этом вдруг догадался. Это было предчувствием новой встречи. Где-то на Реке Энгдекит он должен ее встретить снова…
И на Мишку нашло забвение. А когда он очнулся, то операция уже закончилась, и медсестра накладывала гипс на ногу, ругаясь уже с Генрихом. Снова из-за лекарства, дающего избавление от боли. Лекарства не было. И Генрих прямо обвинял молодого нервного хирурга и белобрысую эту бабу в преступной растрате. Мишка чувствовал страшную усталость. И не понимал, зачем дядька Генрих ругается, все ведь закончилось, и резиновые пальцы не возятся в рваной коленке. «Вы молитесь, чтоб он не охромел! – огрызалась белобрысая баба. – А он не охромеет, потому что у хирурга высший дар!»
Уезжали они уже на следующий день. Зоя купила ему шоколадку с Буратино на обертке. Они с Генрихом ночевали в гостинице, а Мишку оставили на ночь в больнице.
Снегопад перестал, но солнце все не выглядывало. А от тетки Зои как будто свет какой шел. Настроение у нее и Генриха было отличное, они переглядывались, улыбались и шутили. Мишка с удивлением косился на тетку Зою, иногда не узнавая ее, – такой молодой и нежной она вдруг стала.
И красная машина упорно ехала, гудела. В кабине было тепло. Нога в гипсе лишь слегка ныла, совсем не болела… И так хорошо Мишке, наверное, никогда еще не было.
Когда прибыли на свой берег и подкатили прямо к крыльцу, вышел снова пьяненький дядька Кеша, – он хоть и пьяненький был, а тоже как будто не узнавал Зою, таращился на нее. Высокая Зоя как будто еще выше стала, а узкие глаза ее сверкали серебром, и смуглые щеки жаром тлели. Бабка Катэ насупилась было, но уже переключилась на своего нэкукэ, на его загипсованную ногу.
– Оле-доле, – пробормотала она свою вечную присказку, качая головой. – Как из березы новую сделали.
Зимний месяц Мишка сидел дома. Вот это было – да! А остальные в интернат уехали. Перед отбытием к нему приходили, спрашивали. Лизка Светайлина гостинец принесла, запеченный окорок, чтоб быстрее выздоравливал. Как будто Мишке хотелось этого – ехать в интернат. Хоть там и Луча с трубой. Но и здесь появился луча – дядя Генрих. Он после той поездки время от времени заглядывал к ним проведать Мишку. И Мишка гордился тем, что к нему приходит такой специалист леса оленных труб. Да и нынешняя его должность – пожарный – была важной. А бабка Катэ почему-то недовольно брюзжала и даже напевала под нос «дынгды, дынгды» – а это у нее был запев врага, или железа. И, как он уходил, бабка одергивала Зою, напускалась на нее, выговаривала за плохо вымытый пол, за невычищенную лампу… Электричество давали только до одиннадцати, а иногда до десяти часов вечера, и утром – с семи до девяти, и все в поселке зажигали керосиновые лампы. Зоя отшучивалась, а раньше на такие замечания огрызалась и укоряла Катэ ее сынком, Кешей, большим мастером не хозяйствовать да соболей в отпуск бить, а глотать огненную водку, точнее, она говорила: жрать. Мишке в такие моменты дядька представлялся факиром. Перед ними в интернате выступал факир в чудной шапке, вытаскивающий зайцев из длинной шляпы и глотавший не только огонь, но и шпагу. Дядька пока только и научился жрать огонь. Доходило в конце концов до попреков: бабка Катэ ее колола бездетностью, мол, с такой пустой важенкой[17]17
Важенка – самка оленя.
[Закрыть] какой мужик жить станет? Один дурачок нашелся – ее несчастный Кешка. Тут уже Зоя не выдерживала и прыскала слезами, хлопала дверью. «Дынгды! Дынгды!» – кричала ей вслед бабка. Потом переживала, бормотала: «Оле-доле, – причмокивала, качала головой, вздыхала. – Не было раньше такого у эвенков. Стариков уважали… Да и девок так не грызли, как я, старая волчунья».
Хороший был месяц. Правда, все время нога под гипсом чесалась, под конец так сильно, что Мишка колотил чем попало – ножницами, ножом, фонариком, книжкой – по грязно-белому панцирю, только и мечтая пробраться внутрь и поскрести кожу ногтями. Бабушкину вязальную спицу он просовывал под гипс и кое-как почесывал ногу. Дядька Кеша наблюдал за ним и посмеивался в редкие усы… Улыбки его с тех пор, как Мишка съездил в больницу, были какие-то печальные, будто блики на воде осенью, вот когда солнце еле пробивается сквозь хмарь и морок дождевой.
Да, морок и хмарь стояли в лице дядьки Кеши, как в распадке. И даже ветер огненной водки не мог развеять их.
2
Наконец настал день освобождения! Двадцатого февраля светило яркое горное и морское солнце, хоть море и было все еще под панцирем, зато небо голубело густо, как море, и байкальский ворон на кедре перед электростанцией громко кричал: «Кро! Крак!» А совсем не «Ки-ки-ки!», как обычно изображала ворона в своих сказках бабка Катэ. В дом к Мальчакитовым пришла освободительница – жена соболятника Могилевцева фельдшер Тамара в бордовом пальто с воротником из песца почему-то, а не из шоколадно-голубоватого подлеморского соболя, хотя этих соболей ученый переловил на своем веку достаточно.
– Ну, где наша бриллиантовая нога? – весело спросила она, раздеваясь, наполняя дом сложным запахом мороза, снега, каких-то лекарств, въевшихся в ее темные пышные волосы, и аромата каких-то заморских уже вод, что ли, каких-то городов неизвестных, может быть тех, где и стоят целые леса оленных труб.
И все смотрели на нее с уважением и надеждой. В поселке она была не просто фельдшером, а Докторшей, и хорошо знала об этом, держась соответствующе, как сказал бы лесничий Федор Андрейченко. С ее манерой вести себя не могли быть вровень даже манеры главного бухгалтера, жены главного лесничего. И только жена заместителя директора по науке – мордатого Дмитриева – Валька Дмитриха, как ее называли, – затмевала Докторшу. Но то уже были не манеры, а спесь и амбиции, по слову луча Генриха. Дмитриев метил в директора, и Директоршей себя Валька Дмитриха уже и носила по единственной улочке поселка. Улочка называлась «Набережная» и шла от речки до скал за Горячим источником вдоль берега моря, мимо конторы, музея, домов. И еще был один переулок без названия, ведущий от Набережной к царству Светайлы – аэропорту. В этом переулке Мишка и жил в одном большом доме вместе с семьей пекаря Петрова, чернобородого, как дядька Черномор из сказки, только пекарь был не карлик, а широкоплечий, сильный, статный мужик, искавший когда-то в горах драгоценные камни вместе со своей геологиней Любой, а потом осевший здесь, на туманном холодном берегу. Дом был разделен на две половины.
Мишка, конечно, оробел и подумал, что лучше бы подождать еще… даже можно и дальше терпеть чесотку. Но Тамара уже гремела рукомойником, мыла руки, вытирала их поданным бабушкой белейшим полотенцем с красной вышивкой. И входила в комнату, улыбалась, что-то говорила. Мишка даже не понимал ее слов, забоялся сильно. Сидел тихо и ждал. Ногу его в гипсе положили на доску между двумя табуретками, с пола убрали половики, чтоб легче потом было подмести. И Тамара приступила к разрезанию гипса острыми ножницами. Руки у нее были полные и красивые. Голос мелодичный, грудной. Мишка вспомнил, как бабушка говорила, что Докторша – побогаче добыча всех его соболей. Ученый развелся со своей первой женой, найдя эту в далеком южном городе под названием Кишинев. И она, южная женщина, здесь не сникла и не скукожилась, а сильнее зацвела, по словам другой бабки, иногда заглядывавшей к Катэ посудачить о делах заповедных, ключницы Зины, топившей и убиравшей баню на Горячем ключе.
И ни малейшей боли Мишка не испытал. Тамара ловко разрезала его глиняную ногу, как ее называл луча Генрих, смочила вату в каком-то растворе лечебном и протерла кожу от паха до пятки, так что весь зуд разом прошел. Коленка была еще перебинтована. Бинт прилип к коленке и рыжел ссохшейся кровью. Тамара полила на бинт раствора из своей бутылочки, подождала немного и осторожно принялась разрезать его… Раз! – и все увидели коричневую Мишкину коленку, зашитую посередине темно-красными нитками. Тамара сказала, что внутри есть еще один шов, но его, конечно, трогать не надо, там такие специальные нитки, которые рассасываются сами, а вот эти нитки с верхнего шва надо удалить, чтоб не вросли. Мишка пожалел, что и верхние нитки не рассасываются, как бы было здорово… Тамара уже протирала шов раствором, пахнущим спиртом. Дядька Кеша, наблюдавший вместе со всеми за операцией, шумно и тоскливо потянул воздух носом, так что Зоя досадливо наморщилась и отмахнулась, словно от назойливой мухи.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?